Текст книги "Двойник полуночника"
Автор книги: Александр Грановский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Грановский Александр
Двойник полуночника
Александр Грановский
Двойник полуночника
Настоящая правда
всегда неправдоподобна.
Ф. М. Достоевский
1.
Он уже давно не видел себя в зеркало и невольно вздрогнул, словно натолкнулся на этот взгляд, который посмел рассматривать его в упор с непозволительного расстояния прицела. Но, как всегда, оказался начеку, на миг позабыв, где сейчас находится и кто с ним. Главное, подчинить противника глазами. Особенно в первые секунды, когда тот еще растерян и не знает, с какой стороны последует удар. Чтобы даже не понял, что удар уже последовал...
Неуловимое движение глаз и губ, и он, Coco, уже другой. Глубокие морщины устало перечеркивают лицо, будто кто-то поспешил поставить на нем крест. С тем, портретным, конечно, не сравнить – там художники, лучшие спецы – вся страна, можно сказать, создавала образ, чтобы он вошел в историю на века. Наверное, сейчас его не узнала бы и родная... Он подумал о матери... хотел подумать... А увидел, как бы припорошенное снегом, лицо своей первой жены Кето, которая так мечтала стать матерью, но Бог прибрал ее совсем юной, и когда они свидятся снова, он будет уже стариком, беспомощным и дряхлым.
Наверное, это и есть плата за его грехи – жить долго.
Последняя папироса, последняя капля горечи в иссохшем горле – и можно наконец уснуть. Потерянно забыться в тревожном сне. Так и уснуть, не раздеваясь, чтобы в любой момент быть готовым ко всему. Чтобы, если Они придут (а Они придут... не могут не прийти) – встретить их во всеоружии: глаза в глаза!
Где-то в глубине ночи проснулись часы и начали сонно отбивать удары. На последнем он вздрогнул, отложил погасшую трубку и, словно о чем-то вспомнив, а на самом деле, боясь потерять пока еще смутную и не до конца осознанную мысль, прихрамывая, направился к столу.
Это был большой, зеленого сукна, стол для заседаний. Раньше он принадлежал самому генералу Адрианову – градоначальнику Москвы, потом Троцкий великодушно подарил его Ленину, который просто обожал такие добротные и веские вещи, с их ни с чем не сравнимым запахом порядка и... тайны.
Легкое нажатие на едва заметный выступ, и из стола бесшумно выехал хитроумно встроенный тайник. Здесь хранился архив, где на каждого приближенного имелась своя карточка. Некоторые были пожелтевшими от времени, другие совсем новыми. Много лет он, Coco, собирал эту картотеку власти и сейчас, возможно, в последний раз взирал на главный труд своей жизни. Выхватил наугад несколько убористо исписанных карточек, каждую из которых знал почти наизусть: Зиновьев-Апфельбаум, Гершель Ааронович... Бронштейн-Троцкий, Лейба Давидович... Лаврентий Берия... Ульянов-Ленин... и о каждом из них он знал все, даже самое тайное, о чем те предпочли бы забыть, вычеркнуть из памяти навсегда... Мало ли у кого какие были грешки...
Рыться в этих карточках, а особенно вписывать в них что-нибудь подноготное (которое в департаменте Берии добывать умеют), было его любимым занятием. Мог проводить за ним долгие часы, забывая обо всем на свете. Будто играл в одному ему понятную игру и всегда выигрывал. Кто-то коллекционировал бабочек, а он – людей, во всем разнообразии их пороков и слабостей. Жаль только, что этим нельзя обмениваться с другими коллекционерами (хотя бы с тем же, например, Рузвельтом или с хитрым лисом Черчиллем). Но кому нужен старый развратник К или потомственный алкоголик Б?
