444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого » Текст книги (страница 32)
Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:41

Текст книги "Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 33 страниц]

28

Этого никогда не было! – и сравнить было не с чем. Кувырком под гору – главное дело, вторые дела, распорядок суток, обратный билет в Москву, обещанное жене, обещанное сестре – всё потеряно! – и сладко, что потеряно!

Не потеряно – найдено! И – в первый раз. С утра скорей к телефону, ведь уже несколько часов не виделись. Телефонный голос – неповторимый, такой певучий, несравненный с голосами всех телефонных барышень. И какая значительность в медленно выговариваемых словах:

– Приезжайте пораньше. Чтобы вечер был дольше.

– Как вы спали?

– Я не спала совсем. И нет ощущения, что не спала.

Сам телефонный разговор – услаждает, оторваться от трубки нельзя.

– И как же вы на ногах?

– О, этого не расскажешь… – (Улыбка загадочная, он уже знает её и по тону голоса – видит. Видит и комнату, и телефонный аппарат, как она около него стоит.) – Тела совсем не ощущаю. Его нет. Так легко-о! И ничего в мире не хочется.

За одним бы этим голосом вытянулся по проводу в струнку весь!

– Но – ваши занятия?

– Прекрасно, всё светится. Приезжайте скорей!

А Гучков – уж сегодня наверно дома. А весь остальной Петроград?

Александр Иваныч? Вернулся, да. Но отлучился. К вечеру будет. Что передать?

Что передать?… Ведь опять столкнётся. Вечер – занят, вечер занят и долгий день.

Хорошо, спасибо, я позвоню ещё.

Пока не позвоню.

Телефонный разговор – томленье, но и маленький отвод огню. А проходит ещё три часа – так накалилось! – надо ехать, надо гнать, гнать на дальний конец Петербургской стороны!

Непогодные серые дни – но какая же распирающая светлость в груди! Ощущение победы – огромной, на больших пространствах, какой врагу уже не отнять.

По тем же проспектам, мимо тех же дворцов, домов, ресторанов и кинематографов, но ещё менее на них сердясь, – не замечая даже погоды, – перенёсся как ковром-самолётом, ехал, не ехал?

У неё. Вместе. Одни.

В её кабинете с окнами на Песочную набережную, на серо-бурую вспухлую Невку и на Каменный остров, где в глубине деревьев, оголённых и с удержанными бурыми и красными листьями, угадывается, а в театральный бинокль и хорошо видно: в петушином стиле деревянная дачка, фантастическая каменная с чёрными башенками, да деревянный Каменноостровский театр.

Мы непременно сходим туда погуляем.

Но гулять – никак не остаётся времени. Ни – на что в Петрограде. Только – на эти две комнаты. Книги, книги – но и их некогда с полки снять, пересмотреть названия, недосуг прочесть одну страницу. Или пересмотреть все игрушки – этих резных гусар и модниц, конные тройки, Илью Муромца с Соловьем-разбойником, Иону и кита, медведей, свиней и зайцев, кувшинчики обливные со зверьими ручками. И тот голоплечий Пан в полутьме, с бронзовым обломком старой луны на горизонте, не так он стар. И присядка его, ночной взгляд и замысел – много понятней теперь!

А ещё несколько дней назад Георгий не понял бы, не заметил.

То Ольда ставит на граммофоне пластинку со скрипичным концертом какого-то бельгийца – и впивается в руку: слушай, слушай! вот это место!

То рассказывает.

– В двадцатипятилетие смерти Достоевского – изо всей читающей и интеллигентской России, ото всей нашей просвещённой столицы, от нашего гордого студенчества – знаешь, сколько человек пришло на его могилу? Семь! Я там была… Семь человек! Россия пошла за бесами. Даже буквально, через несколько дней после смерти Достоевского – убили Освободителя. Повернула, повалила за бесами… Правда, в этом году, на тридцатипятилетие собралось больше гораздо. Но, думаешь, привлечены его главным? Не-ет. Привлекает, и на Запад уже потянулось: описание душевной порчи, выверта, да ещё как изнутри! Появляется на Достоевского мода. Да ты сам-то его любишь?

