Текст книги "В круге первом (т.2)"
Автор книги: Александр Солженицын
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Да никто!! – ликовал художник. – Никто!! Никогда никто не был и никогда никто не будет! Даже всякий акт познания имеет эмоциональную предокраску – разве не так? Истина, которая должна быть последним итогом долгих исследований, – разве эта сумеречная истина не носится перед нами ещё д о всяких исследований? Мы берём в руки книгу, автор кажется нам почему-то несимпатичен, – и мы ещё до первой страницы предвидим, что наверное она нам не понравится – и, конечно, она нам не нравится! Вот вы занялись сравнением ста мировых языков, вы только-только обложились словарями, вам ещё на сорок лет работы – но вы уже теперь уверены, что докажете происхождение всех слов от слова «рука». Это – объективность?
Нержин громко расхохотался над Рубиным, очень довольный. Рубин рассмеялся тоже – как было сердиться на этого чистейшего человека!
Кондрашёв не касался политики, но Нержин поспешил её коснуться:
– Ещё один шаг, Ипполит Михалыч! Умоляю вас – ещё один шаг! А – Маркс? Я уверен, что он ещё не начинал никаких экономических анализов, ещё не собрал никаких статистических таблиц, а уже знал, что при капитализме рабочий класс есть абсолютно нищающий, и самая лучшая часть человечества и, значит, ему принадлежит будущее. Руку на сердце, Лёвка, скажешь – не так?
– Дитя моё, – вздохнул Рубин. – Если б нельзя было заранее предвидеть результат…
– Ипполит Михалыч! И на этом они строят свой прогресс! Как я ненавижу это бессмысленное слово «прогресс»!
– А вот в искусстве – никакого «прогресса» нет! И быть не может!
– В самом деле! В самом деле, вот здорово! – обрадовался Нержин. – Был в семнадцатом веке Рембрандт – и сегодня Рембрандт, пойди перепрыгни! А техника семнадцатого века? Она нам сейчас дикарская. Или какие были технические новинки в семидесятых годах прошлого века? Для нас это детская забава. Но в те же годы написана «Анна Каренина». И что ты мне можешь предложить выше?
– Позвольте, позвольте, магистр, – уцепился Рубин.
– Так по пущей-то мере в инженерии вы нам прогресс оставляете? Не бессмысленный?
– Паразит! – рассмеялся Глеб. – Это подножка называется.
– Ваш аргумент, Глеб Викентьич, – вмешался Абрамсон, – можно вывернуть и иначе. Это означает, что учёные и инженеры все эти века делали большие дела – и вот продвинулись. А снобы искусства, видимо, паясничали. А прихлебатели…
– Продавались! – воскликнул Сологдин почему-то с радостью.
И такие полюсы, как они с Абрамсоном, поддавались объединению одной мыслью!
– Браво, браво! – кричал и Прянчиков. – Парниши! Пижоны! Я ж это самое вам вчера говорил в Акустической! – (Он говорил вчера о преимуществах джаза, но сейчас ему показалось, что Абрамсон выражает именно его мысли.)
– Я, кажется, вас помирю! – лукаво усмехнулся Потапов. – За это столетие был один исторически достоверный случай, когда некий инженер-электрик и некий математик, больно ощущая прорыв в отечественной беллетристике, сочинили вдвоём художественную новеллу. Увы, она осталась незаписанной – у них не было карандаша.
– Андреич! – вскричал Нержин. – И вы могли бы её воссоздать?
– Да понатужась, с вашей помощью. Ведь это был в моей жизни единственный опус. Можно бы и запомнить.
– Занятно, занятно, господа! – оживился и удобнее уселся Сологдин. Очень он любил в тюрьме вот такие придумки.
– Но вы ж понимаете, как учит нас Лев Григорьич, никакое художественное произведение нельзя понять, не зная истории его создания и социального заказа.
– Вы делаете успехи, Андреич.
