Текст книги "Царица-полячка"
Автор книги: Александр Красницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
XXXVI
ДУМЫ ЦАРЯ-ПРОФЕССИОНАЛА
Низенькие покои царских палат в Московском Кремле были пропитаны удушливым смрадом перегорелого лампадного масла да терпким запахом всяких лекарственных трав. Сильно был недужен «горазд тихий» великий царь-государь московский и всея Руси Алексей Михайлович. Совсем еще не стар он был – ему шел только сорок седьмой год, а «сырая натура» давала себя знать. Да и далеко не спокойна была жизнь «горазд тихого» царя. Он любил покой и порядок, свято верил в свое великое назначение на земле, всегда старался быть справедливым, был прекрасным семьянином, но словно злой рок тяготел над ним.
Страдая душой, видел Тишайший, как вокруг него грызлись жадные до власти бояре. Милославские, царская роденька по его первой жене, Марье Ильинишне, грабили народ, спускали с нищих шкуры, отняв у них сумы. Тиха и кротка была покойная царица, не в роденьку алчную вышла и совсем под пару Тишайшему оказалась, да вот взял ее, праведницу, Господь – видно Ему там, в горних селениях, такие-то нужны!
Не раз вздыхал больной царь, вспоминая свою свет-Машеньку покойную и сравнивая ее с такой "бой-бабой" какою была его вторая жена, Наталья Кирилловна.
Совсем не московского уклада была эта женщина. Прирубежная вольная жизнь сказалась в ней. Такой царицы никогда в Москве не было! Разве безбожница Маришка у Самозванца такая-то была. Во все-то дела государевы она свой бабий нос совала, великого царя-государя учить пыталась, порядки такие развела, что не приведи Господи… Это царский сват Артамон Матвеев ее науськивал да на всякие новшества попускал…. Вон что пошло: Васенька Голицын во дворец в куцем немецком платье осмелился прийти да еще проклятым табачным зельем надымил… Ох, совсем последние времена наступили!
Ну, да табачное зелье и куцее платье пустое! Вон в Кукуе никто иного платья и не носит да табачным зельем чуть не мальчишки дымят, а худа от этого нет, и гром небесный никого не разражает. Господь словно еще посылает кукуевцам Свои неисчерпаемые милости! Каждый простец там не хуже столбового московского дворянина живет, а бояре дворцовые на Кукуй-Слободу то за тем, то за другим частенько из своих палат посылают; добра-то там, видно, куда как много. Стало быть, не противны Господу Вседержителю ни камзолы с короткими полами, ни трубки с дымящим зельем, ни всякие иноземные новшества. Видно, все, что у человека, все – от Бога.
А вот боярская грызня хуже всего; уж она-то от дьявола!
Прежде Стрешневы (матушкина роденька) с Милославскими (жениной роденькой) грызлись да гили разжигали, а теперь Нарышкины ввязались. Милославские да Стрешневы сыты, вдосталь напились крови народной, Нарышкины же еще недавно беднотой были, а потому с голодухи-то так на народ накинулись, что сколько ни кровопийству ют, а все им мало.
И ненавистны же эти кровопийцы народные Москве! Не дай Бог гиль – по клочкам их народ разорвет! И что только будет с государством, когда преставится он, царь-государь?
Тяжело вздыхал больной Тишайший; мрачные думы угнетали его утомленный мозг. С ним-то, законным царем, все эти Стрешневы, Милославские, Нарышкины, Черкасские, Хованские, Морозовы, Ордын-Нащокины, Трубецкие, Пушкины считаются, а все же ему, законному государю, куда как трудно управляться с ними! Круто их не повернешь – недавно еще Романовы на престол московский сели, Тишайший всего только второй царь из их семьи. У бояр-то много и друзей, и приспешников прикормлено; ежели будет смута – Бог знает, кто верх возьмет. Ему, царю, престол оберегать надобно, и все он для него делает. Как он своего собинного друга, патриарха Никона, боярам головой выдал, на худую жизнь, сам, плача, обрек, а разве бояре-то – псы, из-за кости грызущиеся, – поняли это, уразумели, какую великую жертву им государь принес? Какое там! Только и притихли они, когда окаянный Стенька Разин государство на Волге потряс. За свои мерзкие шкуры они испугались и за царя попрятались, а как гроза прошла – опять за свою грызню принялись… Эх, Грозного бы поднять из могилы на эту грызущуюся сволочь [2]2
«Сволочь» в то время не было бранным словом.