Утаить нельзя и сказать неловко. Замялся:

– Да нет, не мой писатель. Очень уж много у него эпилептиков, непропорционально. И конфиденты разные лишние болтаются. И разговоры непомерные, и всё ковыряются. По-моему, жизнь гораздо проще.

Усмехнулась:

– Ты думаешь? – Губку верхнюю выкругляя, с грустью: – А кого ж ты любишь? Толстого?

Да что притворяться, терять так терять:

– Если честно говорить, после Пушкина и Лермонтова – никого. После них наша литература лишилась энергии, действия. Герои стали все – какие-то размазни или рассуждают кручено. Те же Пьер с Болконским – читай, читай: о чём они? их и не разделишь, не поймёшь. А я люблю – решительных людей.

Ну, это право она за ним признаёт, улыбается.

Прелестно сидеть разговаривать с этой умницей о том, о сём – но вдруг сметается разговор, и -

и! – сами руки подхватывают её – маленькую, лёгкую – она же для этого! нет, ещё легче того: она в точный нужный момент отталкивается от пола и сама взлетает в руки!

– О, какой ты большой! Какой ты большой, тебя не обвести руками…

И ноги сами несут, само петляется, кружится – выносит в другую комнату, к необойдимому месту.

Каждый раз всё туда – а не повторяется ничто ни разу – и это ворожительно. С Ольдой невозможно предвидеть, что произойдёт и как: всякий раз, всякий час – неожиданное, захватывающее и вместе льстящее твоей силе. В каждом жесте – новизна, и нет обрыва этой череде. То – ещё есть время и дают тебе, неучу, самому разобраться несладными руками в последовательности этих нежных завес. То – сама, все сразу! и не благоразумно, но куда полетит с размаху, как отчаянный игрок последнюю карту! – и этот задор переполыхивает на тебя!

И – удвоенье, троенье и умноженье событий, и жалобы в задыхании. И восклицания удивлений, и крик, выносящий тебя в восторг: да так бывает ли? да это не придумано? да ты – не смертный, ты – Атлант!

Всё качается – стены, полки, картины, мир мысли и мир непримиримости – и нет противоречий! – да, вот такая! – да, вот такая! – да, вот такая! – и чем бесстыднее, тем ближе и нужней.

Глаза полуживые, смеженные до щёлок.

Длительный, собирающий покой.

Разговор – необязательный, ленивый.

– Ты понимаешь разницу между “любимый” и “желанный”?

– Нет, не задумывался. Разве не синонимы?

– О-о-о!…

Вот на эти чушевые перекопки всегда есть досуг у женщины, даже учёной.

– В тот первый вечер у меня – ты не подумал, что я так и других встречаю?

– Ну что ты!

Тогда не подумал, до сих пор не подумал, а после вопроса мелькнуло: не то чтобы всех, но может быть – иных?…

– Это – само выступило. То есть я когда тебя слушала, ещё у Шингарёва, я ощутила, что…

Да, да, как это получилось само? С первой встречи.

– И я руку положила – как на русского рыцаря, только. Как символ. Это – ничего за собой не влекло.

– Как символ, я так и понял.

– Я вообще, наоборот, всех держу на расстоянии. Стараюсь, чтоб даже под руку меня не брали. Потому что от самого малого прикосновения могу потерять голову.

– Даже – от под руку?

– Даже… Моя кожа чувствует каждый пробежавший волосок. А ты разве не замечаешь?

Да что там, когда и собственная кожа его, все годы чёрствая, – вот обновилась, переменилась? Его всего она обновила, такой остроты он не знал.

Георгий закуривает в постели, просит папироску и она.

Так и курят рядом. И уже серьёзней:

– Я ведь на людях совсем не часто откровенна, как в этот раз прорвало у Шингарёва. Но последнее время такое ощущение, что всё доходит до края. И вдруг мне показалось – я нашла в тебе союзника. Особенно когда ты замечательно сказал, что смирение полезней для общества, чем свобода. А ты – отшатнулся?

– Да я… – не мог точно определить Георгий. – Я не против монархии как таковой. Я – только этого царя… Он меня оскорбляет.