– А вы, добрые гости, доедайте пирожное, для кого готовили! История же создания такова: летом тысяча девятьсот сорок шестого года в переполненной до безобразия камере санатория Бу-тюр (такую надпись администрация выбила на мисках, и означала она: БУтырская ТЮРьма), мы лежали с Викентьичем рядышком сперва под нарами, потом на нарах, задыхались от недостатка воздуха, постанывали от голодухи – и не имели иных занятий, кроме бесед и наблюдений за нравами. И кто-то из нас первый сказал: – А что, если бы…?
– Это вы, Андреич, первый сказали: а что, если бы…? Основной образ, вошедший в название, во всяком случае принадлежал вам.
– А что, если бы…? – сказали мы с Глебом Викентьевичем, – а что вдруг да если бы в нашу камеру…
– Да не томите! Как же вы назвали?
– Ну что ж, Не мысля гордый свет забавить, попробуем припомнить вдвоём этот старинный рассказ, а? – глуховато-надтреснутый голос Потапова звучал в манере завзятого чтеца запылённых фолиантов. – Название это было: «Улыбка Будды».
59
УЛЫБКА БУДДЫ
Действие нашего замечательного повествования относится к тому многославному пышущему жаром лету 194… года, когда арестанты в количестве, значительно превышающем легендарные сорок бочек, изнывали в набедренных повязках от неподвижной духоты за тускло-рыбьими намордниками всемирно-известной Бутырской тюрьмы.
Что сказать об этом полезном налаженном учреждении? Родословную свою оно вело от екатерининских казарм. В жестокий век императрицы не пожалели кирпича на его крепостные стены и сводчатые арки.
Почтенный замок был построен Как замки строиться должны.
После смерти просвещённой корреспондентки Вольтера эти гулкие помещения, где раздавался грубый топот карабинерских сапог, на долгие годы пришли в запустение. Но по мере того, как на отчизну нашу надвигался всеми желаемый прогресс, царственные потомки упомянутой властной дамы почли за благо испомещать там равно: еретиков, колебавших православный престол, и мракобесов, сопротивлявшихся прогрессу.
Мастерок каменщика и тёрка штукатура помогли разделить эти анфилады на сотни просторных и уютных камер, а непревзойдённое искусство отечественных кузнецов выковало несгибаемые решётки на окна и трубчатые дуги кроватей, опускаемых на ночь и поднимаемых днём. Лучшие умельцы из числа наших талантливых крепостных внесли свой драгоценный вклад в бессмертную славу Бутырского замка: ткачи ткали холщёвые мешки на дуги коек; водопроводчики прокладывали мудрую систему стока нечистот; жестянщики клепали вместительные четырёх– и шестиведерные параши с ручками и даже крышками; плотники прорезали в дверях кормушки; стекольщики вставляли глазки; слесари навешивали замки; а особые мастера стекло-арматурщики в сверхновое время наркома Ежова залили мутно-стекольный раствор по проволочной арматуре и воздвигли уникальные в своём роде намордники, закрывшие от зловредных арестантов последний видимый ими уголок тюремного двора, здание острожной церкви, тоже пригодившейся под тюрьму, и клочок синего неба.
Соображения удобства – иметь надзирателей большей частью без законченного высшего образования, подвигнули опекунов Бутырского санатория к тому, чтобы в стены камер вмуровывать ровно по двадцать пять коечных дуг, создавая основы простого арифметического расчёта: четыре камеры – сто голов, один коридор – двести.