В небольшом отделении архива находились несколько пачек денег и подписанные конверты с документами, которые уже давно не имели никакого значения, но он зачем-то продолжал их хранить, как хранят старые фотографии, чтобы на склоне лет вспоминать молодость, когда, казалось, праздник только начинается... Впрочем, какая молодость? Разве она была у него – молодость? У революционеров не бывает молодости. Все они, словно меченые смертью, незаметно привыкают презирать жизнь с ее мелочными заботами и радостями, которые только отвлекают от борьбы... А когда вдруг оказывается, что все жертвы были напрасны, приходят другие революционеры.
...Взял хромированный пистолет-зажигалку, навскидку прицелился в темноту окна. В последний миг успел загадать желание и все-таки вздрогнул, когда вместо выстрела из дула выплеснул голубоватый огонек. Секунду, другую смотрел на него, как завороженный, и только потом позволил себе улыбнуться.
Маленькая элегантная игрушка была с секретом (сколько ни пытался разгадать его Берия) и легко превращалась в пистолет, который мог стрелять такими же элегантными хромированными пульками. Он не помнил, в каком положении оставил в последний раз таинственный предохранитель, но, к счастью, выстрела не последовало, и это был уже хороший знак.
Не зря Абакумов утверждал, что игрушка – единственный и неповторимый в своем роде экземпляр. Небось, ради этой неповторимости и пустил замечательного мастера в расход. Словно лишний раз доказывая свое, Сталинское, как-то брошенное в запале политической борьбы, что незаменимых людей нет. Нет-то оно, конечно, нет... Надо только поставить человека в условия, чтобы захотел... чтобы очень захотел... Но и мастера другого такого нет.
Блестит, переливается хромированная поверхность. Приятная тяжесть уютно покоится в руке. Все исполнено точно по ладони. Каким-то образом измерили, учли. Иногда ему, Сталину, кажется, что Они знают о нем все и уже давно научились предвидеть каждый его шаг, каждое слово, даже желание. Одного Они не учли – времени, которое первым начнет отсчитывать он.
Из денег, поколебавшись, взял всего пачку. Много это или мало представлял смутно. "Деньги – это дерьмо, но дерьмо – это не деньги", некстати вспомнил Ницше, которого когда-то боготворил, пока не понял, что и этот "сверхчеловек" был такой же, как и все – мечтатель и неудачник, раздираемый страстями и слабостями. Вдобавок ко всему панически боялся женщин, постичь которых не помогала никакая философия. Наверное, и рога ему наставляли с тем особым наслаждением, какое испытывают ничтожества перед гениями.
Почему-то все гении несчастны и в каждом их несчастье замешана женщина.
Только сейчас вспомнил, зачем полез в тайник (интересно, что скрывал в этом ящичке Ленин?). Впрочем, нет – с первой минуты знал и помнил. Словно давно хотел и боялся этой встречи – со своей юностью, с Кето...
Маленькая пожелтевшая фотография словно излучала свет, но лицо было какое-то чужое, и чем больше он, Coco, его рассматривал, тем больше закрадывалась мысль, что, может, и не было никакого прошлого, а все это он придумал себе вместо снов, бессонными ночами утраченных надежд?
2.
Тяжелая дубовая панель со скрипом повернулась. Из черного проема пахнуло сыростью и спертым воздухом подземелья. Секунду-другую пребывал в нерешительности, словно к чему-то прислушивался или чего-то ждал, и лишь потом, пригнув голову, нырнул в настороженную темноту.