– Вот это и есть в тебе – подхваченная общая зараза! И давно?

– Скажу точно: от убийства Столыпина.

– Но что он мог?

– Перед тем – очень многое. А в этот момент – хотя бы подойти и наклониться к раненому. Навестить в больнице. Когда верную собаку убьют – и то уделяет ей хозяин больше внимания. Если мы простим Столыпина безо всяких выводов – никуда мы не годимся.

– Но у всякого человека, значит и у монарха, может произойти минутный сбой чувств, ошибка. Нельзя так решать по единичному…

– Да в чём хочешь! Хоть это пышное трёхсотлетие. Зачем так пыжиться: о, великая династия! Мало у них было промахов, переворотов, ничтожеств? то слишком слабых воль, то слишком жестоких?

– Не-ет, ты заражён, ты заражён! – почти с отчаянием покачивалась она.

– Почему бы не огласить сердечно: “Подданные мои! Это праздник – ваш, это вы перестояли страшную смуту 300 лет назад. И это вы проявили милость, оказав нашему роду доверие. Хотел бы и я по силам оправдывать завет”. Но – нет у него этого порыва всенародной откровенности, тем и не наш. А жалкая позорная поездка его в Червонную Русь? – близорукая поездка снять пенки с ликования – как раз перед тем, как начали нас из Перемышля и изо всей Галиции гнать?… Именно нынешний наш император именно с нашей страной – не справляется, и уже четверть века, и это ужасно! Не жалеет он русской крови, думает – в запасе её океан.

– Но – законы войны, что ж он может?

– Войну-то – по-разному и можно вести. Если вообще в неё вступать, этого надо было избежать.

– Но ты же, надеюсь, не делишь с кадетами обвинений, что правительство ведёт войну в проигрыш?

– С чисто военной точки зрения – нет, мы её даже постепенно выигрываем. Только непонятно, что мы от этого возьмём. И слишком много за это заплатим. Для русского будущего, для целости народного тела и духа – полный бы нам расчёт дальше войны не вести.

– Но – как же её можно бросить? – изумилась Ольда. – Это лёгкое насекомое может вдруг свернуть полёт. А слон топает – ему не повернуться. И если бросить теперь войну – зачем были все прошлые жертвы?

– Скорей всего – зря.

Не ожидала от него! Вот не ожидала!

– Но это было бы преступление против всех павших!

– Думать надо о тех, кто ещё на ногах, – хладнокровно отвечал Георгий. – Что-то должно смениться, что заклинивает всю Россию на погибель. Что-то бы сменилось – и пошла бы Россия на поправку.

Ольда испуганно встрепенулась:

– Что ты имеешь в виду – смениться? Тронь Государя? – и можно потерять всю монархию. Можно потерять вообще всё! У народа только и есть – вера и царь.

– Да я не сказал – ему смениться. – Георгий сам не знал, как он думал. На кого-то из великих князей? Но – стоят ли они чего? Но кто из них стоит? Не худшая ли была бы ошибка? – Во всяком случае – да, в чём-то важном перемениться. – И, задирая ещё для проверки: – Ну, а в крайнем случае? Если было б условие: спасти Россию через то, что стать нам республикой?

Ольда поднялась на подушке, избочилась и строго, не по-любовницки, с замедленным отчётистым произношением:

– Как естественно кажется нам, что наверху над нами – Бог, один, и совсем ералашно было бы иметь небесных правителей сразу двести или триста, друг с другом не согласных и воюющих партия на партию, как олимпийцы, – так на земле и народу, особенно простому, естественно иметь над собой одну личную волю. Для мужика именно так: хозяина нет иначе. Монархия – это малое повторение мирового порядка: кто-то есть надо всеми равно признанный, милостивый или строгий к тебе равно, как и к твоему врагу.

Ну, равно милостивым быть трудно. Но не враг никому из подданных, да.

Однако день ото дня позорно упуская Гучкова и все задуманные поиски, Воротынцев тем охотнее прислушивался к Ольде, пожалуй даже и ища быть переубеждённым. Как поддразнивал её:

– Ну, согласись: убогая династия для такой расцветающей, обильной, великой страны? Вся династия – в беспамятстве.