И так долгие десятилетия процветало это целительное заведение, не вызывая ни нареканий общественности, ни жалоб арестантов. (Что не было нареканий и жалоб, мы судим по редкости их на страницах «Биржевых ведомостей» и полному отсутствию в «Известиях рабочих и крестьянских депутатов».) Но время работало не в пользу генерал-майора, начальника Бутырской тюрьмы. Уже в первые дни Великой Отечественной войны пришлось нарушить узаконенную норму двадцать пять голов в камере, помещая туда и излишних жителей, которым не доставалось койки. Когда избыток принял грозные размеры, койки были раз и навсегда опущены, парусиновые мешки с них сняты, поверх застланы деревянные щиты, и торжествующий генерал-майор со товарищи вталкивал в камеру сперва по пятьдесят человек, а после всемирно-исторической победы над гитлеризмом и по семьдесят пять, что опять-таки не затрудняло надзирателей, знавших, что в коридоре теперь шестьсот голов, за что им выплачивалась премиальная надбавка.
В такую густоту уже не имело смысла давать книг, шахмат и домино, ибо их всё равно не хватало. Со временем уменьшалась врагам народа хлебная пайка, рыбу заменили мясом амфибий и перепончатокрылых, а капусту и крапиву – кормовым силосом. И страшная Пугачёвская башня, где императрица держала на цепи народного героя, теперь получила мирное назначение башни силосной.
А люди текли, приходили всё новые, бледнела и искажалась изустная арестантская традиция, люди не помнили и не знали, что их предшественники нежились на парусиновых мешках и читали запрещённые книги (только из тюремных библиотек их и забыли изъять). Вносился в камеру в дымящемся бачке бульон из ихтиозавра или силосная окрошка – арестанты забирались с ногами на щиты, из-за тесноты поджимали колени к груди и, опершись ещё передними лапами около задних, в этих собачьих телоположениях с оскаленными зубами зорко, как дворняжки, следили за справедливостью разливки хлёбова по мискам. Миски разыгрывали, отвернувшись, – «от параши к окну» и «от окна к радиатору», после чего жители нар и поднарных конур, едва не опрокидывая хвостами и лапами мисок друг другу, в семьдесят пять пастей жвакали живительною баландою – и только один этот звук нарушал философское молчание камеры.
И все были довольны. И в профсоюзной газете «Труд» и в «Вестнике московской патриархии» – жалоб не было.
Среди прочих камер была и ничем не примечательная 72-я камера. Она была уже обречена, но мирно дремавшие под её нарами и матюгавшиеся на её нарах арестанты ничего не знали об ожидавших их ужасах. Накануне рокового дня они, как обычно, долго укладывались на цементном полу близ параши, лежали в набедренных повязках на щитах, обмахиваясь от застойной жары (камера не проветривалась от зимы до зимы), били мух и рассказывали друг другу о том, как хорошо было во время войны в Норвегии, в Исландии, в Гренландии. По внутреннему ощущению времени, выработавшемуся долгим упражнением, зэки знали, что оставалось не более пяти минут до того момента, когда дежурный вертухай промычит им в кормушку: «Ну, ложись, отбой был!»
Но вдруг сердца арестантов вздрогнули от отпираемых замков! Распахнулась дверь – и в двери показался стройный пружинящий капитан в белых перчатках, чрез-вы-чайно взволнованный. За ним гудела свита лейтенантов и сержантов. В гробовом молчании зэков вывели с вещами в коридор. (Шёпотом зэки тут же родили промеж собой парашу, что их ведут на расстрел.) В коридоре отсчитали из них пять раз по десять человек и втолкнули в соседние камеры как раз вовремя, так что они успели там захватить себе кусочек спального плаца. Эти счастливцы избежали страшной участи двадцати пяти остальных. Последнее, что видели оставшиеся у своей дорогой 72-й камеры, – была какая-то адская машина с пульверизатором, въезжавшая в их дверь. Потом их повернули через правое плечо и под звяканье надзирательских ключей о пряжки поясов и щёлканье пальцами (то были принятые в Бутырках надзирательские сигналы «веду зэка!») повели через многие внутренние стальные двери и спускаясь по многим лестницам, – в холл, который не был ни подвалом расстрелов, ни пыточным подземельем, а широко был известен в народе зэков как предбанник знаменитых бутырских бань. Предбанник имел коварно-безобидный повседневный вид: стены, скамьи и пол, выложенные шоколадной, красной и зелёной метлахской плиткой, и с грохотом выкатываемые по рельсам вагонетки из прожарок с адскими крючками для навешивания на них вшивых арестантских одежд. Легко ударяя друг друга по скулам и по зубам (ибо третья арестантская заповедь гласит:
«Дают – хватай!»), зэки разобрали раскалённые крючки, повесили на них свои многострадальные одеяния, полинявшие, порыжевшие, а местами и прогоревшие от ежедекадных прожарок, – и разгорячённые служанки ада – две старые женщины, презирая постылую им наготу арестантов, с грохотом укатили вагонетки в тартар и захлопнули за собой железные двери.
