Текст книги "Цена отсечения"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Александр Архангельский
Цена отсечения
Роман
Фауст
Что там белеет? говори.
Мефистофель
Корабль испанский, трехмачтовый,
Пристать в Голландию готовый:
На нем мерзавцев сотни три,
Две обезьяны, бочки злата,
Да груз богатый шоколата,
Да модная болезнь: она
Недавно к нам завезена.
Фауст
Все утопить.
Пушкин. Сцена из Фауста
«Мы предварительно оцениваем рыночную стоимость объекта и возможные риски, связанные с его приобретением. Еще до выхода на аукцион устанавливаем цену отсечения, больше которой дать не готовы», – рассказывает заместитель генерального директора ЗАО «Зест» Светлана Рясная.
Газета «Ведомости», № 233 (1760) от 11. 12. 06
Часть 1
Первая глава
События проистекали так. – Первого января начали действовать новые гаишные правила. Ранним утром второго Жанна Ивановна и Степан Абгарович проводили Тёмочку в аэропорт: будь неладен вевейский лицей. В субботу тринадцатого шумно отгуляли Степин юбилей, во вторник шестнадцатого тихо отметили очередную годовщину свадьбы – вечером выпили по рюмочке, поцеловались, и привычно, мирно, ласково разошлись по соседним квартирам. А тридцатого Жанна поднялась пораньше, восьми еще не было, выгребла из почтового ящика пачку газет, счетов и буклетов. Не дожидаясь прихода МарьДмитрьны, сама заварила чай, рассортировала почту, проглядела. И ясная, размеренная жизнь вдруг помутнела и запуталась.
Конверт был заклеен халтурно. Фотография выскользнула сама собой. Глянцевая, десять на пятнадцать. В нижнем левом углу помета. Золотистая, циферки ломаные. Дата. 16.01. Время. 10:37:24. Место. Дмитровское шоссе, 42 км. Скорость. 124, 5 км/ч. Превышение. 44, 5. В конверте застряла шероховатая квитанция: на основании… штраф… в двухнедельный срок… И синеватый штампик в правом верхнем: ГИБДД.
Направление пути понятно; несколько минут – и Сорочаны, горнолыжный спуск, они там всей семьей бывали. На фотографии – их черная восьмерка, «Ауди» шестого года выпуска. Легкая вмятина на левом переднем крыле: на даче Степа криво парканулся, и Жанна зацепила, въезжая в гараж. О своей покоцаной машинке, милой девочке, она позаботилась сразу; Степина авдюшка до сих пор со шрамом. Сколько раз просила Васю починить. Но личный водитель, как сопливый бульдог, признает хозяина – и только. А Степе на мелочи плевать. Все для него ерунда.
Но вот уже не ерунда. На фотографии – никакого Василия. Хотя с утра шестнадцатого он заходил: забрал баулы, в химчистку, пока Степан Абгарович вопросики порешает. Василия на фото нет, а Степочка есть, на правом сиденье, в тени. Затемненное стекло приспущено, как будто бы нарочно, чтобы не было сомнений: это он. Седая грива стянута резинкой, на плече жесткий, проволочный хвостик. А за рулем – профурсетка.
Лупы у Жанны не было. Зато было Степино зеркало для бритья, с увеличением. Она пошла в ванную, мельком взглянула на себя: и за что ей это? ведь она же хороша? ладненькая, черненькая, с синими глазами, почти совсем не старится и не седеет… Обычная? много таких? может, и много, да меньше, чем этих… Приставила фотографию, надела утренние очки, включила подсветку. Девка молодая и восточная, смоляные волосы до плеч, дымчатые стекла, красная оправа. По утрам беговая дорожка, два раза в неделю солярий, по воскресеньям спа и японская бочка с распаренными цветиками; до сорока – товарный вид, потом – зачистка кожи, подтяжки и откачка жира. Типичная охотница, своего не упустит. Явно знала, что шестнадцатое – их символ, семейный день. Потому и настояла на свидании, наметила трещину. Прикинулась дурочкой: ах, мой милый, конечно, как же я забыла, прости-прости-прости. Я ничего, я так, безо всякой задней мысли, просто захотелось покататься на лыжах! Вдвоем, только ты и я… Ничего, не судьба, не сейчас, так в другой раз… После нежных извинений отказывать неловко; невинное приключение, платоническое. Покатались, раскраснелись, потом слегка замерзли, выпили пахучего глинтвейну, поехали домой. Но глинтвейн согревает сердце; разогретое сердце уступчиво; девчонка это знает не хуже, чем Жанна. И после этого, пропитанный обманом, он посмел заявиться на кухню! сказал ненавязчивый тост, отметился: я тут, в семье, хороший, добрый, твой.