– Не соглашусь! Всё человеческое умение, а в политике особенно, – это иметь дело с тем, что есть, а не придумывать, чем бы заменить.

Она натягивала простыню для тепла, трогательно одиноко пересекали её плечи поворозки сорочки, – но это где-то в краю внимания, вот уж не предполагал, где и с кем придётся выяснять. Снова курил.

– Есть такое русское слово – “зацарился”. Не именно об этом царе, старое. Но, значит, в народном представлении есть такое допущение? Это значит: забыться, царствуя. Перестать ощущать себе пределы. И своему делу. И своему народу. А всякому расширению нужно знать меру. У народа – тоже есть пределы.

– Страну надо беречь! Она создавалась веками! – мрачно предупредила Ольда.

– Вот именно! Я это и говорю! Потому и говорю! Имея власть, да попав в бурю такой войны, надо же уметь эту власть проводить!

– Но он – поставлен на это место! Это – его долг!

– Так если бы! Если б он сам так относился – как к року, как к бремени тяжкому, просил бы других помочь! Если б он нёс корону, страдая, а не… с улыбкой какой-то неуместной…

Вспоминал эту виденную на параде улыбку.

– Ему и трудно! – так уверенно возразила Ольда, будто вчера виделась с Государем накоротке. – Ему и трудно! Он – страдает. А какой клеветой он обложен! Чего стоит одна ложь, а она прилипла, будто он сразу после Цусимы давал в Зимнем бал? А там вообще не было балов с Третьего года! Он улыбкой и пытается прикрыть своё страдание. – Её голос ещё потишел. – И даже – свою беспомощность. Ему, может быть, жутко. Он – пленник и мученик престола! – говорила так уверенно, будто хорошо и близко знала.

– Но если ему так тяжко! И если он так понимает свой жребий, как ты описываешь. То, чувствуя себя слабым для этой страны, не должен ли он…? Перед страной – есть у него высший долг? Вплоть до того, что и… отказаться?

Ольда охвачена была как горем:

– У-у-у, тогда ты – вообще не монархист. Отец – не может отказаться от семьи, хоть и сознавал бы себя плохим. Он связан и саном своим, и властью своей, и подчинённостью других. Ты от своих передовых военных занятий заразился прогрессизмом. Русская монархия держит в мире больше, чем ты можешь предположить. Она подпирает по крайней мере всю Европу.

– Европу? Не вижу. А – что мы Европе? Я вот что вижу: в первую очередь надо спасать не монархию, а народ. Мы заклинились в самоуничтожение – и надо вырываться. А он – бездействует. Я не виню его одного. Тут, видимо, накопился какой-то грех династии – ещё от Петра, а то и от Алексея: они изменили своему избранию Земским Собором, они перестали чувствовать ответственность перед землёй. Так вот, пришёл момент – эту ответственность вернуть. Для спасенья народа.

Разорвалась бы она, узнав, до чего тут можно дойти. Если только уход Государя с Верховного может открыть путь разумным и талантливым силам армии, поменьше – изменить метод ведения войны, а побольше – вообще спасти из неё Россию? Увы, монарха нельзя отстранить от Верховного Главнокомандования никаким легальным путём… Георгий не мог ей выставить практически (он сам практически не знал) – но мог проверять на ней позицию, высказываясь даже непримиримей, чем думал, – и ждать, чем она его поправит.

Ольда по-бабьему сжимала руки в один кулачок:

– Что так думаешь ты – это самое страшное. Что я должна это тебе доказывать. Ты что же – замахиваешься на саму монархию?

– Да не-ет, не-ет…

– Пойми: отказ от монархии – это отказ от тысячи лет нашей истории. Если бы традиция была неудачна – не могла бы вырасти великая нация.

– Но если стала власть бесконечно тупа? не слушает доводов? неспособна?

– Это всё ты набрался от общества! Но оно – в истерике. В прошлом году говорили, что власть не может выиграть войну без них, теперь – что власть стремится проиграть. Интеллигенция наша – глупая, у неё совести много, да мало ума.

– Что ж ты советуешь делать?