Двадцать пять арестантов остались запертыми со всех сторон в предбаннике. Они держали в руках только носовые платки или заменяющие их куски разорванных сорочек. Те из них, чья худоба всё же сохранила ещё тонкий слой дублёного мяса в той непритязательной части тела, посредством которой природа наградила нас счастливым даром сидеть – те счастливчики сидели на тёплых каменных скамьях, выложенных изумрудными и малиново-коричневыми изразцами. (Бутырские бани по роскоши оформления далеко оставляют позади себя Сандуновские, и, говорят, некотрые любознательные иностранцы специально предавали себя в руки ЧеКа, чтобы только помыться в этих банях.) Другие же арестанты, исхудавшие до того, что не могли уже сидеть иначе, как на мягком, – ходили из конца в конец предбанника, не закрывая своей срамоты и жаркими спорами пытаясь проникнуть за завесу происходящего.
Давно уж их воображенье Алкало пи-щи роковой.
Однако, их столько часов продержали в предбаннике, что споры утихли, тела покрылись пупырышками, а желудки, привыкшие с десяти часов вечера ко сну, тоскливо взывали о наполнении. Среди арестантов победила партия пессимистов, утверждавших, что через решётки в стенах и в полу уже втекает отравленный газ, и сейчас все они умрут. Некоторым уже стало дурно от явного запаха газа.
Но загремела дверь – и всё переменилось! Не вошли, как всегда, два надзирателя в грязных халатах с засоренными машинками для стрижки овец и не швырнули пары тупейших в мире ножниц для того, чтобы переламывать ими ногти, – нет! – четыре парикмахерских подмастерья ввезли на колесиках четыре зеркальные стойки с одеколоном, фиксатуаром, лаком для ногтей и даже театральными париками. И четыре очень почтенных дородных мастера, из них два армянина, вошли следом. А в парикмахерской, тут же, за дверью, арестантам не только не стригли лобков, изо всех сил нажимая стригущими плоскостями на нежные места, – но пудрили лобки розовой пудрой. Легчайшим полётом бритв касались измождённых арестантских ланит и щекотали в ухо шёпотом:
«Не беспокоит?» Их голов не только не стригли наголо, но даже предлагали парики. Их подбородков не только не скальпировали, но оставляли по желанию клиентов начатки будущих бород и бакенбардов. А парикмахерские подмастерья, распростёртые ниц, тем временем обрезали им ногти на ногах. Наконец, в дверях бани им не влили в ладони по двадцать грамм растекающегося вонючего мыла, а стоял сержант и под расписку выдавал каждому губку, дщерь коралловых островов, и полновесный кусок туалетного мыла «Фея сирени».
После этого, как всегда, их заперли в бане и дали мыться всласть. Но арестантам было не до мытья. Их споры были горячей бутырского кипятка. Теперь среди них победила партия оптимистов, утверждавших, что Сталин и Берия бежали в Китай, Молотов и Каганович перешли в католичество, в России временное социал-демократическое правительство, и уже идут выборы в Учредительное Собрание.
