Текст книги "Цена отсечения"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Пятая глава
1
Жизнь, фотографии и маячок расходились все непоправимей.
Степан говорил ей: поеду в Суздаль. Без надобы; хочу развеяться на воле. Не пряча глаз, с веселой наглостью предупреждал: с коллегой. При этом маячок, мигая, полз в тот самый Ярославль, откуда началась, по Тёмочкину, Русь. А фотографии-то были – из Твери!
Заснеженная пристань; расковырянные желто-пегие особняки; чистенькая площадь; совершенно безлюдный музей: кто же в будни туда пойдет, кроме них? аляповатая рюмочная «Лондон»; при Степочке треклятая коллега, шерочка с машерочкой, ниточка с иголочкой, экскурсанты, чтоб им было пусто! Последний снимок чуть размазан, сделан с улицы, через стекло, сквозь густой снегопад. На переднем плане сверкают мохнатые хлопья, все в огненной белизне фотовспышки; в глубине расплывчатого кадра снег желтеет – густо, старомодно: на него ложится отсвет окон; а за окном, под уютной свисающей лампой, сидят эти двое… Она бы сказала: красиво, когда бы не было тошно. Между прочим, телевизор сообщал, что в этот день повсюду таяло, и было не по-календарному тепло. Погодная аномалия. Пойми хоть что-нибудь.
Ваня выслушал, погрустнел, вяловато предположил: быть может, Степан Абгарыч затеял какое-то новое дело, быстрые деньги, вход-выход, риск велик, отлучаться нельзя, а очень хочется; вот и нашел себе стряпчего, отдает ему свой телефон, чтобы тот оставался на связи – от имени и по поручению. А сам уезжает в Тверь. Ну, так бывает, что в Москве течет, а в Твери снегопад. Конечно, редко, но бывает.
Жанна слушала – и возмущалась. Ладно; хорошо; на снег глаза закрыли. Но что же стряпчий забыл в Ярославле? С телефоном Мелькисарова? шаткая версия, ломкая; Ваня и сам это понял.
– Впервые в жизни теряюсь в догадках. Пора профессию менять. То ли дело слишком сложное и все запуталось до невероятия. То ли все, напротив, слишком просто, до обидного: мы у Степан Абгаровича в полных дураках.
И скорчил рожицу: улыбка чуть кривая, съезжает на правую сторону, резкая складка бежит от носа к губам, нахальный блеск в глазах; младенческие черты на секунду стерлись, седина соединилась с обликом, проступила могучая зрелость: ну Степа и Степа!
В последнее время Степочка и впрямь повеселел, куда-то улетучилась его привычная мрачность, все время пошучивает, разок попробовал ее пощекотать, даже двигаться стал по-другому. Не с носка на пятку, а с пятки на носок, будто бы слегка пружиня и вскидывая свое большое тело, как вскидывают мотоцикл на разгоне. Таким он был на лекциях в Томске, таким он был, затевая большие московские дела, таким он был, подбрасывая Тёмочку в майский воздух; таким он не был уже лет десять. Обычно заходил с утра (если заходил), грузно садился на стул: стул обреченно скрипел; МарьДмитрьна, как пожилая мышка, боком семенила в комнату прислуги: не любит Степа посторонних. А теперь он не заходит – забегает, садится на краешек стула, раскачивается, увлеченно говорит про банковские размещения и неминуемый кризис, даже удостаивает обсудить политику. Целует в щечку, мгновенно сграбастав, и уносится по делам. Знаем мы эти дела.
Пока она думала свою мутную мысль, Ваня тоже успел повеселеть и вернуть себе легкость. Безо всякой причины и повода, даже без малейших стадий перехода из одного состояния в другое. Так бывает на театре: эпизод отыгран, герои замерли в нелепых позах, механизированная сцена провернулась вокруг оси, изображая движение времени; на секунду площадка опустела, но вот уже персонажи снова выезжают к зрителю – были в тоске, а теперь смеются.