– А – ничего не делать. Перетерпеть. Трон – только тронь. И – покатится всё, и не оберёшься. За близкими целями нельзя забывать далёких, – покачала она. Покачалась.

Да что он уж так спорил? Даже и очень хорошо бы теперь, чтоб Ольда оказалась права. Тогда и его преступное лежание здесь вдруг оказывается самым верным действием?

– Так вот, – уже не настоятельно бурчал Георгий, – значит, нет таланта. Вот она и есть случайность рождения.

– А семь пядей во лбу ему не обязательно иметь, таких он может набрать себе советчиков.

– Значит, не тех набрал. А если выслушивает умных – почему это не заметно в действиях?

Похолодалыми ладонями Ольда стесняла, уговаривала его:

– Но может быть и случайности руководятся Провидением, может быть и в них что-то заложено таинственное? Слаб по рождению? – так усилим его нашей верностью!

– Что ты ни строй – монарх не имеет права быть размазнёй. Ты сама говорила: если к Государю нет таинственной любви, то его и самого нет. Так разве он дал нам сохранить к себе такую любовь? это святое представление о троне? Теперь, от тебя, я ясно и вижу, чем больна наша монархия: утеряна несомненность доверия, и Государь не спешит его вернуть. Так в этом он и виноват. Он много сделал для того, чтоб ореол утерялся. Вот ты и сказала. Так пусть возвращает! – волей, дальнозоркостью, мужеством.

– А ты?! – вскричала Ольда.

Уже был совсем скуден последний серый свет дня через окно незадёрнутое – но видно, как Ольда раздосадовалась, сбились волосы:

– Это ужасно! Офицер – с таким военным опытом! С такой твёрдой рукой! С таким общественным горением. И даже, наверно, ты оратор хороший. И в какое грозное время! А – потерял перспективу, потерял волю.

– Волю? К чему?

Ольда двумя кистями подняла его одну, потрясла, как взвесила:

– Вот этими мужскими руками, в наше крайнее время – Россию спасать!

– Так я этого и хочу! Я этого и хочу! А – как? – добивался он от неё, внутренне посмеиваясь. Не знала она, что, тут его уложив, хотя б нейтрализовала. Сама не зная, почти и добилась своего.

Его руку отпустила – вытянула перед собой свои две нагие, тонкие, не мускулистые, вряд ли два ведра способные поднять, – но и не к вёдрам вытянула, а – к рулю или к возжам, или к удилам, – вот, направляя уверенно бег колесницы сама, раз уж мужчин не осталось:

– Подкреплять монархию! – прокричала она ему на пролёте колесницы. – Давать ей поручни!

Как ни быстро, а Воротынцев успел метнуть:

– Столыпин и давал! Оценили!

– Да что ж это! – тряхнула она голыми предлокотьями, как рукавами в сказке. – У тебя от женской близости больше энтузиазма, чем от твоей ясной задачи!

– Укоряешь? – завыл-засмеялся он – и ткнулся головой, лицом, бородой в её лоно.

Так и замерли.

Не спорить, не шевелиться.

Да уж так Георгий упоён был Ольдой и так благодушно благодарен ей, в примирительных ладах держал её маленькие бочки. Всё тёплое притягательное тельце лектора ощущая рядом с собою, притиснутым к своему, под одним одеялом – ещё бы не примиришься, с чем не согласился бы в зале?

За далёкими целями не забывать близких. Нашёл, с кем спорить.

Или подремать?…

Но – от малого прикосновения…

От самого малого…

Самая маленькая рука. Передвигается где-то по коже. Даже не по коже, но если бы пальцы умели дышать, так вот – их дыхание слышит твоя кожа.

Шажок. Шажок. Одно скольжение лёгкое, но чем легче, тем и сильней!

Обтрагивают – как узнавая. Ошерстённую, закалелую грудь.

И – коготочком.

Узнав – сильней. Сильней.

Что за дар! Тебя – уже изменили! В тебя что-то влили вот этим обтрагиванием воздушным! Ты никак не ждал, был покой уроненный, безоглядный, – но тебя уже переменили!