От обиды кровь загустела, стала двигаться толчками, рвать сосуды изнутри. Первое желание было: выскочить на лестничную площадку, вломиться в Степину квартиру, растолкать, поднять на ноги, ткнуть фотографией в харю, заверещать, а лучше взвыть. Она была бы маленькой и беззащитной, а он стоял бы перед ней большой, лохматый, с распущенными космами, в полосатых трусах, растерянно пахнущий утренним по́том. Что стряслось? который час? А она бы вдруг успокоилась и сказала бы. Не то беда, что в машине баба. Баба – что уж, баба дело наживное, пришла, ушла… И даже не то беда, что уговор нарушен. А то беда, что это наш день. И ты мелко соврал: срочные дела, облом, кредиты. Зачем? я же не спрашивала. Я никогда не спрашиваю, Степа…
Никуда она не пойдет, ломиться не станет. Столько прожито вместе, через такое прошли, что за полудетские порывы. Обиду можно пережить, ярость остынет. Большой любви у них давно уже не было, зато было нечто более дорогое и надежное: тихий мир, молчаливый уговор о доверии. И в отношении амуров, и в отношении расходов, и в любом другом отношении.
Взять квартиры. Дверь в дверь, у каждого ключи от обеих, тайн никаких, но все-таки на ночь – врозь. Кто не знает, может подумать, что это мягкая форма разъезда: ну не спят супруги вместе, делов-то, не они первые, не они последние, зато расстаться до конца не хотят, договорились о взаимной автономии; молодцы. Ничего подобного! В этом смысле они вполне себе спят. Не слишком часто, не очень бурно, но ей хватает. А досыпают – врозь. Степа физически не может пробуждаться в одной комнате с другим человеком. Даже если этот человек – жена. Он объявил об этом на излете первого свидания, в Томске; Жанна тогда замутила истерику; он молча собрался, тихо прикрыл за собой дверь, и равнодушно ушел в темноту. Она решила – навсегда, ревела. Но нет: вечером вернулся как ни в чем ни бывало, а поздней ночью опять исчез.
В Москве они снимали разные квартиры. Желательно в одном подъезде. Хозяйки, старые московские хрычовки с черными усиками над губой и дурным запахом изо рта, вертели паспорта, сличали штампы о браке и никак не брали в толк: если муж и жена, почему живут раздельно? Если живут раздельно, почему муж и жена? Не воровская ли шайка?.. Старухам было тревожно, но жадность брала свое; они накидывали десятку – за дополнительный риск, и ковыляли на кухню, чай пить с сушкими.
Потом купили па́рную берлогу на Покровке, две двушки на втором этаже. Район понравился обоим; теперь они селились только здесь, в пределах Чистопрудного бульвара. Чем богаче становились, тем просторней было сдвоенное жилье, выше этаж. Но правило не менялось: с утра до ночи любящие супруги, с ночи до утра мирные соседи. И ничего себе, жили. До тридцатого числа января месяца две тысячи такого-то года.
Не в девчонке было дело. Точнее, не только в ней. Любовницы, они зачем нужны? Для страсти, которая выветрилась из домашних отношений. А на этой фотографии, будь она неладна, расслабленные позы, никакого возбуждения, семейный покой. Девка сидит привычно, с удобством, почти лениво, как хозяйка; наверное, беззаботно лопочет. И Степан развалился уютно. Голубки. Это – страшно. Страсть полыхнет и погаснет. В ней каждый остается по себе, партнеры делят удовольствие, как доли в прибыли. А взаимный покой связывает любовников, сплетает, обволакивает. Им хорошо вместе, поодиночке – худо. Прорастут, не отдерешь. И что тогда?