Он, кажется, придумал; он, вроде бы, понял, что делать; у него созрело предложение. Надо нанять еще одного человечка! Пускай последит за процессом. Так сказать, поснимает съемку. Все сразу же станет на свои места, выяснится, в чем загвоздка. Это, конечно же, допрасходы, разрастание сметы; но ведь можно же договориться, выторговать скидочку? Например. Такое предложение. Если выяснится, что недосмотрел Ухтомский, пропустил чужой удар, не угадал развитие событий, то перерасход оплатит он. Если же на опережение сыграл Степан Абгарыч, то раскошелится Жанна Ивановна.
– Ваш, так сказать муж, вам и платить.
Щебечет, мелкий негодяй, подначивает, настроение пытается поднять. Ладно, поддадимся.
– За то, что обозвали Ивановной, требую скидку. Десять процентов.
– Не-а. Не будет скидки. Предлагаю компромисс: однократный штраф. В виде ужина. Вечером в пятницу. Принимаете?
– Охотно. И знаете? я прихвачу ваш навигатор. Мне одной наблюдать тоскливо, мысли всякие лезут в голову, я теряюсь. То ли я сошла с ума, то ли мне все это снится, а завтра проснусь и все станет на свои места, то ли вообще уже ничто и никуда не встанет, а будет болтаться в бессмысленной невесомости. Мне страшно, Ваня, можно я поплачусь, расклеюсь, ну совсем чуть-чуть, слегка, на полсекунды? Вот и все, я собралась, я сжалась, больше не буду. Давайте встретимся, давайте. Последим за ним и потоскуем: вместе тосковать приятней. Вечер пятницы удобен? И хорошо.
2
Утром в пятницу курьер доставил Жанне две молочно-бежевые папки. На первой синим карандашом крупно написано: № 1. На второй, помельче, красным: № 2.
Из папки первого фотографа.
01. 03. 11 часов 00 минут. Степочка и та на биеннале, в зале видеоарта. По экранам ползут бычьи цепни; два червяка сплелись в порыве страсти; красноватая горка червей похожа на говяжий тартар; девка прикрывает рот, жмется к плечу. А зрелище, между тем, тошнотворное.
Из фотоотчета второго.
01. 03. 13 часов 53 минуты. Степан в кафе, откинулся назад, руки за голову, рукава белой рубахи завернуты, что-то бодро объясняет – кому? правильно, Ане. Анечка, голубчик, ты-то как сюда попала? Развод, говоришь? Соломон? Расшатала плотную кладку, шмыгнула в щелку, проскочила между жерновами, охаживаешь мужа, из чужой застарелой измены пытаешься утянуть в свежую, свою; лепишь из размякшего текста сладкий рогалик? Не обмануло сердце. Ох, не обмануло.
Ни на каком биеннале он не был; ей ли не знать – у нее маячок. С одиннадцати неподвижно сидел где-то на Mjasnitskaya; потом переместился на Solyanka – вот оно, кафе? в два часа ноль три минуты мигающая точка скользнула по Sadovaya, свернула вместе с линией дороги на Kurskaya, запрыгала резиновым мячиком в пробке на Тульской, вырвалась на волю и устремилась по Каширскому шоссе. За кольцевой автодорогой внезапно скакнула вправо, затряслась каким-то проселком, мелко задергалась в узких улицах промзоны, и встала на дыбы.
Ну вот что, дорогой. С нее довольно. Мужа потерять – полбеды. А лишиться разума – трагедия. Сегодня вечером она решительно объяснится с Иваном, отменит все эти дурацкие съемки, сдерет из телефона Степы маячок и завтра же пойдет на прием к Соломону. Или послезавтра. Как только назначит. Чтобы сразу после консультации явиться к Степе и поставить в этом деле точку. Она теперь знает, в чем ее цель. Единственная цель – сохранить себя. Любой ценой. Разрыв так разрыв, уход так уход. Даша так Даша, Аня так Аня. Хватит сидеть взаперти, ждать новых непонятных фотографий, ходить кругами возле навигатора, твердить, как молитву или как проклятие: не включай, не включай, не включай, не включай! И все включать, включать, включать. Тупо наблюдая за верткой линией движения, от которой она давно зависит, как захваченный заложник зависит от захватчика, сплетается с ним нервными окончаниями, испытывает род влечения. Или как Тёмочка не может оторваться от бело-серой сыпи собственной перхоти, презирает себя, подавляет приступ тошноты, а все равно продолжает скрести раздраженную кожу. Не будет больше фотографий. Отключается маячок. Что бы ее ни ждало. Потому что – достаточно. Она сумеет постоять за свои и Тёмочкины интересы. Забельский велел разобраться со счетами; она откладывала до последнего, а теперь – решится.