Один перебор пальцами – и тот же перепых, обжегший в первом свале! -

а дальше? Что будет дальше – всякий раз неизвестно. Всякий раз поразит неожиданностью! Как с неба опрокинется, -

как увидел бы конь свою амазонку, если бы на скаку, если бы скачка так ему позволяла, мог бы вывернуть голову и снизу вверх смотреть на душевлённую всадницу, как её швыряет на скаку -

не швыряет, но взяв удила уверенно, но с замыслом воинственным, но с привычкою опыта и власти, правит она непослушного бег коня – к видимой ей победе! -

не амазонку: не изуродована её симметричная, свободная, несвязанная, скачкою размётанная природа, а ноги, подобранные для скачки, пружинят в стременах,

а скачка с губами сжатыми, с глазами зажмуренными, как будто так лучше проглядывается, провиживается, простигается, простёгивается путь. Распущенные волосы относит ветром скачки, а всадница, потерявшая страх и разум, несётся навстречу предписанной гибели, навстречу гибели! гибели! вот ранена! вопль!! -

сникает – сникает – глаза закрыты, и свешиваются волосы по безветрию, занавесив лицо, и руки ослабшие, где там удила! – тщатся только удержать опору, только б не рухнуть ей.

А скачку доканчивать достаётся верному её коню. Донесёт, додержит ли конь её сам – уж там как конь…

29

Кажется, бастовала половина петроградских заводов, кто-то с опозданием сказал им потом. Кажется, вывешивали флаги на правительственных зданиях, да, верно, день восшествия на престол, сняли потом. И упоминалось в газетных сводках, “южнее Кымполунга”, а голова не брала. И ещё новый был пропечатан государев указ о призыве ратников 2-го разряда – о боже, куда они тянут? наоборот всему. И что-то же делалось эти сколько-то дней в Петрограде, да сколько же? потом не хватило шести дней, значит неделю и значит не всё были праздники, но и будни тоже? А у Георгия с Ольдой, как потом запомнилось, было только лежанье, лежанье, лежанье, да редкая прогулка, когда выдавалось два часа погожих. Собирались съездить в Мустамяки, где у Ольды маленькая дачка, – и тоже времени не хватило, ну другой раз когда-нибудь. Если жив буду… Да в Петербурге в конце октября какие там дни? – ночи одни, не успеет рассвести – уже и смеркается, их за полные дни и считать нельзя. И даже свет дневной – гаснущий, затменный.

И обронил, утерял Воротынцев, зачем он приехал в этот город, после первых непопадов покинул искать Гучкова, да уже и времени на то не оставалось, хотя трижды отсрочен был отъезд. Хорошо, что в первые два дня успел побывать в военном министерстве и в Главном Штабе, кому где обещал, потом бы не собрался. А уж к ревинителям военных знаний так и не попал. И с Верой – милой внимательной Верой, ловящей мысли и желания брата наперёд, даже с ней после первого шингарёвского вечера почти и не побыл, почти и не поговорил, не расспросил и о ней самой: да отчего ж не замужем? да ведь уже двадцать пять лет! – да ведь такое спросить – как ударить, он и не мог. У них с Верой и вообще было какое-то неловкое закостенение в этом одном, не добирались они до распахнутой открытости, и так он и про Ольду ничего ей не объяснил теперь, да она и сама поняла, конечно, умница. Да уже и на самые малые братние долги не доставало, скоро и ночевать не возвращался под нянин кров, лишь присылал за письмами и телеграммами Алины.

Что раскапывало и губило блаженные эти дни – необходимость через день составлять ответные письма и телеграммы Алине, объяснять, почему ж он не возвращается, уехавши на четыре дня (и как понимать: с дорогой четыре дня или чистых?). Не причину придумывать было трудно, можно валить на службу, но кричала Алина при провожаньи – пиши каждый день! Но невыносимо складывать фразы, но каждое одно-однёшенькое слово за другим находить и в строчку ставить, особенно в обращениях и в окончаниях: как будто все слова стали подменены и каждое самому же резало фальшью ухо и глаз. И эту фальшь надо было замазывать.