[Закрыть]!.. Уж, он-то показал бы им, что такое есть на Руси царь-государь венчаный!
И, чем больше думал об этом больной царь, тем все сильнее захватывал его ярый гнев – тайный гнев! Что бы ни было на сердце, а как придут людишки, показывай им радостное лицо, глубоко таи, что думаешь. Эх, тяжелы вы, шапка и бармы Мономаха!
А на смену гневу всегда приходили сознание своего собственного бессилия и тоска, жестокая, гнетущая тоска. Но не о себе тосковал Тишайший, этот пассивный созерцатель, из которого в других условиях жизни по всей вероятности выработался бы могучий философ. Он, великий государь, повелитель жизни и смерти миллионов людей, властитель судеб огромнейшего государства, был венценосцем-профессионалом и честно выполнял свои обязанности, как тяжелы они ни были ему. Именно в силу этих профессиональных обязанностей он, могущественный, обладавший всею полнотою власти, был в то же время рабом каждого ничтожного выскочки, пробравшегося к престолу хотя бы окольными путями. Царь Алексей знал, что такое власть, и скорбел за того, кому должен был оставить ее после своей смерти.
– Эх, Лешенька, Лешенька! – с тоскою и сокрушением вспоминал он своего второго сына, царевича Алексея Алексеевича, умершего на семнадцатом году своей жизни, – рано тебя Господь прибрал… Спокойно оставил бы я тебе царство свое! Уж ты-то унял бы боярские свары злые, ты прикончил бы их грызню! Вот Софьюшка, доченька милая, такая же, да – жаль! – девкой родилась. Для государева дела в девке какой прок? Много их, девок-то, у меня напложено: Авдотьюшка, Марфинька, Софьюшка, Катенька, Марьюшка, Федорушка первая покойной Машеньки, касатушки моей, да Федорушка вторая от Натальюшки, да Федосьюшка еще, да свет-Наташенька предпоследняя, – считал по пальцам государь своих дочерей, даже не вспоминая об умершей в младенчестве "второй Авдотьюшке", последнем его ребенке от царицы Марьи Ильинишны, о малолетках-сыновьях Дмитрии, его первом ребенке, и Симеоне.
О царевиче Алексее Алексеевиче Тишайший вспоминал всегда с особенной тоской. Это был юноша, казалось, самой судьбой предназначенный властвовать. Представительный с твердым, как кремень, характером, он и подростком наводил на бояр такой страх, какой никогда не заставлял иа испытывать его кроткий отец.
В московском народе, неведомо какими путями – может быть, именно тем, что умел пристрастить кровопийц-бояр, – царевич Алексей приобрел большую популярность. Последняя быстро распространилась по всем уголкам царства, и Стенька Разин был обязан своими успехами тому, что распространил на Волге слух, что царевич Алексей вовсе не умер, а был вынужден бежать из Москвы от боярских злоумышлений и он де, вор Стенька, сбивает народ только на защиту гонимого боярами царевича.
Раз вспомнив о покойном сыне, царь вспомнил и о живых сыновьях.