3
Наверное, со стороны она была похожа на закомплексованную девушку, пришедшую на первое свидание в дешевое кафе: ноги под стулом закручены, как детская резинка, левая рука обхватывает правое плечо, так что мешает двигать мышкой; и все равно, и неважно, и пусть будет так. Она раскопала, разребла весь этот электронный мусор, просеяла ненужное, излишнее – и отыскала все, что надо; вот они, золотые крупинки, намытые в шлаке: файлы записей в реестрах, телефоны и мыло клиентов – без имен и фамилий, длинные цепочки цифр, нашпигованные бесконечными нолями: должно быть, номера счетов… Жанна будто бы играла в злобную игру: стрелочкой цепляла файл, вела его, не отпуская, по экрану; файл подрагивал, ему было страшно! ничего, пусть повисит, подергается! раз! и он проваливался внутрь раскрытой флэшки. Ам! Вкусный был червячок. Ам! Еще один. И еще. И еще.
Закончив неприятную работу, она раскрутилась, разжалась. Освободила пленную флешку; хотела уже выключить компьютер – и тут заметила большую перемену. Дневник с рабочего стола исчез; на месте прежней пиктограммы ежедневника появился новый ярлычок. Нестандартный, особенно крупный: на картинке – бархатный фотоальбом, узнаваемо-советский, пятидесятых годов, с актрисой Целиковской в сердцевине и золотой витиеватой надписью: «На память!». Вряд ли он так обнаглел, чтобы открыто хранить портреты той, но кто знает, кто знает; может, Соломон и прав. Посмотрим.
Она вошла в электронную папку, как заглянула за шторку. И удивилась, и насторожилась. Это был и впрямь фотоальбом; но никакой посторонней девахи, только домашние снимки. Слайды сами всплывали и гасли, сменяя друг друга.
Степина мама, Надежда Степанна. Худая, строгая; все эти Степины складки и скулы крупной нарезки – явно от нее. Удивленный наклон головы, скромный пучок, недовоткнутая шпилька; умерла до рождения Тёмочки, внука понянчить не успела; перед смертью перестала говорить, только тихо мычала, и крупные слезы лились по щекам.
Дураковатый Степин брательник Федя, года на четыре постарше; живет в Минске, берет у них ежегодно пятнадцать тысяч, все вкладывает в польский ширпотреб, получает в результате восемь и страшно радуется, что сделал хороший бизнес: и сам!
Степин папа, сибирский армянин Абгар Суреныч. Массивный нос, недовыбритый подбородок, огромные глаза, просто прожигает взглядом. Где он? куда пропал? никто не знает. Как-то по-плохому они разошлись с Надеждой Степанной, все его фотографии она порвала и выбросила; упоминать о свекре в присутствии свекрови было не принято; эту маленькую фотку нашли случайно, после похорон, под лаковой обложкой удостоверения «Ветеран труда».
А вот и ее мамичка, любимая Степина теща, Инга Абрамовна: снимок сделан в Томске, возле монастыря, куда мамичка повадилась ходить на старости лет, из страха смерти.
Покойный папичка: в спортивном костюме, модная когда-то олимпийка с широкой белой полосой; строго сидит в своем любимом кресле.
Тёмочка в роддоме, маленький кургузый собачонок, душка моя. Тёмочка в ванночке, рот до ушей, мыльная пена на голове, как фуражка. Тёмочка несется на снегокате; глаза огромные, почти как у деда, сверкают от счастья. Тёмочка с папой изучают мотоцикл. Тёмочка говорит: на мотоцикле надо ездить зимой, а летом попа слишком греется. Тёмочка с папой на яхте в Неаполе; Тёма за штурвалом; на заднем плане итальянский капитан в черно-золотом мундире, брюки белые, в зубах, как положено, кривая трубка: богатые туристы ждут антуража, они его получат. Тёмочка плывет дистанцию в бассейне: правая рука занесена над водой, волна пенится, мордочка дико вывернута, отсвечивают водные очки.