Он и сам не знал, кто и когда построил этот ход – царь Иван Грозный или еще его бабка, византийская принцесса Софья Палеолог – знал только, что существует, чтобы понадобиться в случае чего. Еще подумал, что потому и понадобится, что существует. Воистину, все связано со всем. Не будь этого хода, и он не включил бы его в свой план. Не будь хода, и самого бы плана не было. А так, благодаря ходу, а значит, и Ивану Грозному, история повторяется. И человек повторяется. Иногда ему и в самом деле казалось, что все уже было, и сейчас он, Coco, просто повторяет одну из своих жизней. Возможно, того же Ивана Грозного или жестокого (но справедливого) Тамерлана (то-то он всегда чувствовал между ними почти мистическую связь). А значит, человечеству повелители необходимы. Чтобы ускорить замирающий ход жизни, подтолкнуть колесо истории, которое рано или поздно почему-то начинает пробуксовывать, и тогда человечество охватывает тоска и скука, словно долгой зимой в заброшенном Туруханске на краю Земли. И великие всегда повторяют великих... Что даже укладывается в диалектический и исторический материализмы, в которые, при желании, можно уложить все. Вот только страх... Потаенная печаль всех великих – этот облепляющий страх ночи, когда на пороге вечности вдруг открывается истина, что все достижения такой же тлен, как и сама жизнь. "Все проходит..." Время не различает ни рабов, ни героев, и тогда начинает закрадываться... еще не страх, а некое предощущение страха (которое порой сильнее) – страха за будущее... И настоящее. Которое уже тебе не принадлежит. И тогда ход – последняя надежда. Чтобы в который раз испытать судьбу.
И, как всегда, это знакомое до дрожи... что в темноте кто-то есть... Или может быть... Подстерегать... только ждет момента, чтобы сомкнуть холодные пальцы на хрипящем горле и тем самым исполнить приговор. Но секунды, словно стекали по шее капельками пота, а того, главного страха, не было. Он уверен, что распознал бы его сразу. Лишь мучительно перебирал: кто? И заглядывал в глаза, в самую душу заглядывал, в самые потемки, но там уже давно поселилась пустота, а того, главного, страха до сих пор не было. Во всяком случае пока. Он уверен, что распознал бы его сразу. А так, слишком легкая получалась смерть. Слишком европейская. В Азии всегда было по-другому. Как с Гришкой Распутиным, и концы в воду. Или как с Николаем вторым... До такого не додумался даже он, Coco, – единственный азиат, среди этих европейцев. А вождь и учитель стоял рядом, наблюдал... И эта его ухмылочка, которую потом назовут отеческой... И вздернутая, как у беса, бороденка...
"Ну, как? – наконец не выдержал, за рукав тронул. А он нарочно принялся раскуривать трубку, чтобы унять в пальцах дрожь. И, не дождавшись ответа, вождь сам же и ответил одобрительно: – Тонкая работа! Но ггязная. Спасибо, товарищ Свердлов постарался. А как вы, голубчик, думали? Геволюция – это ггязь, но геволюция это и искусство. И, как всякое искусство, она тгебует жегтв и еще раз жегтв...".
...Лишь однажды он сорвался, выхватил пистолет (с которым теперь никогда не расставался) и выпустил в темноту всю обойму. Но это был всего лишь раз – больше он себе такого не позволял. А глупого телохранителя, который сразу выскочил совершить подвиг, но на свою беду заметившего ход, на другой день уже не было. Жаль. Верный был человек. Глупый, но верный. Почему-то всегда так: чем глупее, тем вернее.
3.
Мокрые ступеньки круто уводили вниз. Здесь ход расширялся и можно было выпрямиться во весь рост. В свете фонарика поблескивали камни свода. С этой минуты его сердце стало часами и начало свой отсчет времени. Десять минут до развилки, еще восемь до прикованного к стене скелета, затем поворот налево и через каких-то несколько минут он окажется в темном переулке, где его всегда ждут. Серая обыкновенная "Победа". Другая машина в это же самое время будет на Мясницкой, третья – возле Красных ворот, четвертая на Герцена, если он надумает от развилки взять вправо, и так далее еще в десятке точек.