– О-ох! – вздохнул он. – Всем хорош Феденька-то мой: и разумен, и добр, и всякой премудрости обучен, вот ежели, Бог даст, выживу, пошлю его будто в посольстве за рубеж, пусть посмотрит да поучится, как там добрые люди живут! И хороший из него царь выйдет: на своем он поставить сумеет, когда же нужно, то и поклониться народу православному не затруднится, а вот поди ты – здоровьем слаб: хилый он да сырой, как и я. Не многие лета протянет и Ивднушка, дурачок блаженненький. Уж где на этого царство оставить? Ведь его самого без надежного глаза ни на малую минуточку оставить нельзя. Вот разве последыш мой? – И при воспоминании о "последыше", царевиче Петре Алексеевиче, хорошая улыбка так и расплылась по широкому лицу царя. – Вот бы кому на царстве сидеть! Ничего, что ему только четвертый годок идет, а видно сокола по полету. У-у, буян милый! Не дойдет только до него царская чреда! Федора женить нужно, дети-наследники пойдут, а Петруша, огонь-царевич, в стороне останется… Поздно родился он… последышек милый! А уж кабы он только сел на царство, лихо пришлось бы и Стрешневым, Милославским, и всей остальной боярской сволочи! Грозный царь из него вышел бы! Вон и девки тоже выходят ой-ой какие бунтарки ядреные! Сонюшка им всем на покрышку, да и Марфинька с Марьюшкой ей не уступят. А Сонюшка-то милая – совсем царь-девка; в пору входит, на Ваську Голицына заглядываться начала. Ох, доченьки, доченьки! И зачем вы у меня народились, себе не на радость? Сколь бы вы красивы ни были, сколь бы вам Господь ума ни дал, а придется вас всех по монастырям распихать. И умрете вы, женского счастья не ведая!
XXXVII
ИНТРИГАНЫ СТАРЫЕ И МОЛОДЫЕ
Не раз и не два, а постоянно, терзали и угнетали Тишайшего такие думы. А кругом него бурлило море боярских интриг.
Не умер еще царь, просто недужил, а окружавшее его алчное воронье дралось из-за будущей добычи. Чуяли эти стервятники в близком будущем труп, и не было на них никакой управы. Все их помыслы вились около юного наследника.
В особенности волновались Милославские, эти дворцовые выскочки, сознававшие, что все их призрачное могущество висит на волоске. Илье Милославскому юный наследник приходился внуком, и этот боярин-выскочка считал, что у него лично все права на наибольшие почет и власть.
– Совсем несмысленок царевич-то, – не раз говорил Илья Данилович, – дитя малое! Нельзя ему без опоры оставаться, а кому же при нем и опорою быть, как не нам, родному его деду! – И, цепляясь за могущество, плел паутину интриг этот старик, стоявший у самой могилы. – Да, да, – шамкал он беззубым ртом на своем смертном одре, – наше пусть при нас и остается. Не выпускайте царевича!
Умер старый интриган и во главе его рода стал боярин Иван Михайлович Милославский, более молодой, более энергичный, предприимчивый и с еще большей жадностью добивавшийся власти. Он ясно сознавал, что вовсе не так близок к царской семье, как Илья Данилович, и старался держаться в тени, выжидая того времени, когда замутится вода в московском государстве и можно будет половить в ней для себя всякой жирной рыбки.
Укрепляясь в своем положении, хитрый Иван Милославский оставил в покое недужного царя и ткал свою паутину около юного царевича, стараясь только пока ослаблять влияние Нарышкиных да создавать себе популярность в московском народе и главное – среди его черных сотен, в которых всегда были наиотчаянные гилевщики, не считавшиеся ни с какой властью.
Этих буянов и Иван Михайлович, и сплотившиеся вокруг него родственники, и вообще все приспешники и "жильцы", прихлебатели этого рода, старались всеми силами натравливать на новую царскую роденьку – Нарышкиных.
Это натравливание ни для кого в Москве не было секретом.
– О-ох, – говорили на площадях, – умри великий государь, остыть еще не успеет, а литовчане мертвой хваткой возьмут окаянных татарчат!
Род Милославских происходил от литовского выходца Вечеслава Сигизмундовича, прибывшего на Москву в свите Софьи Витовтовны, невесты великого князя Василия, впоследствии "Темного" [3]3
В 1590 году, прекратился род Милославских в 1791 году.