Да не то что писать самому, но даже прочитывать приходящее от Алины вдруг составило для него чужой неискренний труд, в эти дни совсем ему и не нужный. Он изумился, как он вдруг ощутил Алину – посторонней себе. Год не видел её – и не чувствовал так, и охотно писал письма. А в эти несколько дней вот.

Ещё чего из ряду вон Алина потребовала – прямого телефонного разговора из Петрограда в Москву! – такие устраивались теперь. Но на счастье портилась на два дня телефонная линия между столицами, и так Георгий уклонился от телефонного разговора. Уж прямой голос, как в трубке ни сдавлен, выдал бы его. Прямой разговор был совсем нестерпим.

Да дни-то проскакивали, заглатывались непостижимо! А 27 октября ему неминуче быть в Москве на алинином дне рождения. Теперь Алина телеграфировала, что ждёт его по крайней мере за день до дня рождения. Посоветовался с Ольдой, как она думает: “за день” – это значит 25-го или 26-го? как принято понимать? Ольда считала, что – конечно накануне, так все понимают.

Но хотя Георгий и обманывал жену, а не было никакого ощущения обмана или подлости: просто – здесь было совсем другое, не относящееся к Алине. Ни с Алиною, ни с кем вообще он себя таким не знал, он чувствовал себя теперь совсем другим обновлённым человеком. Первый же вечер с Ольдой рассек его жизнь на две части, как рассекает тяжёлое ранение, только здесь не к падению, а к парению, такому чувству, как ни на чём не держишься, а взмываешь, и упадая – не разбиваешься. И тот он, который плавал сейчас с Ольдой, никогда прежде не бывал с Алиной – и значит это не была измена.

Ему сейчас – не хотелось вспоминать об Алине, но Ольда сама к тому несколько раз обращалась, и это было ему очень неприятно, ни к чему. Касалось ли того, другого, – она спрашивала: а как к этому Алина относится? или как в таком случае поступает? А один раз прямо спросила:

– Ты её сильно любишь?

Он уклонялся.

Такую освободительную лёгкость испытывал в себе Георгий, забыл ощущать, что она бывает. В сердце – такой перетоп благодарности к Ольде, что в объёме груди не оставалось места ни для сомнений, ни для вины.

Все эти пролетающие сутки была Ольда, с Ольдой и вокруг неё, – нечто безобманное, законное, да, именно законное, вполне заслуженное после всей его позиционной вымерлости, после всех его неоценённых военных, служебных заслуг. Ладно, Верховное Главнокомандование не оценило его, – эта маленькая женщина стала ему сама собою лучшая живая награда от плодов России, лучше всех орденов.

Да не была ли она – та самая: безымянная, никогда не встреченная, даже и не воображённая за пределами точного зрения, – но с такой же остротой ощущений однажды явившаяся ему во сне, под Уздау?

Как раз Ольда сама и заговорила однажды, созерцательно вдаль, фантазируя, как вспоминая:

– А ведь мы давно друг друга знаем. Ты это ощущаешь?

Не то чтоб именно так. Именно такую – не мог бы он прежде составить и вообразить. Но вот, знаешь, однажды…

– Под 14 августа 14-го года – где ты была? с кем? О чём думала?

Рассказал.

Улыбалась. Водила рукой по его усам, бороде:

– Ты очень ярый.

– Вот уж не думал.

Сожмуривалась пытливо:

– Ты ещё сам себя – совсем не знаешь. Хоть и в сорок лет. Ты – неправильно с самой юности жил.

– А иначе б я не успел ничего, Ольженька!

– А что уж ты так успел?

Тоже правда: что он успел? Одни только замыслы, замахи да поражения. Да опала. Обычно полковники генерального штаба уклоняются быть на полках, это для них не карьера, генштабист – лишь четвёртый-пятый, они дорого обошлись в ученьи, чтоб их использовать так. Но вот прокомандовав два года полком, Воротынцев имел право быть генералом. А не был.