Казалось: жизнь расчислена до самого итога, канва прочерчена, осталось вышить крестиком узоры. Через десять лет – первые внуки, через двадцать – свежая старость; через тридцать болезни, голубиный старческий клекот, а потом раздастся – пык, как газ на выключенной конфорке, и обступит вечный покой. Обступит и обступит. Тебе уже будет все равно, а дети-внуки как-нибудь переживут. И что теперь? Прости прощай, начинаем с нуля? Тёмочкину нет шестнадцати, он еще не встал на ноги. Жанне тридцать восемь, и она уже никем не будет. Всегда при муже. И при каком муже! Страшно умном, очень вредном, иногда щедром и полностью открытом, иногда вдруг обжигающе-холодном, жадном и чужом. Но – неформатном. С ним было не только надежно – мало ли надежных мужчин; с ним было интересно, он излучал энергию, мощную, грубую: не подзарядиться невозможно.
Было… почему было-то? что за прошедшее время?
Кровь отлила от лица, раздражение погасло, навалилась тупость. Жанна аккуратно (она все делала аккуратно) склеила конверт, придавила плотнее. Как в тумане, спустилась вниз, сунула проклятое письмо в почтовый ящик: не было ничего, не видела, не знаю, сам разбирайся. Вернулась на кухню, открыла холодильник – ну-ка, что тут у нас?
У нас тут была творожная масса, вареная колбаса – языко́вая, с тонкой окружностью жира в сердцевине, черные испанские помидоры с красновато-зелеными крапинками, мокрая моцарелла, горько пахнущий базилик, жирные греческие маслины; на нижней полке в колючей бумаге лежал тонко наструганный хамон, за ним стояла мисочка с вареной гречкой. Степа любит, чтоб холодильник был набит – комплексы голодного детства; у нее в семье с едой был военный порядок, ей все равно, но Степа хочет – и его желание закон.
В боковом шкафике были найдены мед и джем, у плиты бутылочка с драгоценным оливковым маслом, не то что первый холодный отжим, а какой-то почти нулевой, из Кордовы в сентябре привезли, до сих пор растягивали удовольствие; в хлебнице остался чесночный хлеб, разогреваешь – очень вкусно, а потом почистил зубы, и порядок.
Жанна стала есть. Не особо различая вкус. Колбасу заедала оливками, моцареллу хамоном, гречку сдабривала маслом и ковыряла ложкой творожок, поливала джемом чесночный хлеб.
Процесс жевания успокаивал, оттягивал тоску. Было в этом что-то животное, коровье: равнодушно жевать жвачку, прислушиваться к движению желудочного сока, ласково и бессмысленно смотреть на мир.
Постилась, худела, усердно потела в фитнесе, два раза в день вставала на весы; не уследишь, расползешься, обратно квашню не упихнешь. А теперь сидела на кухне и в полном одиночестве набирала вес.
Вторая глава
1
Дверь щелкнула затвором; автоматически открылась. Хозяин объявил по громкой связи: проходите, я через минуту. Сутулый молодой старлей и короткий майор с брылями потоптались в прихожей. Огляделись. Сделано все грамотно, интересно. Взять камеры слежения. Обычно болтаются в воздухе, как детские модели вертолетов; здесь – вмонтированы в стены, по всему периметру; только профессионал поймет, что за блескучие кружочки.
И планировка необычная. Коридор, можно сказать, отсутствует. Внутренние стены тоже. Метров шестьдесят, а то и семьдесят открытого пространства – нараспашку. Но с перепадами: «ехали-ехали в лес за орехами»: все помещения на разных уровнях. Прихожая, как подиум, приподнята сантиметров на двадцать; на первом спуске – полукруглый холл; возле камина полосатые кресла, желто-зеленого старинного оттенка, у окна – такая же оттоманка. Стеллаж с кассетами, виниловыми дисками, сидюками и толстыми талмудами по экономике. На одной стене домашний кинотеатр, не то чтобы очень уж новый. На другой, вразброс, географические карты. Одна огромная, с размахом, в полстены: «Генеральная карта Российской империи». Другие поменьше, победнее; в основном почему-то Сибирь.