[Закрыть]; мелкие же дворяне Нарышкины, как уверяли старинные родословные, происходили от крымского татарина-выходца Нарышки, осевшего в Москве с 1463 года. Оба эти рода за свою чрезмерную алчность в выжимании соков народа были нетерпимы и ненавидимы в Москве. От их первоначальных предков и пошли прозвища их придворных партий: «литовчане» и «татарчата». Однако Милославские все-таки были более любы народу, чем новые живодеры Нарышкины, и долгое время на старой Москве слово «нарышкинец» было чуть не бранным.
Повинным в такой народной неприязни, скоро перешедшей в ненависть, был Кирилл Полуэктович Нарышкин, отец второй супруги царя Алексея. Он, будучи внове в придворном омуте, интриговал неумело, раздражал дворцовых бояр своею заносчивостью, не только держал руку нелюбимого в Москве ярого западника Морозова, но и подражал ему во всем. Его видели открыто курящим трубку, он подстригал себе бороду, осмеливался появляться в немецком короткополом платье. Всем этим пользовались Милославские и распаляли чернь, подчеркивая ей эти новшества как измену вековечной дедовщине, которой, по всенародному убеждению, была "Москва крепка".
Впрочем, Кирилл Полуэктович мудрил недолго. Новая жизнь, полная всяких непривычных излишеств, быстро сломила его. Он умер, а его сыновья – Иван и Лев Кирилловичи, пожалованные вместе с четырьмя отдаленными родственниками в бояре, ударились в омут интриг, действовали, ничем не стесняясь, так что народная ненависть к ним все разрасталась. Только уважение к больному царю удерживало чернь от гили и расправы с Нарышкиными.
А молодые братья царицы будто и не замечали этого. Они упивались своим построенным на песке могуществом, озорничали, безобразничали, пользуясь тем, что не до них было угнетенному недугами царю. А их сестра-царица, любившая их как сверстников своего невеселого детства, покрывала их во всем, и, выходя сухими из воды, Нарышкины тем самым еще более распаляли народную ненависть.
Были, конечно, и другие честолюбцы, точно так же мечтавшие о власти, но они были сортом помельче и, кроме одного Матвеева, царского свата, никакого значения не имели. Они все были "поддужными" у набольших. Из них Милославские и Нарышкины вербовали своих сторонников. Да они и не домогались высшей власти, для них было совершенно довольно того, что давала им близость к временщикам. Они могли озорничать, как угодно было их низким душам, насильничать, грабить в открытую.
Зато и били же их московские черносотенцы, эти постоянные носители народной свободы в тогдашнем московском государстве! "Черные сотни" тогда были своего рода сословием; они состояли из ремесленников, торговцев, вообще из людей личного труда, не связанных с землей. Их развитие было несколько выше, чем развитие землепашцев, прикрепленных к земле. У них было свое управство: они составляли вполне определенную организацию, с должностными выборными лицами, со своего рода "общим собранием", которое и вершило все их общественные дела.
Правительство даже несколько заискивало у черных сотен, и от них были представители на всех земских соборах. Да и немудрено: черные сотни, настроенные всегда протестующе, почти революционно, всегда готовые к бунту и всяческой гили, были силою, с которою нужно было считаться, в особенности потому, что стрельцы, эти в скором времени "преторианцы третьего Рима", были теми же черносотенцами и при частых гилях не раз принимали сторону последних.
Старые дворцовые интриганы знали это и заискивали у черных сотен, видя в них пособие к выполнению своих замыслов; молодые, напротив того, относились к живой стихийной силе пренебрежительно, ни во что не ставя ее.
И немудрено, что они имели такой взгляд. Ведь для всех этих "новых людей", вынесенных на высоту слепым счастьем и еще недавно пресмыкавшихся в ничтожестве, царь на престоле все еще продолжал казаться земным богом, по слову которого свершается все на земле. Они еще не успели разглядеть в царе человека и верили в царское обаяние. Не замечали они и того, что царю, чтобы управлять хорошо, нужна сила не малая, так как кругом него море, вечно бурлящее и всегда настроенное враждебно против всякой власти. Другими словами, все эти выскочки были наивно уверены в полном могуществе права и были убеждены, что сила всегда смирится пред ним и что существует-то она только для того, чтобы осуществлять веления права.