А вот и она, Жанна. С Тёмой у входа в школу. Море цветов вокруг: первое сентября. Мальчик пострижен коротковато, черный костюм сидит хорошо, белая рубашка оттеняет румянец…
Снова Жанна. В симпатичном колониальном костюмчике. Пробковый шлем и винтовка. Маленький солдат-завоеватель. Это они в Намибии, перед ночной поездкой в саванну, где из непроницаемой тьмы вдруг высветятся десятки желтых глаз; глаза, отделившиеся от тел, зажившие самостоятельной жизнью, будут надвигаться полукругом, медленно покачиваясь на невидимых нитях; все как в театре марионеток: сдернет кукловод с опасного места – спасешься, не захочет – тебе конец.
И снова Жанна. И снова. И снова. На горных лыжах в Сорочанах (будь проклят гаишный конверт!). В «Китайском летчике» на простонародных диких плясках. На шоу фейерверков в клубе «Водник»: вспышка выхватила из сумерек – молодое лицо, восторженное; вокруг всемирное сияние, огнепад, тонущий в глубине залива. В отеле на Сардинии, весной. Мужская часть кампании тогда купалась в непрогретом море, подставляя все еще крепкие, но уже начинающие оплывать тела ледяному северному ветру – местные смотрели изумленно и кутались в болониевые куртки. Жены принимали ванны с оливковым маслом, оттирались солью и молотым кофе, отмокали в бадейках с морской водой. Вечером собрались у бассейна; ветер стих, небо стало африканским, фиолетово-синим, густым; одна за другой вылуплялись огромные звезды; пахло ночными цветами; потрескивали сотни гигантских свечей, разрастались вселенские тени; начался маскарад для своих. Вот она в костюме Саламандры, огненной змейкой обвивает Томского, наряженного Вакхом. На заднем плане – безразмерный актер Депардье, отработавший вечер и радостно обнявший дорогую красотку.
А вот лучшая ее фотография. Любимая. Степа это знает. Она в простом и легком сарафанчике, задумавшись, на берегу залива. Подмосковный июльский вечер, долгожданная прохлада, плывет бессмысленный какой-то пароход, никому ничего не надо, покой, покой, покой…
4
Слайд-шоу окончено. Желаете перезапустить? Нет, не желаем. Хороший альбом, душевный. Но неживой, ненастоящий. Ничего лишнего, случайного. Характерно. Нехарактерно. Важно. Неважно. Ее портреты – напоследок, как финальный аккорд. А в настоящем альбоме полно невнятных кадров. Друзья, подруги, партнеры, случайные знакомые, дети, родители, жены, тайные любовницы под видом сослуживиц на корпоративной вечеринке, а этот как сюда затесался? Кшть, пошел вон.
Ну зачем Степану, скажите вы на милость, ее папичка? Они друг другу сразу не понравились, с первой встречи. Папичка был спокойным, осторожным; Степа – бурным, без удержу. Он ворвался в ее жизнь вопреки домашним правилам. Должен был раздражить, оттолкнуть, но вот взял – и понравился. Влетел в лекционную, сверкнул глазами, выделил взглядом немногочисленных политеховских девушек, игриво поскреб трехдневную щетину, и начал лихо читать сопромат. От сопромата делал пробросы в историю, философию, политэкономию; вместо академического перерыва устраивал лирические паузы: то расскажет о московских математиках, которые стихи научились обсчитывать, то вдруг завернет про связь между ценой на нефть и политикой – у него получалось, что все скоро екнется, он даже графики чертил; девочки млели, мальчики решали кроссворды.
Жанна не влюбилась; она была не из таких. Но почему-то перед лекциями Мелькисарова настроение резко улучшалось, губы сами растягивались в улыбку, становилось легко, как только что проснувшейся девочке: впереди такой интересный день! А после лекций шла в библиотеку, читала все, что находила: и про математиков, и про философию, и про нефть; ей не хватало кругозора, багажа, она это прекрасно понимала. Но, слава Богу, схватывала быстро и запоминала – навсегда. Сметливостью и памятью Бог не обидел.