Тут с каноническим грохотом была открыта всем вам известная выходная дверь бани – ив фиолетовом вестибюле их ждали самые невероятные события: каждому выдавалось мохнатое полотенце и… по полной миске овсяной каши, что соответствует шестидневной порции лагерного работяги! Арестанты бросили полотенца на пол и с изумительной быстротой без ложек и других приспособлений поглотили кашу. Даже присутствовавший при этом старый тюремный майор удивился и велел принести ещё по миске каши. Съели и ещё по миске. Что было после – никто из вас никогда не угадает. Принесли не мороженую, не гнилую, не чёрную – да просто, можно сказать, съедобную картошку.
– Это исключено! – запротестовали слушатели. – Это уже неправдоподобно!
– Но это было именно так! Правда, она была из сорта свинячьей, мелкая и в мундирах, и, может быть, насытившиеся зэки не стали бы её есть, – но дьявольское коварство состояло в том, что принесли её не поделенной на порции, а в одном общем ведре. С ожесточённым воем, нанося тяжёлые ушибы друг другу и карабкаясь по голым спинам, зэки бросились к ведру – и через минуту, уже пустое, оно с бренчанием прокатилось по каменному полу. В это время принесли ещё соли, но соль была уже ни к чему.
Тем временем голые тела обсохли. Старый майор велел зэкам поднять с пола мохнатые полотенца и обратился с речью.
– Дорогие братья! – сказал он. – Все вы – честные советские граждане, изолированные от общества лишь временно, кто на десять, кто на двадцать пять лет за свои небольшие проступки. До сих пор, несмотря на высокую гуманность марксистско-ленинского учения, несмотря на ясно выраженную волю партии и правительства, несмотря на неоднократные указания лично товарища Сталина, руководством Бутырской тюрьмы были допущены серьёзные ошибки и искривления. Теперь они исправляются. (Распустят по домам! – нагло решили арестанты.) Впредь мы будем содержать вас в курортных условиях. (Остаёмся сидеть! – поникли они.) Дополнительно ко всему, что вам разрешалось и раньше, вам разрешается:
а) молиться своим богам;
б) лежать на койках хоть днём, хоть ночью;
в) беспрепятственно выходить из камеры в уборную;
г) писать мемуары.
Дополнительно к тому, что вам запрещалось, вам запрещается:
а) сморкаться в казённые простыни и занавески;
б) просить по второй тарелке еды;
в) при входе в камеру высоких посетителей противоречить начальству тюрьмы или жаловаться на него;
г) брать без спросу со стола папиросы «Казбек».
Всякий, кто нарушит одно из этих правил, будет подвергнут пятнадцати суткам холодного карцера-строгача и сослан в дальние лагеря без права переписки. Понятно?
И едва лишь майор окончил речь – не гремящие вагонетки выкатили из прожарки бельё и драные телогрейки арестантов, нет! – ад, поглотивший лохмотья, не возвращал их! но вошли четыре молоденькие кастелянши, потупясь, краснея, милыми улыбками подбодряя арестантов, что не всё ещё для них потеряно, как для мужчин, – и стали раздавать голубое шёлковое бельё. Затем зэкам выдали штапельные рубашки, галстуки скромных расцветок, ярко-жёлтые американские ботинки, полученные по ленд-лизу, и костюмы из поддельного коверкота.
Немые от ужаса и восторга, арестанты в строю парами были проведены вновь в свою 72-ю камеру. Но, Боже, как она преобразилась!
Ещё в коридоре ноги их ступили на ворсистую ковровую дорожку, заманчиво ведущую в уборную. А при входе в камеру их овенули струи свежего воздуха, и бессмертное солнце сверкнуло прямо в их глаза (за хлопотами прошла ночь, и воссияло уже утро). Оказалось, что за ночь решётки покрашены в голубой цвет, намордники с окон сняты, а на бывшей бутырской церкви, стоящей внутри двора, укреплено поворотное отражательное зеркало, и специально приставленный к нему надзиратель регулирует его так, чтоб отражённый солнечный поток всё время бы падал в окна 72-й камеры. Стены камеры, ещё вечером оливково-тёмные, теперь были обрызганы светлой масляной краской, по которой живописцы во многих местах вывели голубей и ленточки с надписью: «Мы – за мир!» и «Миру – мир!»