Старые интриганы, уже достаточно наметавшиеся, ко всему приглядевшиеся, держались других воззрений и действовали сообразно со своими взглядами, стараясь захватить в свои руки и силу права, и дикую, силу физической мощи.
Среди выскочек, выброшенных на высоту слепым счастьем, особенно выделялся ненавистный народу своими новшествами царский сват – "Сергеич", как его звал Тишайший, или боярин Артамон Сергеевич Матвеев, человек – к несчастью для самого себя – немного опередивший свой век. Это был в полном смысле "западник", но западник разумный. Он брал на Западе лишь то, что считал хорошим, и старался пересаживать на свою родину "заморские обычаи", не ломая, впрочем, дедовщины. Он – да один ли он! – был уже свободен от многих старых предрассудков. Его дом точно так же, как и дом другого западника, еще молодого князя Василия Васильевича Голицына, был устроен на заморский образец. Это были своего рода "салоны" тогдашней Москвы. И к Матвееву, и к Голицыну съезжались москвичи помоложе; они судили да рядили не о том, как бы подковырнуть друга-приятеля, а о том, как живут за рубежом, какой король как там правит. Здесь подготовлялись реформы, которые скоро без всякой ненужной и пагубной ломки внедрились бы в жизнь русского народа. Сюда запросто являлись знатные и незнатные иностранцы. Глава кукуевцев – Патрик Гордон – был здесь своим человеком…
Артамон Сергеевич был большим мастером и по части дворцовых интриг, но вел их не грубо, а "по-европейски" с "подходцами". В глазах старых интриганов Милославских он был опаснейшим для них врагом, но поделать они ничего не могли: царь был за Матвеева. Царь в одной из вспышек гнева даже за бороду оттаскал Дмитрия Милославского, осмелившегося похаить его "Сергеича". Милославские попритихли, выжидая того времени, когда без промаха можно будет взять мертвой хваткой и ненавистных им Нарышкиных, и худородного Артамона.
А тем временем около Тишайшего совершенно незамеченная никем зарождалась новая дворцовая партия, казалось, и надежды на успех не имевшая; это была партия "бой-девки", царевны Софьи Алексеевны.
XXXVIII
СЕСТРЫ-БОГАТЫРШИ И БРАТ-МЕЧТАТЕЛЬ
И в кого только уродились у «горазд тихого» царя Алексея Михайловича, в какого предка, близкого или далекого, такие ненаглядные его свет-доченьки? Все как на подбор богатыршами вышли… Трудно было потом, многие годы спустя, справляться с ними даже все гнувшему, все ломавшему младшему их братцу Петру.
Царевны Марфинька да Марьюшка много крови ему попортили, а о той, кто, казалось, всем им на покрышку уродилась – свет-царевне Софьюшке, – и говорить нечего. Ту державный брат-сокрушитель и любил, и ненавидел, и даже в монастыре, за множеством затворов боялся ее…
Богатырь была царевна Софьюшка, всем она удалась: и красотою девичьей, и умом не по-женски мужественным, и энергией несокрушимой. Ничего неизвестно о ее потомстве, а что за могучие люди должны были быть ее дети!
В ту пору, пред кончиной отца, царевне Софье Алексеевне было восемнадцать лет – родилась она в 1657 году. Такие годы для девушки того времени были половиной девичьей весны: рано тогда созревали красные девицы, а царевна Софья в свои восемнадцать лет казалась уже совсем взрослою и чуть ли не перестарком. Высока и статна она была – совсем богатырша с виду, вроде Владимировой Настасьи Микулишны, которой и пяти богатырей Красного Солнышка мало было на одну руку. Все в ней складно было: и плечи могучие, и грудь высокая. А ее личико девичье так красиво было, что кто взглядывал на него, долго позабыть не мог. У нее были косы черные, жестковатые, до пят, брови под высоким и широким лбом крупные, соболиные, румянец здоровый, так жизнью и бивший, во всю щеку, крупные, словно постоянно жаждавшие огненных поцелуев, губы. Но самым чудным в царевне были ее глаза с орлиным, пронизывающим взором. Они постоянно горели, лучились, переливались, своими лучами жгли, как остриями невидимых кинжалов, никогда никого не манили к себе, а властно приказывали. Они не сулили счастья, а говорили о муке среди блаженства, и вряд ли среди дворцовой молодежи много было таких добрых молодцев, которые не были бы готовы безропотно умереть за одну мимолетную улыбку красавицы-богатырши.