Еще ступенька вниз, и ты – на кухне. Или в столовой, сразу не определишься. Плита и мойка отсечены от залы, расположены в углу и на приступочке. Перегородок нет. Одни повышения и понижения. Хмельным не очень-то походишь: спотыкач. Хорошо хоть света много.
На белых полках, утопленных в стену, стояли деревянные коробки, разного калибра. Потемневшие, карябанные, старые. С крохотными дырочками. Внутри – загадочные зеркала. Лейтенант поставил ящик на широкий подоконник, навел отверстие на заснеженный дуб посредине двора; на косой серебристой пластине проявилось слабое сияние, наметилась дрожащая картинка; дуб оплывал и змеился, как змеится раскаленный воздух над асфальтом.
Лейтенант подошел к камину. Оказалось, дымоход, похожий на опорную колонну, не примыкал к несущей стене; это был обман углового зрения. За колонной прятался коридор, уводящий вглубь квартиры: еще одна полуступенька вверх, пол приподнят, а потолок приспущен. В прихожей, холле и столовой все такое открытое, просторное, а в коридоре низкое и узкое. Как переход из отсека в отсек на подводной лодке, где лейтенант отслужил когда-то срочную. Но по обе стороны – сплошные окна. Надстройка на крыше!? Да нет же, фальшак! Искусственный свет под стеклом. Но выглядит красиво и солидно.
Майор тем временем изучал плитку. Сел на корточки, пощупал, постучал, мизинцем проверил корявые швы. Он и сам занимался ремонтом, дело как раз дошло до кафеля. Плитка выложена крупно, квадратно-гнездовым. Черный квадрат, белый. Черный, белый. Кафель шершавый, матовый. Стильно, современно. Хотя и рябит в глазах с непривычки.
У окошка стоит деревянный стол, массивный, грубо струганный, крашеный черной краской. На столе – серебряная сахарница, щипчики для кускового рафинада, стальная кофейная чашечка и тяжеловесный куркулятор. Слева от стола, чтобы свет поотчетливей падал, перекидной планшет. Почти в человеческий рост. Весь лист исчиркан кружочками, стрелочками, штрих-пунктирами.
Вход → 45/ 55.
Пат. бюр., ФАПСИ.
Выход♂ пок. 100 % «Милены» →→ Новосиб, Томск, Свердл., китайцы.
Переброс: Бойко.
Обнал: 11 %.
Бенефиц.: CyprusLtd. → реестр → Гибр. ⅝ Поср. ♂ ± 250–300.
Непонятки.
И вдруг появился хозяин. Вынырнул из-за угла. Но не слева, из каминного коридорчика, а справа, где все казалось плотно пригнанным: как будто бы прошел между стен. Очередная уловка: стены матово-белые, швы неразличимы; маленькие и большие зеркала отражают свет; блики и тени смещаются. Издалека посмотришь – столовая и холл сошлись вплотную, встык, а приглядишься – между ними незаметный вход во второй коридор, потайная нора. Пока они бродили и принюхивались, думая, что их никто не видит, хозяин преспокойно наблюдал за ними в кабинете, на экране; прикидывал, как будет разговаривать. Их посчитали; неприятно. Бодание еще не началось, а хозяин уже заработал очко.
Он и сейчас не спешил навстречу, спокойно изучал гостей издалека. И они на него посмотрели. Довольно смуглый, цыганистый. Высокий, плотный, кучерявый, с хвостиком. Внешность характерная. Скулы широкие, от носа к губам намечены резкие складки, на щеках вертикальные морщины. Лет ему примерно пятьдесят. Рубашка навыпуск, домашняя, защитного цвета. Рукава закатаны, руки жилистые, мускулистые, волос на руках черный, без проседи. Штаны широкие, невероятное количество карманов; молодежно, не по-возрасту.
Хозяин вдоволь нагляделся, подошел, протянул руку, подчеркнуто весело спросил:
– А вы, ребята, случаем, не из ГАИ? Ты – типичный батя, он – братан; с батей можно разговаривать, а вот если братан упрется…
– За что? – обиделся старший. – Мы не подорожники, прошу не путать. Разговор у нас будет долгий, а мы еще не завтракали. Надо бы подкрепиться.