Деревянных щитов с клопами не было и помину. На рамы кроватей были натянуты холщёвые подвески, в них лежали перины, пуховые подушки, а из-за кокетливо-отвёрнутого края одеяла сверкали белизной пододеяльник и простыня. У каждой из двадцати пяти коек стояли тумбочки, по стенам тянулись полки с книгами Маркса, Энгельса, блаженного Августина и Фомы Аквинского, посреди камеры стоял стол под накрахмаленной скатертью, на нём – ваза с цветами, пепельница и нераспечатанная пачка «Казбека». (Всю роскошь этой волшебной ночи удалось оформить через бухгалтерию и только сорт папирос «Казбек» нельзя было подогнать ни под одну расходную статью. Начальник тюрьмы решил шикнуть «Казбеком» на свои деньги, оттого и кара за него была назначена такая строгая.) Но более всего преобразился тот угол, где прежде стояла параша. Стена была отмыта добела и выкрашена, вверху теплилась большая лампада перед иконой Богоматери с младенцем, сверкал ризами чудотворец Николай Мирликийский, возвышалась на этажерке белая статуя католической мадонны, а в неглубокой нише, оставленной ещё строителями, лежали Библия, Коран, Талмуд и стояла маленькая тёмная статуэтка Будды – по грудь. Глаза Будды были немного сощурены, углы губ отведены назад, и в потемневшей бронзе чудилось, что Будда улыбался.
Сытые кашей и картошкой и потрясённые невместимым обилием впечатлений, зэки разделись и сразу заснули. Лёгкий Эол колебал на окнах кружевные занавеси, не допускавшие мух. Надзиратель стоял в приотворенных дверях и следил, чтобы никто не спёр «Казбека».
Так они мирно нежились до полудня, когда вбежал чрез-вы-чайно разгорячённый капитан в белых перчатках и объявил подъём. Зэки проворно оделись и заправили койки. Поспешно в камеру ещё втолкнули круглый столик под белым чехлом, на нём разложили «Огонёк», «СССР на стройке» и журнал «Америка», вкатили на колесиках два старинных кресла, тоже под чехлами – и наступила зловещая невыносимая тишина. Капитан ходил между кроватями на цыпочках и красивой белой палочкой бил по пальцам тех, кто протягивал руку за журналом «Америка».
В томительной тишине арестанты слушали. Как вам хорошо известно по собственному опыту, слух – это важнейшее чувство арестанта. Зрение арестанта обычно ограничено стенами и намордником, обоняние насыщено недостойными ароматами, осязанию нет новых предметов. Зато слух развивается необыкновенно. Каждый звук даже в дальнем углу коридора тотчас же опознаётся, истолковывает происходящие в тюрьме события и отмеряет время: разносят ли кипяток, водят ли на прогулку или принесли кому-то передачу.
Слух и донёс начало разгадки: со стороны 75-й камеры загремела стальная переборка, и в коридор вошло много людей. Слышался их сдержанный говор, шаги, заглушаемые коврами, потом выделились голоса женщин, шорох юбок, и у самой двери 72-й камеры начальник Бутырской тюрьмы приветливо сказал:
– А теперь госпоже Рузвельт, вероятно, будет интересно посетить какую-нибудь камеру. Ну, какую же? Ну, первую попавшуюся. Например, вот 72-ю. Откройте, сержант.