Слабые, хилые сыновья Тишайшего – царевичи Федор и Иван, в особенности последний, и в сравнение не могли идти с этой величественной богатыршей, не признававшей над собою ничьей воли, не подчинявшейся ничьему влиянию, стремившейся гнуть все и всех.
К отцу она только снисходила, мачеху терпеть не могла, а по ней не могла терпеть и даже ненавидела всю ее чрез меру зарвавшуюся родню. К своим родственникам по матери – Милославским – царевна Софья относилась свысока и так покрикивала на них, что те ее как огня боялись. С сестрами, в особенности с такими же, как и она, почти богатыршами, Марфой и Марьей, Софья была дружна, а на младшего брата, "нарышкинца Петрушку", она и глядеть не хотела, но только за то, что он был ненавистный ей "нарышкинец". Тут в этой царевне-богатырше уже сказывалась женщина: не будь Петр сыном Нарышкиной, Софья боготворила бы его, как боготворила память брата Алексея, характером и внешностью весьма походившего на Петра. Но в то время никакие честолюбивые помыслы еще не будоражили этой юной души: другие бури бушевали в юном сердце, которому настала пора любить.
Царевич Федор Алексеевич, уже объявленный наследником престола, по складу своего характера был вылитый отец. Он был мечтателем, с тихой, кроткой, женственно-нежной душой. Грубые забавы претили ему. Напрасно старались молодые Милославские и их прихлебатели втягивать царевича Федора в безумные попойки – он чувствовал органическое отвращение к вину. Противны были ему и разные травли, которые часто устраивались на дворах важных бояр: он не мог переносить вида льющейся из свежих ран крови, вообще не мог видеть никакого страдания, а тем более, когда оно являлось потехою.
У его государя-батюшки была одна весьма любимая забава: в день Маккавеев, когда церковью совершается освящение вод, купать бояр, опоздавших к началу водосвятного молебна. Для такого купанья даже особый церемониал был выработан, и заранее назначалось, кому сталкивать в воду опоздавшего, кому следить, чтобы тот не утонул, кому принимать из воды. Многие бояре за честь для себя считали посмешить великого государя, барахтаясь в воде. Царевичу же Федору такое зрелище было противно, и он всегда старался отстраниться от него.
Не любил он и охоты соколиной, столь излюбленной его отцом, но зато постоянно тянуло его в сад, в парк, в поле, где он мог быть один, любоваться Божьими цветочками, глядеть в далекие небеса, как бы стараясь отгадать, что там такое кроется. Любил он вдыхать ароматы леса и поля, среди которых, обвеянный ими, он мог размышлять, зачем это так устроено на Божьем свете, что есть цари-государи, которым ничего нельзя, и есть жалкие смерды, которым все можно. Это, пожалуй, были любимые думы юного царевича.
Женщины никогда не являлись предметом мечтаний царевича. Как ни старались окружавшие его придворные развратники просветить Федора Алексеевича относительно всяческой грязи жизни, и сам он, и его мечты оставались целомудренными. Может быть, это было потому, что Федор видел около себя лишь сестер, которые для братьев – не женщины, а товарищи, мать да мачеху, потом разных мамушек, да таких женщин, на которых он с детства привык смотреть, как на близких себе, которых он и сам ни в чем не стеснялся и которые сами его не стеснялись…
Правда, иногда он подумывал о необходимости для себя жениться, но и в этих думах о браке чувственность отсутствовала. Федор смотрел на брак, как на обязанность, и в будущей жене видел более доброго товарища, чем необходимую подругу милых бессонных ночей.