Как-то зимним вечером она увидела Степан Абгарыча у входа в ресторан; швейцар лакейски поклонился важному товарищу в медвежьей шубе; в двери проскользнула норковая фифа – Мелькисаров незаметно прихлопнул ее по меховой попе, и Жанна покраснела от стыда. А дома завесила свою потертую дубленку за мамино пальто, сумрачно села на кухне и стала хлебать вечерний суп. Папа спросил: кто обидел? Ответом было уклончивое: а, так.
Спустя месяц она заглянула в комитет комсомола и попросила дать общественной работы. Например, перепечатывать бумажки на машинке. Секретарь комитета напрягся: кто же приходит к нам по доброй воле? в аспирантуру со второго курса готовишься, характеристику зарабатываешь? Но отказать не отказал; печатай – будешь стараться, летом возьмем в штаб стройотряда, не пыльно, и денег дадим заработать. У нее появился повод приходить после занятий туда, где каждый вечер ошивался Мелькисаров. Он пробегал мимо ее столика, царапал острым взглядом, запирался в секретарской с ребятами; что-то они там часами обсуждали. А она светилась отраженным светом; тюкала по клавишам, вспоминала взгляд и улыбалась.
Однажды секретарский кабинет оказался заперт; ключей не нашли, мелькисаровцы расселись в предбанничке, прямо на столах. И Жанна услышала, как спокойно, жестко, убедительно рассказывает Степан Абгарыч свой план какого-то обхода с обналичкой. На лекциях он заливался соловьем; здесь по-армейски четко раздавал команды. Ты перебрасываешь подряды на нас, – приказывал он толстому бухгалтеру Андрею, и бухгалтер Андрей уважительно кивал. Ты отсекаешь пятнашку за нал, – поворачивался он к комсоргу пятого курса Ивану; Иван записывал. Ты переводишь деньги почтой в Омск, ты снимаешь рублевую массу, ты раздаешь под расписку. Кончики ушей у Мелькисарова (он тогда еще коротко стригся) смешно шевелились. Она вдруг поняла, что гордится им, его силой, его умом – и в то же время умиляется звериным у́шкам; покраснела, уткнулась в работу, склонилась над клавишами, чтобы волосы упали на щеки.
Как только совещание закончилось, Степан Абгарыч всех отпустил и подошел к Жанне.
– Что это с нами сегодня?
Она склонилась еще ниже.
– Слушай, ты читала, что Чехов написал про наших томских женщин?
Кто же в Томске этого не знал? Антон Павлович сетовал: женщины в Томске нехороши и жестки наощупь, а город вообще нетрезв.
– Рябоконь, гляди: я трезвый, ты хорошенькая. И видно, что не жесткая наощупь. Да подними ты свою синеву! Пойдем поужинать в приятное место?
Как же ей хотелось согласиться! Но его веселая наглость была такой откровенной, такой сальной, так ему на самом деле не шла, так его искажала! – и Жанна наотрез отказалась. Мелькисаров спорить не стал; но впервые с настоящим интересом поглядел на смоляную синеглазку.
Потом они переспали. Потом он ушел и она рыдала. Потом он вернулся, и она была счастлива. Потом он ей изменил. Потом она ему простила. Потом Степа пришел знакомиться, папичка его цеплял, а мама стыдливо вздыхала, и ночью, домывая посуду, сказала: завидую, мужик, но наплачешься. Потом Степан улетел в Москву, и папа в синих трениках ходил довольный по квартире, потирал руки и предлагал перекинуться в шахматишки. Потом пришла телеграмма в одно слово: «Прилетай», и Жанна, отмахнувшись от родных, прилетела. А потом была жизнь.
Степан богател и работал, работал и богател; в свои проблемы не посвящал, она и не лезла. Просто взяла на себя все страхи на грани отчаяния. Без малейших слез, истерик и расспросов. А также переезды и обустройство сдвоенных квартир, обслугу, а в середине 90-х – охрану, редкие отпуска и частые сборы Степана в дорогу.