– Добро. Сейчас одиннадцать без пяти. Вы с утра водку пьете?
– А где же ты видел ментов, которые с утра водку не пьют?
2
Хозяин вышел за дверь; роли у гостей переменились. Лейтенант устранил сутулость, крутанул часы, болтавшиеся на запястье, важно посмотрел на циферблат; майор утратил показную наглость, положил короткоствольный автомат на стол, подсел к планшету и стал ученически срисовывать схему в блокнот. Старлей заглянул через плечо и ласково, покровительственно пожурил:
– Что же вы тупите, Василич? Не видите разве, схема не сработала.
– А ты как понял, Роман Петрович?
– Ну не дурак же он на это соглашаться. Ладно, не буду вас лопушить. Лучше-ка сосредоточьтесь, много не пейте и помните, о чем я говорил.
– Слушаюсь.
3
Томичам Степан Абгарович отказывал редко. Но слишком рано и слишком плотно легли вчерашние физики под бандитов. Они долго и увлеченно чиркали по планшету фломастером, чертили схемы и схемки; особенно старался этот, с противным наростом у правой ноздри; напрасно. Гнилой, болотный воздух Мелькисаров различал за версту, зажимал нос и прощался с порога. Он вообще обладал звериным чутьем – и на добычу, и на угрозу. Еще беззаботно чевыкают птицы, в природе разлит покой, но по кончикам волос уже стремится холод, кожа на загривке сжимается и дубеет, шерсть встает дыбом. Надо замереть, навострить уши, и внезапно прыгнуть. Вперед, если дичь. А если охотник, то вбок. Сначала в густую траву, затем в глухую тень, и рысцой, рысцой в сырую чащу, почти не оставляя следов.
Первый раз он вовремя отпрыгнул на излете брежневской эпохи.
Позади был Томский универ, впереди вечерний техникум, должность старшего препода. Жить на жалкие сто сорок рэ он не собирался: хватило голодного детства. Мать, училка начальных классов, растила их с братом одна; самой вкусной домашней закуской был бутерброд из черного хлеба с распластанной балтийской килькой, черно-серебристой и блестящей, сверху кружок репчатого лука, слюнки текли; на третье полагался кусок белой булки, щедро посыпанный желтым сахарным песком… Есть хотелось всегда; в старших классах Степа начал разносить почту, студентом шабашил, всегда был при средствах; не переходить же опять на голодный паек?
Решение созрело быстро. Мелькисаров одолжил побольше денег, скупил, где мог, запчасти к «Жигулям», свез к приятелю в гараж, нанял слесаря дядю Вову, прикормил милицию. К первому гаражу добавился второй, за ним третий, четвертый; дело ширилось; вскоре все в городе было схвачено: магазины, клиенты, посредники, районная и городская власть. По пути из дома в техникум Степан Абгарович любил прикинуть, как долго он мог бы содержать всех своих коллег и студентов, всю эту тысячу бездельников. Сначала получалось – месяц, потом – полгода, год. Азарт ударял в голову, энергия с шипением рвалась наружу; он думал, что счастлив.
Но деньги легче было заработать, чем потратить. Захотелось дачу – пришлось по двойной цене выкупать у везучего сантехника выигрышный билет денежно-вещевой лотереи. Окраинную комнату он поменял с доплатой на однушку. В самом центре, возле резного музея писателя Шишкова, – того, который написал про Угрюм-реку, еще фильм такой был; но даже не двухкомнатная. Место в очереди за машиной выкупил у коллеги, прикрывшись кредитом в кассе взаимопомощи. Он мог договориться с местными вояками о вертолете, утащить кампанию в тайгу, на лося, а то и на медведя; упоить хорошенькую девушку шампанским, подарить ей ярко-синий Levi’s с медно-красной молнией и множеством желтых заклепок, достать французские духи «Шанель». И все. Тупик. Счета во всех сберкассах Томска – максимум по десять тысяч, чтоб не рисковать, бесконечные пачки облигаций трехпроцентного займа, старинные кольца, браслеты и броши, сложенные в целлофановый пакет, однообразие жизни, тоска.