И в камеру вошла госпожа Рузвельт в сопровождении секретаря, переводчика, двух почтенных матрон из среды квакеров, начальника тюрьмы и нескольких лиц в гражданской одежде и в форме МВД. Капитан же в белых перчатках отошёл в сторону. Вдова президента, женщина тоже передовая и проницательная, много сделавшая для защиты прав человека, госпожа Рузвельт задалась целью посетить доблестного союзника Америки и увидеть своими глазами, как распределяется помощь ЮНРРА (Америки достигли зловредные слухи, будто продукты ЮНРРА не доходят до простого народа), а также – не ущемляется ли в Советском Союзе свобода совести. Ей уже показали тех простых советских граждан (переодетых партработников и чинов МГБ), которые в своих грубых рабочих спецовках благодарили Соединённые Штаты за бескорыстную помощь. Теперь госпожа Рузвельт настояла, чтоб её провели в тюрьму. Желание её исполнилось. Она уселась в одно из кресел, свита устроилась вокруг, и начался разговор через переводчика.
Солнечные лучи от поворотного зеркала всё так же били в камеру. И дыхание Эола шевелило занавеси.
Госпоже Рузвельт очень понравилось, что в камере, выбранной наудачу и застигнутой врасплох, была такая удивительная белизна, полное отсутствие мух, и, несмотря на будний день, в святом углу теплилась лампада.
Заключённые поначалу робели и не двигались, но когда переводчик перевёл вопрос высокой гостьи, неужели, щадя чистоту воздуха, никто из заключённых даже не курит, – один из них с развязным видом встал, распечатал коробку «Казбека», закурил сам и протянул папиросу товарищу.
Лицо генерал-майора потемнело.
– Мы боремся с курением, – выразительно сказал он, – ибо табак – это яд.
Ещё один заключённый пересел к столу и стал просматривать журнал «Америка», почему-то очень торопливо.
– За что же наказаны эти люди? Например, вот этот господин, который читает журнал? – спросила высокая гостья.
(«Этот господин» получил десять лет за неосторожное знакомство с американским туристом.) Генерал-майор ответил:
– Этот человек – активный гитлеровец, он служил в Гестапо, лично сжёг русскую деревню и, простите, изнасиловал трёх русских крестьянок. Число убитых им младенцев не поддаётся учёту.
– Он приговорён к повешению? – воскликнула госпожа Рузвельт.
– Нет, мы надеемся, что он исправится. Он приговорён к десяти годам честного труда.
Лицо арестанта выражало страдание, но он не вмешивался, а продолжал с судорожной поспешностью читать журнал.
В этот момент в камеру ненароком зашёл русский православный священник с большим перламутровым крестом на груди – очевидно, с очередным обходом, и очень был смущён, застав в камере начальство и иностранных гостей.
Он хотел было уже уйти, но скромность его понравилась госпоже Рузвельт, и она попросила его выполнять свой долг. Священник тут же всучил одному из растерявшихся арестантов карманное Евангелие, сам сел на кровать ещё к одному и сказал окаменевшему от удивления:
– Итак, сын мой, в прошлый раз вы просили рассказать вам о страданиях Господа нашего Иисуса Христа.
Госпожа Рузвельт попросила генерал-майора тут же при ней задать заключённым вопрос – нет ли у кого-нибудь из них жалоб на имя Организации Объединённых Наций?
Генерал-майор угрожающе спросил:
– Внимание, заключённые! А кому было сказано про «Казбек»? Строгача захотели?
И арестанты, до сих пор зачарованно молчавшие, теперь в несколько голосов возмущённо загалдели:
– Гражданин начальник, так курева нет!
– Уши пухнут!
– Махорка-то в тех брюках осталась!
– Мы ж-то не знали!
Знаменитая дама видела неподдельное возмущение заключённых, слышала их искренние выкрики и с тем большим интересом выслушала перевод:
– Они единодушно протестуют против тяжёлого положения негров в Америке и просят рассмотреть этот вопрос в ООН.