В начале 92-го родился Тёмочкин. В одиночной палате парижской клиники было тихо; сынок спал в прозрачной ванночке, похожей на посуду для микроволновки; черные волоски плотно облепляли вытянутый череп, придавали начальственный вид. Декабрьские мальчики вообще трудные, ревучие, а Тёмочка еще и неправильно шел, сместил позвонок, заработал давление; его тут же начали мучить газы. Так что характер он показал сразу. Но Жанна сказала: никаких кормилиц. И никаких переездов в Европу. Сама; мой; дома.
Наезжая в Москву, мама пугала: дура, ты в Тёму ушла с головой, только ножки в воздухе болтаются, а Степан мужик о-го-го, за ним глаз да глаз, его надо опутывать, оплетать, всасывать, он же должен каждый день на тебя западать, как в первый раз, и помни, дурочка: ночная кукушка дневную перекукует. Жанна снисходительно отвечала: мамочка, милая, девяносто второй год на дворе, в стране приватизация, они же сейчас на всю жизнь вперед собственность делят, у них потертый диванчик в приемной Чубайса, одно одеяло на всех, спят по очереди. Какие девицы? ты что? доползти б до собственной постели.
– А когда поделят, тогда что?
– Там увидим.
Там увидели.
Двенадцатого декабря они сидели у нее, и весело справляли Тёмин годик. Взвыла громадная трубка мобилы; к трубе прилагался передатчик, размерами с автомобильный аккумулятор. Степан непроницаемо прослушал чей-то гортанный монолог; подвел черту: Муса, я тебя понял, все обсуждаемо, но перезвони через два дня. Отключил трубу, неспешно допил вино и приказал:
– Рябоконь, собирайся.
Назавтра они с Тёмой и украинской нянькой – МарьДмитрьна еще не появилась в ее жизни – были в Женеве. Дул жуткий ветер; он взбивал озеро, взбалтывал и сплевывал на берег; потоки воды застывали на вечнозеленых пихтах, берег превращался в мертвое ледяное царство; ветер проскальзывал по узким улицам старого города, поднимался к гору, заверчивался вокруг собора и сползал вниз. Жанна все равно каждый день выводила Тёмочку на детскую площадку, к игрушечным доверчивым коровам, потом катала на светящейся старинной карусели, укладывала сы́ночку спать и садилась возле окна – молча бояться и ждать, когда им позволят вернуться. Перед сном чаевничала с нянькой, рассказывала ей сюжеты старых кинофильмов и новых, только что прочитанных книг; нянька слушала, вздыхала, и непременно спрашивала Жанну: а она чего? а он – убёг?
Если просыпалась от ужаса ночью и не могла опять заснуть, то зажигала свет, подходила к старинной конторке, вынимала из семейного альбома (всюду с собой возила) прошлогоднюю салфетку, разглаживала, тихо смотрела на Степину размашистую подпись: «Оплачено» – и немного успокаивалась.
Постепенно ветер стих, потеплело; на Рождество завертелась метель. Шестнадцатого, в их день, Степа позвонил, выслушал ее поздравительный щебет, поздравил сам и ошеломил радостью: все вопросы решил, можете спокойно приезжать. Сердце захлестнуло благодарностью; какой бы сделать ему подарок? Раздумывать было некогда; Жанна поехала в старый город и распахнула двери первой же попавшейся галереи.
Галерист был лысоватый и вертлявый итальянец, лет шестидесяти с лишком; ноздреватый нос, веселые черные глазки, под рубашкой старомодный шейной платок из бордового шелка в крупную крапину; чем-то он был похож на Степиного Гарика. Жанна заговорила по-английски; итальянец посмотрел ей в глаза и тут же перешел на русский. Неправильный, но красивый. Быстрый, певучий, протяжный. Есть у него кое-что, конечно же есть; пройдемте.
В комнате, похожей на советскую подсобку, среди позолоченных рам, небрежно подбитых холстов и бесконечного потресканного мрамора, стоял натуральный комод, размером с хорошую ванну. Галерист нырнул в его, порылся – и достал саквояж, протертый по краям до желтых рыхлых вставок. Двадцатый век, фотограф – русский; приложены оригинальные записки; цена смехотворная, здесь это никому не нужно.