Единственная радость – несколько старых картин; их ему устроил грамотный спекулятор Гарик – лысый, тощий, верткий. Гарик наезжал в Сибирь два раза в год; по весне собирал заказы, в ноябре развозил товар, завернутый в старый персидский ковер. Васнеца тащил в Новосибирск, Айвоза – в Иркутск, Шагала доставлял омскому еврею Габриловичу, а в Томске завершал вояж, выдавал Мелькисарову очередного передвижника, и уходил в странный загул. Просыпался в шесть утра, в трусах и майке шлепал на кухню, одиноко выпивал бутылку водки без закуски, и снова засыпал – до вечера.
Степан крутился по делам, а Гарик отдыхал. Тонко, по-женски всхрапывал; иногда открывал глаза, долго смотрел на картины. Его обступали какие-то смутные образы. Тяжеловесный репинский эскиз к портрету государя Александра Третьего; еврейская Русь Левитана, серо-сумрачная, влажная; летние наброски Боголюбова и зимние – Куинджи; жутковатая заготовка к «Распятию» художника Ге: в лунном свете на кресте висит некто, похожий на абортированного уродца… И Гарик опять засыпал.
И еще были старые карты. Допетровские, имперские, советские. Кабинетные, армейские, дорожные. Их он покупал в командировках, безо всякого Гарика. Пористые, рыхлые, почти пустые карты шестнадцатого века, с редкими точками цветных городов, серыми паутинами гор и черными трещинами рек; лоцманские карты семнадцатого, океанического века – засаленные, замызганные воском: то ли это мели, то ли пятна; изысканные восемнадцативековые, нарумяненные, запудренные, подведенные тушью, обсиженные населенными пунктами, как ложными родинками мушек; армейские карты Крымской войны, прорванные на сгибах, иссеченные карандашами, раскрашенные стрелами и флажками; лживые карты 30-х – радужные, розово-зелено-синие, до прозрачного светлые, с лиловыми печатями НКВД… Отличная коллекция. Жаль, не развесишь: стен не хватит.
Жизнь была ровная, четкая. Брежнев правил свой последний год, система блаженно гнила на корню, а деньги текли рекой. Но Мелькисарова внезапно словно укололо: охотник близко, пахнет сладким порохом, горячей медью, душным свинцом. Проносились слухи про самоубийства: милицейского министра Щелокова, гэбэшного начальника Цвигуна, узбекского вождя Рашидова. Андропова с Лубянской площади внезапно, без причин перевели в ЦК… Не долго думая Степан за три копейки продал гаражи партнерам, оформил паспорт моряка и улетел на Камчатку, рыболовецким матросом.
Они ходили через Океан, добирались даже до Бермудов, несколько раз швартовались в портовых городах, меняли водку с икрой на джинсы и культурно развлекались. После чего судовой врач, матерясь, натягивал резиновые перчатки и делал половине команды глицериновые инъекции от гонореи и триппера; шанкры лечили народным способом, опуская пострадавший орган непосредственно в китовый жир.
Домой Степан вернулся в марте. И узнал, что ремонтное дело разгромлено. На корню, без пощады. Партнеры сели на разные сроки, покровители уволены. Мелькисаров тут же сбрил моряцкую бороду, спрятал джинсы на дно чемодана, обновил кой-какие связи, слегка приплатил начальству, и стал ассистентом кафедры сопромата в политехе. Зарплата прежняя, сто сорок, десятка сверху за знание иностранного языка (англ. своб., нем. чит. и перев. со словарем), семьсот семьдесят аудиторных часов в год, комсомольская работа, упругие, костистые и прочие студентки-аспирантки, подготовка диссертации, безопасная пресная жизнь. Судьбой своих когдатошних партнеров он предусмотрительно не интересовался; мало ли что может всплыть, береженого бог бережет.
Однажды возле монастыря, где сейчас лежат останки знаменитого старца Федора Кузьмича (его считали царем Александром Первым, тайно бежавшим в Сибирь, спасаться), а в те годы было полное запустение и складская грязь, он столкнулся с женой одного из сидельцев. Маленькая, толстенькая, рано постаревшая, та сжалась в комок, как резиновый мячик, поскакала к Степану Абгаровичу, и, на секунду заглянув ему в глаза, самым презрительным образом харкнула. Снизу вверх. Смачно, жирно, обидно. Слюна вперемешку с соплями. Это был урок на всю оставшуюся жизнь: просто так уйти из дела невозможно Люди все равно решат, что предал, не простят никогда.