Так в приятной взаимной беседе прошло минут около пятнадцати. В этот момент дежурный по коридору доложил начальнику тюрьмы, что принесли обед. Гостья попросила, не стесняясь, раздавать обед при ней. Распахнулась дверь, и хорошенькие молоденькие официантки (кажется, те самые переодетые кастелянши), внеся в судках обыкновенную куриную лапшу, стали разливать её по тарелкам. Во мгновение словно порыв первобытного инстинкта преобразил благообразных арестантов: они вспрыгнули в ботинках на свои постели, поджали колени к груди, оперлись ещё руками около ног и в этих собачьих телоположениях с оскаленными зубами зорко наблюдали за справедливостью разливки лапши. Дамы-патронессы были шокированы, но переводчик объяснил им, что таков русский национальный обычай.
Невозможно было уговорить арестантов сесть за стол и есть мельхиоровыми ложками. Они уже вытащили откуда-то свои облезлые деревянные, и едва лишь священник благословил трапезу, а официантки разнесли тарелки по постелям, предупредив, что на столе – блюдо для сбрасывания костей, – единовременно раздался страшный втягивающий звук, затем дружный хруст куриных костей – и всё, наложенное в тарелки, навсегда исчезло. Блюдо для сбрасывания костей не понадобилось.
– Может быть, они голодны? – высказала нелепое предположение встревоженная гостья. – Может быть, они хотят ещё?
– Добавки никто не хочет? – хрипло спросил генерал.
Но никто не хотел добавки, зная мудрое лагерное выражение «прокурор добавит».
Однако, тефтели с рисом зэки проглотили с той же неописуемой быстротой.
Компота же в этот день не полагалось, так как день был будний.
Убедившись в ложности инсинуаций, распускаемых злопыхателями в западном мире, миссис Рузвельт со всею свитой вышла в коридор и там сказала:
– Но как грубы их манеры и как низко развитие этих несчастных! Можно надеяться, однако, что за десять лет они приучатся здесь к культуре. У вас великолепная тюрьма!
Священник выскочил из камеры между свитой, торопясь, пока не захлопнули дверь.
Когда гости из коридора ушли, в камеру вбежал капитан в белых перчатках:
– Вста-ать! – закричал он. – Становись по два! Выходи в коридор!
И заметив, что слова его не всеми правильно поняты, он ещё подошвою сапога дополнительно разъяснял отстающим.
Только тут обнаружилось, что один хитроумный зэк буквально понял разрешение писать мемуары и, пока все спали, с утра уже накатал две главы: «Как меня пытали» и «Мои лефортовские встречи».
Мемуары были тут же отобраны, и на ретивого писателя заведено новое следственное дело – о подлой клевете на органы госбезопасности.
И снова с пощёлкиванием и позвякиванием «веду зэка» их отвели сквозь множество стальных дверей в предбанник, всё так же переливавшийся своею вечной малахитово-рубинной красотою. Там с них снято было всё, вплоть до шёлкового голубого белья и произведен был особо-тщательный обыск, во время которого у одного зэка под щекой нашли вырванную из Евангелия нагорную проповедь. За это он тут же был бит сперва в правую, а потом в левую щеку. Ещё отобрали у них коралловые губки и «Фею сирени», в чём опять-таки заставили каждого расписаться.
Вошли два надзирателя в грязных халатах и тупыми засоренными машинками стали выстригать арестантам лобки, потом теми же машинками – щёки и темени. Наконец, в каждую ладонь влили по 20 граммов жидкого вонючего заменителя мыла и заперли всех в бане. Делать было нечего, арестанты ещё раз помылись.
Потом с каноническим грохотом отворилась выходная дверь, и они вышли в фиолетовый вестибюль. Две старые женщины, служанки ада, с громом выкатили из прожарок вагонетки, где на раскалённых крючках висели знакомые нашим героям лохмотья.
Понуро вернулись они в 72-ю камеру, где снова на клопяных щитах лежали пятьдесят их товарищей, сгорая от любопытства узнать о происшедшем. Окна вновь были забиты намордниками, голубки закрашены тёмно-оливковой краской, а в углу стояла четырехведерная параша.
И только в нише, забытый, загадочно улыбался маленький бронзовый Будда…