Впрочем, раньше у него была карта – старинная такая карта, с готическими обозначениями на немецком, которого он не знал, – пришлось самому покорпеть со словарем... Эту карту при тайном обыске удалось обнаружить в кабинете вождя. Сразу понял, что она и есть главное. Ленин был уже смертельно больным – мучительно доживал последние дни в Горках, даже у него, Coco, просил яду, чтобы прекратить свои мучения: почти полностью отказала речь, лепетал какие-то слова, словно вывернутые наизнанку, бессвязные обрывки фраз. Словом, полный распад личности. И вот в таком состоянии вождь заставил везти себя в Москву, в Кремль, в свой кабинет, где он зачем-то рылся в столе (возможно, карта хранилась в тайнике, куда он ее переложил, чтобы легче было найти... а потом забыл), в библиотеке, делал вид, что нужны книги, брал Плеханова, Троцкого, Гегеля (которого в свое время так и не смог одолеть) и чем-то расстроенный уезжал... чтобы умереть. Если искал карту, то зачем, кому хотел передать ее, какая за всем этим скрывалась цель?
А легенда уже творилась: "Ленин – жив, Ленин жил, Ленин – будет жить". И в этой легенде место для карты совсем не предусмотрено. Последняя вспышка ясности в его к тому времени наполовину разрушенном мозгу (он, Coco, видел потом этот заспиртованный в сосуде мозг: одно полушарие обычное, а вместо другого что-то сморщенное на веревочке величиной с орех). Или каким-то непостижимым образом выяснил для себя главное: был обыск, и, понятно, ее нашли, поэтому и уничтожать не имело смысла. Лучше дать ему, Сталину, понять, что не намерен ничего менять и даже готов передать ему эстафету своего рода карт-бланш на любые полномочия, только чтобы не разрушали его легенду, не свергали с пьедестала истории, в конце концов, они были людьми одного ордена, одного ранга, одного призыва... "Сталин – это Ленин сегодня", – как будет написано потом на всех заборах. А уж он, Coco, постарается. Он станет таким Лениным, что при имени его одном будут замирать птицы.
А еще была ярость. Упоительная ярость мести. Сами, значит, подземным ходом собирались уйти за Москву, а там аэроплан – маленький немецкий "Роланд", который рассчитан на троих – Ленин и еще двое: в первую очередь Свердлов (главный хранитель алмазного фонда), ну и, конечно, Троцкий, без которого Ленин – особенно в последнее время – был как без рук (а точнее, как без мозга). Для него, Сталина, места не оставалось, о нем попросту забыли, не учли (в горячке революции), не успели посвятить в Планы...
Но и об этом он задумается уже потом, а тогда, словно переживал мучительную болезнь, пока не наступил кризис и с глаз не спала последняя пелена. Что это было, и чего он лишился – отживших иллюзий, веры? И хорошо это или плохо – не успел подумать и не знал – не мог смириться лишь с одним: неужели и он, этот баловень судьбы, Ленин, такой во всем уверенный и непогрешимый, со своей карманной революцией, а на самом деле, бурей в стакане воды, взлелеянной в лучших уголках Европы (на партийные, между прочим, деньги, которые с риском для жизни добывал ему он, Coco), чтобы в нужный (опять же вопрос – кому?) исторический момент (но уже на немецкие деньги) всколыхнуть всю эту гремучую смесь народов, весь этот "беременный революцией" Вавилон, который был уже, казалось, обречен даже в имени своем РОССИЯ, неужели и он, Ленин, после стольких усилий и жертв мог бросить все и податься к своим бородатым лавочникам в Европу? А то, что кому-то казалось непоколебимой верой и тонким расчетом гения – всего лишь спокойная готовность к бегству? Может, потому и спокойная, что не должно оставаться никаких улик? Потому что только несколько посвященных могли понимать, догадываться, какую они затеяли игру? И уж совсем никто не представлял, что масштабы этого самого грандиозного в истории блефа еще долго будут потрясать унылое воображение потомков.
Для него, Coco, это была не просто карта, а улика – бесценное сокровище и документ, который он использовал еще раз – чтобы сбить спесь с рвущегося к власти Троцкого. И хотя Троцкий еще какое-то время трепыхался, пробовал даже шантажировать его своими документами (что-то из архива царской охранки) для большой политики Троцкий был уже труп.
В те (хорошие в сущности) годы он, Coco, и успел изучить эту карту вдоль и поперек. Любил инкогнито выбираться в город, и, смешавшись с толпой, бродить по улицам, слушать, о чем говорят, чтобы из обрывков фраз и слов уловить обшее настроение, первые симптомы... еще не болезни, а чего-то смутного, что время от времени охватывает общество, если в том или ином вопросе перегнуть палку.
Народ любит стабильность, но, как всегда, мечтает о чем-то лучшем, хоть, правда, потом и оказывается, что "лучшее" уже было. На то и вождь, чтобы знать правду из первых уст и оправдывать их мечты – чтобы не угасала животворящая иллюзия борьбы и перемен. Чтобы на горизонте возникали все новые и новые надежды. И чтобы для самых отъявленных (которых кто-то придумал называть революционерами) всегда оставалось место подвигу. Маленькому человеку нужны герои. А народ – это всего лишь много маленьких человеков.
Немного грима (старая школа конспирации, хотя были у него и маски, неузнаваемо менявшие лицо), – и он уже прохожий, один из множества других, таких в чем-то одинаковых и разных, с объединяющим желанием быть, как все. В этом "как все" и заключена главная энергия любого преобразования, любой революции.
4.
Он, конечно, отдает себе отчет о всей мнимости принятых мер предосторожности. Да и сам подземный ход, созданный когда-то для спасения, с такой же легкостью мог бы привести прямо к нему в кабинет. Охраны нет. Она есть, но снаружи. Согласно же заведенному правилу, без предварительного звонка к нему войти никто не посмеет. Дверь запирается изнутри. Приходи подземным ходом, бери его тепленького. Чтобы тем же путем уйти без помех. Пока остолопы охраны очухаются, сообразят... Хотя, может, кто-то из них и догадывается? Не все же кругом сплошные дураки? Но он слишком часто менял людей, а потом понял, что подобной сменой лишь увеличивал возможности того, единственного... который все учтет и сделает в лучшем виде и, возможно, только ждет приказа. Но Они или осторожничают, или боятся... (все еще боятся!)... Слишком долго он приучал их бояться, чтобы в считанные минуты Они рискнули бросить на карту все. Иногда ничтожная случайность может изменить ход истории и судьбы. Впрочем, он уже давно подозревал, что случайность правит миром, но человеку кажется, что он способен выискать закономерность для оправдания своих надежд.
И почему-то сразу подумал о двойнике, о котором предпочел на время забыть, вычеркнуть из памяти, но который слишком долго был вторым Сталиным, чтобы в какой-то момент у него не возникло искушения стать первым. Случайная мысль, случайное желание, особенно когда нечего терять. Или все это задумали Они, а двойник еще ни о чем не догадывается, хотя внутренне готов... Никто даже и не заметит подмены. Все так же будут звенеть по утрам будильники, чтобы поднимать его народ на новые свершения и борьбу. Все так же будет звучать музыка и все так же будут любить...
А пока Они ждут. Ждут от него каких-то действий. Может, даже подталкивают к каким-то действиям, чтобы он совершил ошибку и потерял бдительность. Или ждут какого-то сигнала... Но там, за границей, тоже привыкли ждать, и первыми, конечно, не начнут. Для них он был и остается страхом, к которому привыкнуть невозможно, а значит... что-то должно было случиться здесь и сейчас, но он своей непредсказуемостью постоянно все срывал, и в Его Величество План приходилось вносить все новые и новые коррективы. Они даже не заметили, что План уже давно принадлежит Ему, Coco, – так бывает, не замечают, что любимая женщина принадлежит другому. Или предпочитают не замечать? Чтобы как можно дольше все оставалось, как есть. Пусть лучше зыбкое равновесие, чем угроза потерять все. Впрочем, угроза и была его любимой женщиной.
Он и сам не знал, кого подразумевал под этим мистическим Они. Но сколько ни пытался представить какие-нибудь лица, все они, не задерживаясь, ускользали в никуда, и лишь на пределе усталости и отчаяния перед его глазами проступило что-то жутковато знакомое. У лица был патологически огромный лоб Троцкого, раскосые, с азиатчинкой, глаза Ленина, тонкий аристократический нос Феликса и толстые плотоядные губы Макиавелли.
И сразу за спиной холодком шевельнулся страх. Словно искал его затылок. Но он успел резко повернуться, и страх сразу съежился до размера пули, которая где-то затерялась в темноте. Возможно, в эту минуту она уже нашла другого. И он на долю секунды успел увидеть этого, другого... Неужели и его двойник, которого в сущности он любил и, казалось, за эти годы успел изучить, как себя самого, способен на предательство, как Иуда?
5.
Минуту подождал, чтобы к темноте привыкли глаза. Машина была на месте. Еще не видел, а уже знал – на месте; большая тень дома затаила маленькую. Даже успел заметить мелькнувший в кабине огонек – кто-то курил, стараясь спрятать папиросу в кулак (фронтовая привычка... грубейшее нарушение инструкции, за которое надо наказывать).
Его ждали. Его ждали здесь вчера... А значит и неделю, и месяц назад. Они ждут его всегда. Можно сказать, успели привыкнуть ждать, а когда человек к чему-либо привыкает, он теряет бдительность.
Хотел было отделиться от стены, чтобы вынырнуть из темноты внезапно и застать этого "курца" врасплох. Раньше он такие эффекты любил... Видеть, как на глазах глупеет физиономия какого-нибудь функционера... вождя... Как с благородного портрета непреклонного борца предательски сползает маска. А под ней в сущности мурло... То самое неистребимое мурло мещанина, которое живет и скрывается в каждом. Видеть, как трясущимися пальцами тянут к огню папиросы. Некоторые даже курить начинают только потому, чтобы если Он предложит, не сказать случайно "нет". "Мне всегда были подозрительны те товарищи, которые не пьют и не курят," – эти слова кто-то приписывает ему, хотя он так еще не сказал, но он не отказывается – хорошие слова, о чем-то таком он, без сомнения, когда-то думал или мог думать, а значит, мог и сказать. В остальном, они все – рабы... И руки у них всех постоянно липкие и влажные, как у рабов. Поэтому он не любит здороваться – сразу хочется смыть их прикосновения или хотя бы вытереть руки платком. Потом, конечно, те, с липкими руками, незаметно исчезали, но все уже происходило без его участия, словно само собой.
Особенно любил наблюдать за человеком незаметно. Для этого всюду имелись потайные глазки. Даже в спальнях. Мог часами смотреть такое ни с чем не сравнимое – живое кино. Вот где каждый раскрывается в своей сути. Когда еще вчерашнего героя или вождя в считанные минуты обращают в бабу, готовую на все. Когда лишают дара речи.
Холодный ветер покачнул тени. Где-то на той стороне улицы тоскливо скрипнула фрамуга. Все было, как всегда, если не считать одной малости – его не ждали! Только сейчас понял, откуда взялась эта нелепая, на первый взгляд, мысль. В машине кто-то курил, а значит, его не боялся. Если учесть, что он выполнял чье-то задание, значит, его не боялся и еще кто-то... Так сколько же их, которые осмелились не бояться его в ночи? Три, пять, десять?..
Тусклая полоска света (раньше ее как будто не было?) падала откуда-то сверху и наискосок, словно перечеркивала улицу. Каких-то несколько шагов – и он оказался бы прямо в центре... Лучшей мишени не придумать... И тут он вспомнил, что рядом была или должна была быть какая-то дверь. Мертвый подъезд мертвого дома, который спит или делает вид, что спит, а в каждой щели его – Их люди. Вся улица оцеплена. Они ждут... Они ждут его следующего шага, дальше должны действовать по инструкции... И потому спокойны... Им кажется, что все предусмотрели, все учли... Но в этой инструкции его шанс! Возможно, единственный. Пока будут в который раз все согласовывать, он успеет, выиграет какое-то время. Но для этого нужно совершить что-то непредсказуемое... Что-то настолько из ряда вон...
И, подняв воротник своего еще довоенного пальто (только сейчас почувствовал, какой на дворе мороз и какая должна быть на него злость у тех, кто изо дня в день стоял здесь в оцеплении, чтобы обеспечить Его безопасность, и в любой момент был готов на все), двинулся от машины в обратную сторону.
Он шел не быстро и не медленно, с той неотразимой уверенностью, от которой у иных цепенеет взгляд. Он шел тяжелой поступью командора по узкому тоннелю улочки и чувствовал, как во всем огромном людском муравейнике замерла, приостановилась жизнь. Лишь настораживающе сухо поскрипывал под ногами снег...
Еще несколько шагов – и он окажется на проспекте. Уже можно различить знакомый шум машин. Значит, кроме муравейника, есть и еще кто-то, кто умудряется существовать ни на что, и от этого случайного открытия стало как-то легче дышать, словно что-то расправилось внутри и отпустило, захотелось выругаться и рассмеяться, и чтобы все вокруг услышали его ругань и хрипловатый смех. Смех победителя.
6.
БЕРИЯ
От курева язык казался деревянным, во рту было гадко, как с похмелья (раньше он не курил, а тут вдруг почему-то начал, словно примеривал на себя новый образ в новой роли), и с каждой выкуренной папиросой "Герцеговины Флор" как бы отщелкивалась еще одна минута времени, которое теперь уже неумолимо приближало его к заветной цели. И тогда рука снова тянулась за папиросой, огонек зажигалки, одна-две затяжки и тут же гасил, давил омерзительный окурок, расплющивал его, как червяка, чтобы сразу затеять все сначала. Нарочно не хотел ничего менять, пока не зазвонит телефон. Этого звонка он ждал вот уже несколько часов и суеверно боялся посмотреть время.
Но черный телефон молчал, молчал телефон белый и остальные, словно с ними сговорились. И от этого слепого ожидания он впадал в бешенство и тогда начинал ходить кругами, опасливо обходя телефоны стороной, даже пряча за спиной руки, чтобы нечаянно не сорваться и не размозжить какой-нибудь из них о глухую стену бункера. Лучше бы, конечно, сделать это о голову виновника всех его переживаний, но о подобном удовольствии боялся и подумать. Боялся мысли собственной, чтобы не дай Бог не прочитал ее Он. Скоро Его ученые научатся читать мысли каждого (если еще не научились) и надо спешить, пока...
Наконец, черный телефон расколол тишину, а следом зазвонили разом все остальные. Оставалось только протянуть руку, которая успела стать холодной и влажной.
– Да-да, слушаю! – хватал он одну за другой трубки.
– Он ушел.., – неслось поочередно из каждой.
– Что значит ушел?.. Как ушел? Куда?
– Сел в такси на проспекте Маркса... Наша машина, как всегда, пристроилась за "Победой", а он в это время... Но город уже перекрыт. Блокированы все дороги. Все такси взяты под наблюдение. Какие будут указания?
– Ах, болваны!.. – и еще долго потом, по затухающей, ругался матом, но оттого, что все как-то стронулось и пришло в движение, почувствовал не то чтобы облегчение, скорее азарт... Охота началась. А в каждой охоте охотник остается охотником, а зверь – зверем. И уже по инерции доругивался в остальные телефонные трубки, запоздало радуясь тому, что кругом одни болваны. С болванами трудно, – за все надо платить, – но с ними и спокойнее.
А зверь обложен и далеко ему не уйти.
Потягиваясь и похрустывая в суставах, подошел к стенке с академическими изданиями томов классиков революции. За книгами Ленина скрывался роскошный бар, забитый бутылками всех времен и народов. Коллекционные вина и коньяки из подвалов Европы, неисповедимыми путями оказавшиеся здесь, в его, Лаврентия Берии, кабинете-бункере, привычно, как и сотни лет до этого, в темноте веков ждали своего часа, своего праздника. И вот этот праздник наступил, но почему нет радости? Будто время выпило всю радость, бессмысленное время ожиданий и надежд, когда кажется, что все еще впереди, пока в какой-то момент не приходит понимание, что это ожидание и было жизнью. У времени не бывает ни прошлого, ни будущего, а есть только настоящее. И нужна, видимо, какая-то глубинная мудрость, чтобы просто жить. Сегодня и сейчас. Несмотря ни на что. Пусть даже на пределе сил человеческих. Словно передавая невидимую эстафету духа, над которым не властно время. Но он, Лаврентий, свой выбор уже сделал.
Щедро плеснул в хрустальный бокал французского коньяка столетней выдержки. Пил по-женски: мелкими глотками, отставив мизинец с перстнем, возможно, принадлежавшим самому Одиссею или Агамемнону – из бесценной коллекции Шлимана, вывезенной из Германии и упрятанной в тайники Лубянки, с глаз долой. Об этой коллекции не догадывался даже Сталин. И если раньше он, Берия, только ждал случая преподнести такой подарок своему Coco, то в последнее время с этим уже не торопился – будто золото постепенно брало над ним власть, и эта власть оказывалась сильнее власти желтоватых глаз старого уставшего от жизни вождя. А еще он верил, что жук-скарабей, выбитый на древнем перстне, принесет счастье.
7.
В такси было уютно и тепло. Зеленовато фосфоресцировали циферблаты приборов. Привычно пахло бензином и табаком, кожей сидений, витал дух хорошего вина и дорогах духов... Их любила женщина, которую любил он. И сейчас этот запах всколыхнул в нем волну угасших снов.
Впрочем, это было так давно, что уже не имело никакого значения. Словно в другой жизни, которая, как он считал, давно кончилась, а она не только продолжалась, но и осмелилась напомнить о себе. Он даже вспомнил имя женщины... и бархатистую нежность загоревшей кожи; морской ветер развевал ее волосы, и волосы больно хлестали по его глазам, и сквозь слезы он готов был молить ветер, чтобы эта боль никогда не кончалась...
На секунды мелькнувший свет дважды выхватывал невозмутимый профиль водителя и его отражение в зеркальце, каждый раз почему-то разное. То виделся какой-то господин с усталыми печальными глазами, то подгулявший начальник, виновато спешащий домой и придумывающий, что сказать жене по поводу ночных бдений, то ученый муж – допоздна задержавшийся в институте, в поте лица потрудившийся в своей лаборатории. И не в молоденькой лаборантке дело (ведь гении неспроста притягивают к себе женщин). Хотелось доказать, что и он что-то значит, что и он личность – неповторимая и незаменимая... А это уже плохо – плохо, когда несознательное Я берет верх, незаметно подкрадывается коварная гордыня, вызывающая то самое, разрушительное, головокружение от успехов, когда чувствуешь себя не таким, как все... Сперва чувствуешь, а потом действуешь... Теперь в зеркальце заднего вида мелькнул знаменитый режиссер М. Еще вчера ему рукоплескала вся Москва, было море цветов и... выстрелы шампанского, от которых он вздрагивал... а сегодня М. выдернули из теплой постели по доносу лучшего друга, который станет режиссером завтра. Но люди приходят и уходят, а высшая справедливость остается: "Кто был никем, тот станет всем..."
– Куда?.. – не оборачиваясь, подал голос таксист. На секунду глаза их встретились в зеркальце и холодок... нет, не страха – привычной осторожности заставил сузиться его глаза, чтобы никто не смог заглянуть в них.
– Туда... – сказал слегка заплетающимся языком человека, которому слишком трудно контролировать себя.
– Сегодня уже отвозил одного туда, – с готовностью подхватил таксист, словно только этого от него и ждал. – На Ваганьковское... кладбище, я имею в виду. Подозрительный такой тип. Ночью, с чемоданом, на Ваганьковское!.. Проездом через Москву на Магадан. Сережку Есенина, понимаешь, надумал помянуть. А у самого в чемодане...