Вечером, убякав Тёму, Жанна расстегнула медный тяжелый замочек, вынула дневник в сафьянном переплете, самосшитые облезлые тетради и объемный футляр с отпечатками; начала разглядывать, читать – и сон ушел; усталость как рукой сняло.
На фотографиях была старинная усадьба. Как полагается, полузаброшенная. Герб на фронтоне осыпался; ступени выщерблены; по левую руку – строгий лев с широким носом, по правую – пустое основание, на котором вместо льва подремывает жирный сельский кот… Во втором хранились фотографии картин; на всех были собачки. Особенно тронула картинка, на которой кобель рвал мохнатое кабанье ухо; клыки кабана загибались бивнями, он улыбался, как слоник из детской сказки. По верху картины надпись: Боец Пылай в лихом деле. Смешные картины, добрые, неумелые…
В замызганных тетрадях, кое-где уже оплывших, содержались подневные записи немца-управляющего: фотограф отыскал их в завалах, пометил: начало 19 века. Управляющий дотошно подсчитывал деньги, ужасался неизбежной катастрофе, описывал сценки из русской жизни. «Осип привез Филофею из города круглую шляпу перлового цвета. Тот не нарадуется, пошел фасонить к людской, шляпу на голове несет, как поднос, уронить боится; народ собрался, дивится эдакой невидали. А тут Наська рыжая случись, Ивана Рябова внучка, бойкая такая девчонка, огонь. «Давай, – говорит, – насцу». Филофей сдуру снял шляпу и подает: «На». Думал, она и прикоснуться забоится к такой диковине, а Наська хвать ее под подол, ноги раскорячила, да и как сцыканет. Народ покатился»…
Жанна читала, представляла себе этот стареющий дом, ветшающую обстановку; ей становилось тоже грустно, но все-таки сладко, уютно; хорошо читать про чужие утраты в тепле, под рассеянным светом торшера…
Последняя запись в тетради была как бы пропитана слезами; суховатый, ворчливый немец вглядывался в будущее, ужасался, оплакивал имение – и с ним оплакивал себя. Так и видно было, что сидит он перед темным окошком, керосиновая лампа смутно отражается в стекле, а может быть, не лампа, а лучина; пахнет горелой щепой; близоруко нависая над бумагой, честный старик думает о близкой нищете, о дальней смерти и жестоко устроенной жизни. Не крал, радел о княжеских деньгах, и что его за это ожидает?
«С перепрыской дождя ноченька, непогодлива. Сон нейдет, что будешь делать: встал, думал, выпью рюмочку рейнского, сердце щемить перестанет, мысли горькие уйдут, да и сон придет. Как на грех попался на глаза журнал, что князь выписал, об извлечении доходов с имения без отягощения крестьян и вредных следствий; тут и лоскутки сна исчезли. Так ли хозяйствовать в журналах учат, как у нас дело идет? Ведь сквозь пальцы имение уходит. Люди куда? Куда мне на старости лет? Денег не нажито, об себе не радел. Это ли не вредные следствия! Горько будет, коли вновь вместо спокойной старости испытать придется лишения, бывшие в годах юношества».
Что с ним дальше приключилось, неизвестно; на обороте одной из фотографий была проставлена дата. 4 июля 1914 года, пятница. Степе будет интересно.
5
Через три дня они ехали по Чистопрудному. Сухой снег ложился на резную ограду, его сдувало, уносило дальше; на расчищенном льду вращались фигуристы; как же она по всему этому соскучилась…
Но следующим вечером заявилась Яна, вздорная ее подруга, интеллигентная жена кондитера Седого, и обрушила град новостей. Яна была в поликлинике, детской, там, за театром «Современник», прививки делать перед школой, сейчас требуют, и встретила Мосину няню – ну, Мося, четырехлетний сын Мусы, ну, слышала наверняка. Няня Галя чечена ненавидела, он Мосю учил курить, прикинь, в четыре-то года, жену гнобил, шепотом называла его черножопым, мечтала устроиться в русскую семью, да где ж их взять, русских, они еще без денег или уже с нянями, или евреи. Теперь Галя заплаканная, в черном чеченском платке, гладит толстого Мосю по головке, тихо причитает: какого человека потеряли! вся Чечня скорбит.