Затем явился Горбачев. Сначала Мелькисаров не поверил новой власти, жил исключительно на старые запасы. Но примерно через год решился. Осенью 86-го сбил команду из жадного и наглого молодняка, окопался в комитете комсомола, ринулся в дело. Видеосалоны с допотопной порнографией, о йе, йе, о, о, о, о, хлюп, шлеп, о йе, оборудование для дискотек, компьютеризация школ, контроль за челноками, повальная мода на железные двери, приносившая тысячепроцентный доход… Все было. Кроме простора. Контролировать ларьки, гнать контейнеры с телевизорами и поставлять разбитые праворульные иномарки местным бандитам стало смертельно тошно. Наученный горьким опытом, ранней весной 89-го Мелькисаров пробил информацию через контору, убедился, что все прозрачно, хвостов за ним никаких, никого он не подставит, продал все и уехал в Москву.
Через три года стороной узнал, что бывшие друзья-кооператоры потеряли всяческий страх, бросили вызов тюменской нефтянке, и были – все – разорены. Беспощадно, под корень. А штатный трезвенник Джафаров неожиданно утонул в Томи по пьяному делу; пять промилле, смертельная доза.
4
Дверь открылась: хозяин толкнул ее лбом, руки были заняты подносом. Говорил нарочито простецки; дескать, видите, ребята, снисхожу; радуйтесь, но не забывайтесь.
– Простите, мужики: насчет закуски полный швах; к жене подруги заходили. Только огурцы, помидоры и яйца. Есть вот банка красной икры, но хлеба нэма.
Майор ответил в том же полународном стиле; дескать, что ж, готовы подыграть, хотя и мы не пальцем деланы.
– Гут, не беда, яичница дело доброе. А икорочку можно и ложкой. Помидорчик на тарелке, сольца на столе? Наливай.
Водка была ледяная, рюмки покрылись снежным мхом. Свежая яичница дымилась, скворчала и пахла деревней. Майор положил бумаги на стол, ласково их разгладил:
– Изучай, Степан Абгарыч. За знакомство.
– Ваше здоровье, – вежливо добавил лейтенант.
Мелькисаров мельком взглянул, презрительно поморщился, помотал головой:
– Со свиданьицем. Недоработали, ребята. Нарисовали сто звеньев, нарыли на сорок, а где же еще шестьдесят? Без них цепочка рвется. Будемте здоровы.
5
Через три месяца московской жизни Мелькисаров врезал дополнительный замок, через полгода внутренней железной дверью отсек большую комнату в своей квартире и попросил Жанну никогда не спрашивать его, что там. Жанна удивилась, но пообещала, и непременно сдержала бы слово: она вообще была баба сговорчивая. Просто однажды, перед самым переездом на Покровку, заявилась в гости к мужу раньше времени. Степан выходил из большой комнаты, распахнул свой Сезам. Жанну чуть не хватил удар. Вдоль стен, от пола и почти до потолка, под некрашеным подоконником, на ободранном кресле, под столом, на столе – повсюду – лежали пачки сторублевок, как маленькие кирпичи серо-стального цвета. В центре денежного склада алел огнетушитель; на единственной свободной стене висел распятый уродец художника Ге. Больше в комнате не было ничего.
Степан посуровел, запер вход, сказал: «Забудь». Она – забыла.
Жизнь опять приобрела масштаб, наэлектризовалась, игра пошла на интерес, приносящий колоссальные деньги: сегодня тысячу, завтра сто, послезавтра миллион. Такое было ощущение, что ты несешься сквозь время нарезной пулей, раскаляясь докрасна от трения встречного воздуха. А дальше что? Какая разница. Пуля не спрашивает, что будет дальше; ее дело лететь со свистом и в конце концов поразить цель, которую наметил незримый стрелок.