В этом отношении царевич Федор, более взрослый, уступал даже своему меньшому брату. В том говорили одни только инстинкты и, как всегда бывает у подобных субъектов, чувственность у царевича Ивана была не по возрасту повышена.
О предстоящей ему обязанности царствовать Федор Алексеевич думал с большим страхом и сокрушением. Как бы он был счастлив, если бы миновала его "чаша сия"! Ушел бы он в святую обитель и жил бы там на полной волюшке, сам ни в ком не нуждаясь и сам никому не нужный. И зачем это взял Господь братца Алешеньку? Уж тот не помышлял бы о монастыре. Как жаль, что братец Петрушенька столь молоденек! Не дождаться, пока он подрастет. А то, если бы Петр в поре оказался, сдал бы ему он, Федор, все царство! На что ему оно? На что ему призрачная власть необъятная, когда он по своей воле без боярской указки и шагу ступить не может? Вот и отец хотел бы, чтобы Петруша, братец-последышек, царем был. И справедливо желание государя отца! Какой он, Федор, царь, когда далеки от царской чреды его помыслы!
"А скоро, скоро батюшка-государь преставится, – размышлял Федор, – со дня на день ждать нужно, и тогда волей-неволей нужно будет бразды правления принять… Эх, пожить бы ему, голубю, может быть, меня Господь раньше прибрал бы, тогда, минуя братца Иванушку, и приказал бы государь-батюшка царствовать брату Петру; правда, молод он еще, ну, да пока в годы не войдет, за него верные люди поправить могут".
Такие мысли все чаще и чаше посещали голову наследника Тишайшего.
Однажды совсем нечаянно пришлось ему слышать потайной разговор своего отца с Артамоном Матвеевым. Утомленный недугом царь лежал на своей высокой пуховой постели. Матвеев сидел около него на невысоком ставце (табурете), так что его голова приходилась вровень с головой больного царя. Они беседовали, и ни тот, ни другой не слыхали, как вошел в покой царевич Федор. По своей скромности юный наследник остановился поодаль, не желая тревожить беседу и ожидая, чтобы государь первым сам заметил его. Так ему и пришлось слышать конец наставлений отца.
– Так слышишь, Сергеич, – произнес слабым, прерывистым голосом Тишайший, – исполни, как говорю. Умру – попробуй так повернуть, чтобы Петруше царем быть; ежели с умом это сделать, так возможно… Пойми, что не в нарушение Божеского и дедовского закона о царском наследии приказываю тебе так, а потому, что и за сыночка Федю, и за все царство московское боюсь. Очень большую силу мои грызуны-бояре взяли, Феденька не по ним царь. Им нужно, ежели не такого, как я, то такого, чтобы бил их нещадно и непрерывно, а Федя этого не может… Не то он у меня монах, не то красная девица…
Даже не дослушав конца беседы, поспешил уйти царевич Федор. Не было у него на сердце ни горечи, ни обиды, а радость была великая. Мягкое сердце в слабой груди так и прыгало: авось так выйдет, как государь-батюшка желает.
Подстерег царевич Матвеева, когда тот из царской опочивальни выходил, и, остановив его, робко заговорил:
– Ты, Сергеич, того… сделай, как батюшка-государь приказывал тебе.
– О чем ты, государь? – удивился Артамон Сергеевич. – О каком государевом приказе намекать мне и зволишь?
– Да вот, слышал я, насчет царства батюшка велел… Братцу Петруше, а не мне его отказывает.
– Ты слышал, государь-царевич? – вскрикнул пораженный боярин.
– Слышал, говорю… Да ты не бойся, Сергеич, я никому не скажу… А насчет царства, пусть лучше Петрушенька будет; мне не надо, я не хочу. Какой я царь? Мне бы в обитель, Богу за вас молиться…
Смотрел поседевший в интригах боярин на смущенного наследника престола, и невольные слезы проступили на его глаза, невольная дума бередила его мозг:
"Святая, чистая душа!"