Муса шел с Ибрагимом, старшим сыном, лет двенадцати парень, грубый такой; шел вскоре после Нового года по Архангельскому переулку, к дому; возле церкви к ним приблизились двое. Муса только и успел сказать: сына дай отпущу, так ведь не дали, при сыне застрелили прямо в сердце, наразрыв, кошмар! Седой говорит, это люди Отари, что-то у них не так с чеченами вышло, стреляются все время. Но это ладно, это что. А ты знаешь, что наши с тобой мужики повадились к блядям? И не просто к блядям, а к совсем уже блядским блядям? Ее предупредила Анька, очередной бойфренд там генеральный менеджер, а клуб «Пеликан» они только что открыли, первый в Москве, и там два входа, один для всех, – сауна, бассейн и все такое, – другой для избранных, столики, диваны, комнатки, девочки, и прозрачная стена, через которую сауну с бассейном видно во всех деталях. В сауне лохи думают, что это зеркало, что они парятся-милуются одни. А здесь глядят и веселятся. И Седой, и Мелькисаров, и Томский – все замечены. С этим надо что-то делать, а то еще заразимся.
Вечером, уложив Тёмочкина и задержав украинскую няню, Жанна зашла к Степану. Тот грипповал, полулежал на оттоманке у камина, разглядывал подаренные Жанной старинные фотки. За стеклянной заслонкой плескалось пламя; потрескивали дрова; жар расходился по кругу.
– Что-то стряслось?
– Почти.
– Выкладывай.
И Жанна вдруг растерялась, разбилась вдребезги о его спокойствие, начала бормотать: Пеликан, Тёмочка, как же ты, как же мы, как же я, что будет…
Степан не спеша отложил книгу, прохрипел:
– Все сказала?
– Все.
– Тогда присядь. Собственно, вариантов у нас с тобой немного. Номер раз: ты ничего не говорила, я ничего не слышал, живем как жили. Номер два: ты спросила – я отвечаю. Но без экивоков. Ты уверена, что этого хочешь? Ты подготовилась к разговору со мной? Ты определила цель?
Разумеется, не определила. Разумеется, не готовилась. Но отступать было поздно.
– Определила. Говори.
– Подумай еще раз. Есть слова, которых лучше вслух не произносить. Потом не отменишь.
– Подумала.
– Что же; твое право. Хотела – бью наотмашь. Ты, Рябоконь, красивая и хорошая. Но, прямо скажем, не горячая. Мне тебя не хватает. И что теперь, затевать серьезный роман с неясными перспективами? Или восполнять недостающее? С одноразовыми девочками? Чистенькими, проверенными? Я лично Тёмочку терять не хочу, с тобой расставаться – тоже. А жить по-ангельски не могу. Так что… Или ты закроешь глаза на то, где я, и с кем я. А я тебе гарантирую, что это все по договору найма, без душевных волнений. Или не закроешь, и тогда читай условия первого варианта.
Сердце провалилось в живот, кишки стали мелко пульсировать, тело превратилось в стекловату: бесформенное, ломкое, колючее.
– А я тебе зачем тогда, Степа?
Степан трубно высморкался.
– Да все затем же, для жизни. С тобой можно жить, во всех смыслах, надежно. В некоторых очень хорошо, в некоторых – неплохо, но недостаточно, надо бы докупить на стороне. Считай, что у нас будет не просто семья, а семья штрих, с прибавочной стоимостью. Или не будет ничего. Думай снова. Кстати, спасибо за подарок. Отличные карточки, и запись интересная.
Степан вытянул ноги поближе к камину и с головой ушел в сафьянную тетрадь. Жанна заплакала. Она хотела утешения, доброты, любви, улыбки, тепла, уверений, клятв, даже наглого вранья, или пускай крика, топота, хамства, лишь бы сомнения развеялись; все забыть, все отбросить, жить дальше. А получила ледяной отпор, без намека на раскаяние; хуже того: нарвалась на оскорбление. Что на самом деле у них на уме? Превратиться бы в мужчину, на один денечек, испытать все изнутри, и опять – в женщины, понимая, как и что…
Выкрикнула сквозь слезы:
– Презервативы купи попрочнее, чтоб не порвались! – и выбежала из квартиры.