6
Посмотреть со стороны – все выглядело очень странно. Холодное солнце светило резко, больно. Или это начинала ныть пьяная голова. На окно нанесло мелкого сухого снегу и солнце казалось рябым; по подоконнику крошились тени, похожие на просыпанный мак. Бутылка постепенно пустела, грязные тарелки были сдвинуты на край, поближе к мушке ментовского автомата; пепельница наполнялась серым пеплом милицейских сигарет и старомодными бычками папирос.
Шел какой-то странный диалог, постороннему решительно непонятный. Коротких реплик не было, друг на друга накатывали античные монологи, разыгранные по театральным правилам. Современный человек говорит ровно, без деревенских фиоритур, повышений, понижений, усилений и всплесков; а тут подвыпившие голоса звучали торжественно, интонации были почти актерские, со слезой, иронией, угрозой, презрением.
Майор. Вот еще звено, вот еще. Мы опять придем, водки попросим – кстати, наливай, наливай – но цена уже будет другая. Сегодня уступим за четыреста, через месяц скажем: лимон. Не поймем друг друга, не беда, мы терпеливые. А там еще и прокурорские возникнут, ты же от налогов уходил?
Мелькисаров. Красиво разводите. Но это все от головы, а не от жизни. Сорок клеточек закрасили, еще десять потом закроете. Повезет, пять-шесть подтянете, подтасуете. И все. В коммуне остановка. Никакой суд в производство не примет. Через месяц объявитесь – будьте счастливы ребята, дай-то бог не последняя – и скажете, ну ладно, брат, уговорил, делаем наш милицейский дисконт ко дню пограничника: триста пятьдесят. И услышите: поздно, братва, рубль укрепляется, акции падают, дам я вам, пожалуй, двести пятьдесят. Прям щазз. А завтра будет сто.
Майор всосал помидорную мякоть, помолчал, что-то про себя взвесил и внезапно сбил весомый ритм до неприличия быстрым вопросом:
– А зачем же ты вообще тогда платить согласен, если смелый? За что – двести пятьдесят?
– За ваш труд. И за мой покой. Кстати, хороший тост, ты не находишь? Чтобы другие вместо вас не пришли, не начали ныть. Придут – я к вам отправлю. Ты же сам знаешь, майор: в бизнесе лучше не жадничать. Я с судьбой не торгуюсь. Я от судьбы откупаюсь.
– Откупись за четыреста. – Майор уже почти просил.
– Не хнычь, не дам. Ну, за нас, за вас, за золотой запас.
Первый тайм Мелькисаров выиграл. Лейтенант сидел сумрачный, ссутуленный; рюмку брал с отставленным мизинчиком, пил через раз, глоточками. Майор, наоборот, выпивая, запрокидывал голову, тряс брылями. Он начал густо краснеть – краска медленно поднималась от загривка по щекам, захватывала надбровья, постепенно продвигалась к лысине; на лысине выступали капельки пота.
Майор убрал разработку в портфельчик, достал другую объемную папку. По стандартным пролинованным листам расползались протоколы допросов, заполненные в разное время, разными чернилами и почерками. Витиевато-четкие буковки (чернильная ручка, фиолетовый цвет) выдавали военного. Округлые и ученические (ручка шариковая, толстые буквы) – старательного мальчика из рабочих. Полуквадратные, с наклоном влево (разумеется, тончайший гель) – садиста, который стал следователем, чтобы не стать маньяком. Но все дознаватели с одинаковой четкостью вели к одному и тому же: Мелькисаров С. А. в составе преступной группы и по умыслу содействовал отмыванию нелегально нажитых средств и нанес ущерб государству и третьим лицам в доказанном размере 120 млн руб. Все протоколы были подписаны; доказательства (реальные и мнимые) подшиты, а графа «Уголовное дело №…» – пуста. Согласишься заплатить – погасят, заартачишься – заполнят.
– Что ж так мало? – спросил Мелькисаров. – Могли бы и ярд приписать.
– За ярд – пожизненное. А это, извините, было бы жестоко, – неожиданно включился лейтенант и снова замолчал.
Греческие монологи сменились доминошными пасами. Четыреста – нет, двести пятьдесят. Триста девяносто – да двести пятьдесят же. Ладно, триста семьдесят – двести пятьдесят, сказано вам.