В том сне не разглядел он ни черты незнакомки, но увиденные теперь в Ольде въявь казались ему уместны и привлекательны. И даже все эти игрушки – не для детей, а для себя. (И что о детях она почти не удостаивала говорить, не на тех высотах обитая.) И пренебрежительно о большинстве женщин. Зато о птенчиках и животных – с детской захваченностью. На Каменном острове протащила Георгия полсотни шагов назад – пересмотреть котёнка, он не так его увидел. И даже вера профессора в астрологию, гадания и приметы почему-то не выглядела противоречием. Ольда молча прижимала к груди уроненную дорогую ей вещь, прежде чем поставить на место, – тоже примета. Или как садилась с подобранными ногами, боком, чуть покачиваясь, глуховатым голосом, уже изошедшим страсть, но обещающим снова её, могла читать и читать наизусть какие-то модные стихи:


 
От тебя, утомлённый анатом,
Я познала сладчайшее зло,
 

а то пересказывать о каком-то теургическом искусстве. Чепухи тут был ворох, но Георгия восхищало всё сплошь: эта любимая поза Ольженьки, мелодичный голос, неутомимый в вещании, и то, что можно было, слушая, руками перебирать по ней самой.

Когда-то же они подымались, одевались, ели, а то вскакивала Ольда в халатике отдёрнуть-задёрнуть оконные занавески или бегом-бегом принести поесть в постель. Не надолго и расставались, но это эпизодами, а слаще и дольше всего, встречая перемены света и тьмы, – лежали, весь поток времени проглатывало счастливое лежанье. И какой разговор ни вспоминался потом – почти всё лёжа.

Нет, однажды, в конце дня тучи разорвались, засверкало голубое меж серого – и они пошли на большую прогулку. На набережной попался лодочник, перевёз их на Каменный остров.

Было холодно, плескало стуженым, но светило редкое солнце, расчистился запад – и так просторно, светло на душе. Как славно с Ольдой! Посмотрели вблизи и на те дачки – и петушиную, и с чёрными башенками, и швейцарское шале. Ещё не всё было сорвано ветрами и дождями, ещё додержались какие-то краснолистые и, конечно, дубы перепоздние, тёмно-коричневые. Речушка Крестовка, без течения, была покрыта густым листовым покровом, кажется – перейти можно по нему. Опять дачки, дачки – деревянные, разнооконные, со шпилями, резьбой, кокошниками, балкончиками. У Елагина моста стоял деревянный резной забитый, забытый Каменноостровский театр. По аллеям плотная земля, а чуть в сторону – грязно.

– И ты гуляешь тут иногда?

– Да бывает.

Но не спросил – с кем, когда, как-то не тянуло. С него довольно было того, что он видел и держал. Пожалел:

– А мы… а я в Петербурге шесть лет жил – и на островах-то почти не был. Всё некогда. Да как-то – место гуляний, а мы… а я человек негулящий.

Оговорился – и уклонился, не упоминать Алину, хотя и не тайна же была, что жили с ней, а не хотелось, не шло сюда. Но Ольда не пропустила момента и тут же мягко остро впустила коготки:

– А вы хорошо с ней жили?

Ну, как на это ответишь?

– Дружно? друг друга понимая? – допрашивала.

– Дружно, – должен был ответить. И покраснел.

– Ты – не из тех людей, – заключила Ольда, – кто много раздумывается над своей жизнью или пытается понять себя. А понимать себя самого – совершенно необходимо.

Георгий, не так-то стремясь к политическому разговору, но чтобы только перебить:

– Скажи, а Милюков – действительно крупный историк?

– Да какой там, – недовольно отвечала Ольда. – Его очень рано с научных занятий своротило на фронду, и покатился колобок по лёгкой звонкой дороге. Носится с учёностью, а подлинной не имеет. Сильных природных мыслей у него нет, и души нет, а упорства много. Он, поэтично говоря, та смоковница, которую…

И вдруг обеими руками обернула его – чтобы месяц молодой, да уже в первую четверть, он увидел бы через правое, а не левое плечо.

Георгий увидел на западе зеркальный серпик и:

– Насильно не считается.

Хотя все эти счастливые дни уже попали в новый месяц. А Гучкова – упустил.

Пошли по северной набережной – простой деревянный помост по краю леса, и близко, у самых ног – холодная чёрная вода Большой Невки.

И он опять её спрашивал о кадетах, а она рассказывала вяло, как общеизвестное:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю