Текст книги "Искатель, 2014 № 12"
Автор книги: Александр Филиппов
Соавторы: Анна Чемберлен,Песах Амнуэль
Жанры:
Прочая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
За годы лоцманства на маршрутах погибли три человека, и причиной стали, как пишут в страховых случаях, «обстоятельства непреодолимой силы». Вины поводырей не было – предвидеть изменение природных условий даже в рамках действия принципа неопределенности невозможно в принципе. От поводыря требовалось достаточно точно описать произошедшее, причем он мог и отказаться (как поступили в свое время Вольфсон и Ляо Син), потому что память поводырю необходима, как сама жизнь. Насилие над-памятью – а любая попытка вспомнить то, что вызывает резко отрицательные эмоции, является, конечно, насилием – аукнется позднее: поводырь начнет ошибаться, у него возникнет страх, отсутствовавший прежде. На карьере можно ставить крест. И на жизни, как произошло с Уризовским, едва ли не самым классным поводырем за всю историю. Не повезло, погиб человек, и Уризовский дал полные показания. Его вины суд не обнаружил, но пробужденное памятью ощущение собственной, пусть и отсутствовавшей, вины было настолько сильным, что через три дня после судебного заседания Уризовский покончил с собой.
Саманта определенно рассчитывала на мое молчание.
И на то, что никто и никогда не сможет объективно выяснить, что произошло. Создать следственную группу и вернуться на банку Сергеева? Принцип неопределенности приведет следователей на аналог банки, куда еще не ступала нога человека – и никаких следов преступления! Потому никто и не расследовал гибель людей во время переходов – бессмысленное занятие.
У меня оставалось несколько секунд, чтобы принять решение. Я кожей чувствовал, как плавилось пространство-время. Да или нет. Вперед – и Саманта забудет, что натворила, сохранив память лишь о мотиве. Назад – и она все запомнит, но ее никто не станет спрашивать. Спрашивать будут мен». Что же: покрыть убийцу, потому что иначе придется пойти на риск – пожертвовать собственной профессией и судьбой? Может быть, жизнью. Ради чего?
«Возвращаемся» – сказал я.
Успел увидеть изумленное выражение на лице Саманты.
* * *
На стене едва заметно тлело темное пятно. Я опустился в кресло и закрыл глаза, чтобы привыкнуть к свету, своей комнате и странным звукам из кухни, которые я принял за детский плач, не сразу поняв, что это стиральная машина, запрограммированная утром, дошла до стадии «выжимка и завершение операции».
– Мери! – позвал я.
Мария-Луиза? Ее не было здесь, в моем мире.
Я вернулся домой, не приблизившись к разгадке убийства поводыря и ничего не узнав о том, что произошло в заливе Черепахи.
Сердце бешено колотилось, как написал бы графоман. Другого сравнения у меня тоже не нашлось: сердце действительно бешено колотилось, и я подумал, что надо проглотить таблетку кардилока из пачки, лежавшей в ящике тумбочки в спальне, но, чтобы туда попасть, я должен был встать, обойти стол и…
Я встал и обошел.
Да. Он там лежал. Мертвый.
Я сварил себе кофе, стараясь ни о чем не думать, пусть впечатления отстоятся, волнение остынет, а квантовые связи, если они все еще существовали между мной и Поляковым, проявят новые воспоминания, которые я смогу вызвать, если волнение не уничтожит достаточно слабые вторичные запутанности.
Сел в кресло, отпил глоток, понял, что не положил дольку лимона, но вставать и опять идти в кухню не хотелось.
Серое пятно на стене показалось мне чуть более ярким, чем всегда, и меня захолодила мысль о том, что, возможно, вернулся я не в свою привычную реальность. Я помнил слова поводыря о принципе неопределенности, я и сам к такому принципу подобрался и не ввел в уравнения, посчитав пока слишком сильным для моих физических конструкций. Я шел поводырем по фарватеру и знал, что каждый остров – это переход в другую ветвь многомирия. Но возвращался поводырь всякий раз домой, а не в чужую и чуждую ветвь.
Я мог быть уверен?
Если сейчас думать об этом, то я запутаюсь: то, что считаю фактами, окажется лишь моей интерпретацией, а реальные факты останутся миражом, туманом, абстракцией…
Я помнил пятно более ярким? Разве я прежде обращал на него особое внимание? Пристально разглядывал? Хотел забелить, позвать мастера, об этом я думал время от времени, но не удосужился даже спросить у соседей, кто в поселке занимается домашним ремонтом.
Если я вернулся в реальность, отличавшуюся от первоначальной на непренебрежимо малую величину, то почему бы здесь не оказаться открытым окнам, незапертым дверям – чему-то, что облегчит если не задачу поиска убийцы, то хотя бы решение проблемы запертой комнаты?
Дверь была заперта изнутри, как я и помнил. Окна были заперты на задвижки, других выходов из коттеджа не было, ни в этой реальности, ни в моей памяти.
Я вернулся домой.
Но теперь знал то, о чем не имел ни малейшего представления несколько часов назад. Космические полеты. Пешком к звездам. Туманности, галактики, край Вселенной. У меня лишь в детстве было ощущение романтики космических путешествий в гигантских металлических коробках-звездолетах, разгоняемых до субсветовых скоростей при помощи ракет – неважно каких: фотонных, атомных, аннигиляционных или, как у Ефремова, анамезонных. В любом случае до ближайшей звезды лететь несколько лет, а чтобы «освоить» хотя бы небольшую часть Галактики, нужны тысячелетия. В восьмом еще классе наступило разочарование, и я перестал читать космическую фантастику. Субсветовые ракеты были более или менее реальным средством передвижения в пространстве, но мне не нравились идеи «кораблей поколений», хотя я с интересом прочитал «Поколение, достигшее цели» Саймака, «Вселенную» Хайнлайна, отлично написанные повести о том, как не надо летать к звездам. Тысячи лет! Зачем улетать, если некуда будет возвращаться? Фильмы и романы о звездных войнах стали мне смешны. Я не понимал странной идеи покорения экзопланет, борьбы за полезные ископаемые или жизненное пространство. Перелистывал страницу за страницей, где бравые космические волки-земляне мочили чужаков-жукеров или, наоборот, гнусные завоеватели-инопланетяне уничтожали человечество, чтобы… что? Пришельцам нужна нефть? У них звездолеты летают на жидком топливе? Ерунда. А в гипер-, супер-, над– и подпространство я не то чтобы не верил – в восьмом классе серьезно увлекся физикой и знал, что подобные идеи противоречат законам природы и придуманы единственно для того, чтобы оправдать главную идею космической фантастики: к звездам на звездолетах!
На орбиту запускали международные космические станции – первую и вторую, после чего пилотируемые полеты прекратились на два десятилетия якобы из-за огромной дороговизны, что было чушью – неделя войны в Африке или Центральной Азии поглощала больше денег, чем все космические проекты целого десятилетия.
На Марс люди так и не полетели, хотя планов было множество – от нелепых, вроде полета колонистов в один конец, до очень тщательно просчитанного, но так и не претворенного в жизнь проекта международной экспедиции.
На первом курсе физического факультета я начал зачитываться работами струнных теоретиков, а затем квантовых физиков, исследовавших возможности многомировых интерпретаций, и думать перестал о детской мечте – отправиться к звездам на велосипеде. Я почему-то был уверен, что если люди когда-нибудь достигнут звезд, то способом, о котором современная наука не имела ни малейшего представления. В воображении я шел к звездам через пространство, как по мелкой заводи, где колыхалась вода, и я видел дно – океан Хиггса, о котором читал в учебниках.
Может, уже тогда я ощущал в себе нечто от квантовой запутанности с Поляковым? Может, уже тогда квантовые процессы связывали меня с этим человеком прочнее, чем родственные отношения, диктуемые общностью генов?
Почему я сейчас подумал об этом? Почему вспомнил?
Может, в памяти моей, впитавшей и память Полякова, содержалась информация о том, кто и почему произвел роковой выстрел? Нужно было успокоиться и вспомнить, стараясь не перепутать информационные потоки из разных ветвей? Сопоставить, выделить…
Я видел – и мог дать показания под присягой, – как Саманта убила своих спутников: Стокера и Лоуделла. Память поводыря стала теперь и моей, но память – штука своеобразная, я и из собственной не всегда мог вытянуть нужные сведения в нужный момент. Я боялся прикоснуться к воспоминаниям Полякова, не знал, что произойдет, если я попытаюсь вспоминать… Обе памяти были перепутаны квантовыми соединениями, но различны ли они физически? Что, если я начну путать собственные воспоминания с…
Квантовая запутанность – мне ли этого не знать – означала, что у запутанных систем общая волновая функция. И значит, я не только доктор Пол Голдберг, преподаватель Йельского университета, я – Лев Поляков, и это я лежу на полу в моем коттедже на Лорел-стрит, и это собственное убийство я должен распутать, пока полицейские не решили, что у меня шизофрения и придуманной болезнью я хочу отмазаться от убийства, которое совершил сам, потому что больше никто совершить его не мог.
Думай, сказал я себе. Хватит рефлексировать.
Саманта убила Стокера и Доуделла, Но прежде Стокер пытался убить Доуделла, а потом Доуделл хотел сделать то же самое со Стокером. Саманта наверняка знала – почему. Возможно, надеялась, что один из них убьет второго. Когда на последнем перед финальным переходом острове оба оказались живы и она поняла, что чужими руками справиться не удастся, то убила сама. Обоих. И была уверена, что поводырь не станет возвращаться, убийство останется только в его – моей! – памяти, а она все забудет, и ни один суд не сможет ее осудить, не имея ни малейшей возможности получить нужные улики – ни прямые, ни косвенные, – поскольку невозможно войти в одну реку дважды, невозможно вернуться на место преступления, потому что принцип неопределенности приведет следственную группу на тот же остров – но в другой реальности…
Что связывало этих троих? Что связывало их с Поляковым? Почему именно тот переход Поляков вспомнил перед смертью? Он знал что-то, чего я пока… то есть уже знал, но не мог вспомнить и тем более понять.
А залив Черепахи? Поляков там был и что-то помнил. Я там был и не помнил ничего. Что он видел и что забыл?
Мне стало холодно. Эта память… Память поводыря. Я мог – по идее – вызвать в своей – его – памяти тот вечер.
Впервые в жизни захотелось выпить. Не выпить, а напиться. Не просто напиться, а привести мозг в состояние, когда неважно, в каком пространстве-времени находишься, и воспоминания не трогают, и смещения реальностей не ощущаются…
Я не мог заставить себя пойти к кухню, достать из шкафа бутылку бренди, оставленную не помню когда не помню кем из гостей.
Я тянул время.
Как я мог знать, осталась у меня прежняя память или изменилась вместе с реальностью? Память Полякова отличалась тем, что он помнил все свои реальности, все острова, на которых побывал, – иначе не был бы поводырем.
Значит, я мог вспомнить вечер на берегу залива. Я помнил, каким он был в памяти Полякова.
Хотел ли я…
Да. Но не сейчас.
У меня путались мысли, но я пришел в себя настолько, чтобы понять: нужно вернуться на маршрут. Поляков знал, кто в него стрелял и почему. Умирая и понимая, что между нами существует квантовая связь, Поляков думал о Стокере и Доуделле, о Саманте и Марии-Луизе. Значит, в том эпизоде заключена разгадка.
Я должен вспомнить, проанализировать… Да, но мог ли я вернуться на те же острова? А как же принцип неопределенности?
Я был не вполне адекватен, что неудивительно. Мне не нужно было физически последовать пройденным маршрутом – только вспомнить, что тогда происходило. Что-то я упустил, что-то, связывавшее тогдашние трагедии с нынешней.
И вечер на берегу залива…
Я положил ладони на подлокотники. Вытянул ноги, закрыл глаза. Возможно, я был еще в своем коттедже на Лорел-стрит, а может, уже где-то. Мне показалось, в воздухе запахло лавандой, духами Марии-Луизы, но я не стал открывать глаза, чтобы убедиться в том, что ее нет в комнате.
Я спрашивал Саманту о ее спутниках. А что я знал о ней самой? Ее файл в моей памяти оказался пуст, и я понимал, что дело не в сведениях, полученных за положенные семь суток до перехода. Причина в моей памяти – я не мог вспомнить ничего о Саманте, кроме ее фигуры, одежды, того, что она говорила, и, конечно, того, что сделала. Даже лица не мог разглядеть…
Мария-Луиза, подумал я. Она, похоже, знала Саманту еще до перехода. Вспомнил: Мери знакомилась с мужчинами, а с Самантой они обнялись, как знакомые.
Если я смогу ее спросить… Как? Какие действия я мог совершить, будучи в запутанном состоянии с поводырем? Только вспоминать?
Однако если проблема в памяти, то почему, вынырнув из воспоминаний, Поляков – не Поляков, лежавший мертвым на ковре, а я – оказался не в комнате с постерами на стенах, а у себя на Лорел-Стрит?
Все вспомненное, связанное с поводырем, и то, что произошло на берегу залива, и Стокер с Лоуделлом, и Саманта, и Мария-Луиза – было элементами пазла. В них, в их сущностях, в их горе и радости мне нужно было искать причину смерти… убийства… поводыря.
Все элементы пазла были перед моими глазами. Почему мне так казалось? Озарениям далеко не всегда можно доверять, тем более в перепутанном состоянии, когда не можешь понять самого себя. Чья интуиция утверждала, что все элементы пазла – вот они, смотри, перемешивай, соединяй? Я не обладал житейской интуицией, часто ошибался в людях, принимал за друзей тех, кого надо было держать на расстоянии, и не слушал советов тех, кто действительно мог стать другом.
Есть знание, которое осознаешь, а есть подсознательное, интуитивное, в нужный момент связывающее видимые элементы пазла. Но истинное знание и, что важнее – понимание, приходят, когда интуиция дает лишь толчок логическому анализу и математической конструкции. Я был в этом уверен с детства, с тех еще пор, когда отец записал меня в математический кружок – группу, как я тогда думал, таких же лентяев, как я, собиравшихся по воскресеньям дома у замечательного человека, учителя Божьей милостью Антона Владимировича Троекурова. Самозабвенно, до одури, до потери связи с реальностью мы решали задачи, которые, по мнению большинства моих сверстников, не имели не только решения, но и смысла по причине неуловимости идеи и вопроса.
Позднее я оценил, осознал и записал в памяти: «Антон Владимирович – учитель Божьей милостью», а когда отец привел меня к нему и посадил за круглый стол с пятью другими мальчишками и одной девчонкой, я видел немного не в своем уме дядечку, разрешавшего понять, осознать и вытащить на белый свет такое во мне, о чем я даже не подозревал (именно разрешавшего, будто знание, понимание и осознание во мне уже существовало, но кто-то почему-то не позволял всем этим пользоваться, а Троекуров позволил, как разрешал вообще все: разговаривать во время занятий, вставать, подсматривать в чужие тетради и ноуты, выходить на балкон подышать и даже курить в его присутствии, о чем он никогда не сообщал родителям).
Антон Владимирович не убедил, не доказал, а как-то незаметно ввел в мое неокрепшее осознание реальности аксиому математичности мира. Природа не говорит с нами на языке математики, природа и есть математика.
Все, что мы видим, чувствуем, строим, изобретаем, открываем и разрушаем, есть не что иное, как отражение математики в наших мозгах, для которых чистые символы неудобопонимаемы и невообразимы.
Что я вспомнил? Кого?
Интуиция поводыря кричала: пазл собран, не пытайся перебирать элементы, чтобы сложить их так, а потом иначе, а потом еще раз, пока они все не сойдутся. Не думай, брось элементы пазла в пространство, они сами соединятся в нужную картину. Не пропусти момент, когда картина возникнет в сознании, сложенная так, что не видно сцепок, склеек и подстановок.
А разум Пола Голдберга, выпестованный сначала Антоном Владимировичем, а потом профессорами в университете и годами работы, сурово требовал интуиции доверять лишь постольку, поскольку она способна вывести на правильный путь. Не больше. А пройти по пути до конца поможет математика – и только она.
Я недолго раздумывал, чтобы увидеть слабость Полякова, его ахиллесову пяту, о которой он сам не подозревал, будучи интуиционистом по природе, призванию и жизненным возможностям.
Я встал и обошел стол. Поводырь посмотрел на меня невидящими глазами, как мне показалось, неодобрительно. Конечно. Я собирался сделать то, что противоречило его жизненным принципам и всему, что он понимал в мире.
Я опустился на колени и попробовал закрыть Полякову глаза. Не получилось. Тело оказалось твердым, как дерево.
«Поверил он алгеброй гармонию, музыку разъял, как труп…»
Почему мне пришли в голову эти слова? Интуиция создает гармонию в мире? Алгебра привносит в мир доказательства?
То, что Пушкин называл алгеброй, давно стало сложнейшей, но удивительно простой, на самом деле, математикой, чье последнее достижение – инфинитный анализ – мне предстояло сейчас использовать, чтобы опровергнуть основной постулат Полякова.
Я провел ладонью по холодному лбу поводыря, прислушался к своим ощущениям: возникло ли в них что-то новое. По идее, не должно бы. Запутанность существует, она не могла стать больше или меньше от прикосновения к телу.
Или могла?
Чтобы ответить, мне нужно было вывести и решить уравнения. Систему Кавнера-Дюморье. В том числе в невычислимых функциях. Кавнер утверждал, что невычислимые функции могут погубить инфинитное направление математики. Ему пытались доказать, что для инфинитного анализа невычислимые функции так же нужны, как для арифметики таблица умножения, которую тоже невозможно упростить.
Невычислимые функции. Если я смогу их обойти… сейчас у меня есть интуиция…
Да?
Я ушел на кухню, захватив лэптоп и десяток листов писчей бумаги из ящика под телевизором. На кухонном столе стояли чашки с выпитым кофе, я отнес их в раковину и пустил воду. Шелест струи не то чтобы успокаивал, но создавал звук, будто занавесом отделивший мое существование от мира, в котором я все еще находился.
Закрыл дверь в гостиную, сел за стол и записал граничные условия для основной реальности. Перечитал. Исправил ошибку. Перечитал опять.
И понял, почему при вроде бы полном наборе элементов пазл не желал составляться, а загадка убийства Полякова оставалась неразгаданной.
Поляков ошибался.
Ошибка была очевидна – для меня. Поляков же не мог ее обнаружить ни при каких обстоятельствах, и в этом состояла разница между им – интуиционистом, и мной – рационально мыслящим физиком, которого озарение посещает в лучшем случае раза два или три в жизни, а многих не посещает вовсе, что не мешает им становиться выдающимися учеными, сделавшими для науки больше, чем иные великие, чьей интуиции они всегда завидовали, хотя вряд ли признались бы в том публично.
Поляков точно знал, что поводырь не может вернуться на остров, где уже бывал, – не позволит многомировый принцип неопределенности, идея, интуитивно принятая физиками его мира.
Из принципа неопределенности Гейзенберга возникла наука наук XX века: квантовая механика, чья точность и надежность поражали воображение. Квантовая физика – рациональнейшая из всех рациональных вершин человеческого гения.
Из принципа неопределенности в мире поводыря возникла базовая идея интуитивистской космонавтики – не науки на самом деле, а самого изощренного из искусств, принятого за науку по недоразумению, если рассматривать этот эпизод истории человечества с моей, сугубо рациональной, точки зрения.
В моем мире научного рационализма были исследования Годдарда, Кибальчича, частично Циолковского, а после первый спутник, «Восток», Гагарин, «Аполлоны», Армстронг, обитаемые орбитальные и автоматические межпланетные станции, а затем долгий откат – нежелание государств тратить огромные суммы на пилотируемые полеты без ясных – прежде всего, экономических – перспектив.
В мире поводыря идея многомирия и примат интуитивизма привели к появлению людей, способных, подобно Полякову, воспринимать другие ветви, ощущать расположение «островов» на фарватерах. Поводыри умели перемещаться с одного острова на другой, и это не нарушало эйнштейновского принципа постоянства скорости света, поскольку острова находились в разных ветвях многомирия.
Правильно записать граничные условия для задачи – добрая половина решения. И это такое же искусство, как во время съемок удивительного по красоте рассвета найти единственно правильный ракурс и композицию кадра, чтобы захватывало дух от безумной и безнадежной красоты. Именно так – безумной и безнадежной, потому что трезвым разумом, без интуиции, нужную композицию не создашь, и нет надежды повторить уже отснятый кадр, он неизбежно окажется другим, будто и в рамках одной реальности существует свой принцип неопределенности, не позволяющий с идеальной точностью повторить внешние условия и внутренний настрой.
У меня не было времени – шел второй час ночи – долго размышлять над тем, что я написал. Перед глазами мелькали темные мошки, верный признак того, что нужно расслабиться, выспаться, и тогда, возможно, оценив уравнения вместе с граничными условиями и еще какими-то факторами, не пришедшими мне сейчас в голову, обнаружить ошибку и начать все сначала.
И все же я был интуитивно уверен, что уравнения правильны, а решение я знал еще до того, как записал символы на бумаге. Прежде со мной такого не случалось.
Я понял, как вернуться в уже посещенную поводырем реальность. Именно в ту самую, а не в похожую. Принцип неопределенности не препятствовал: поводыри интуитивно приняли квантовую неопределенность как неопровержимый постулат, но я и не стал его опровергать, как Эрмлер десять лет назад ничего не опроверг, но на планковских расстояниях и временах открыл принцип квантового подобия, и лишь тоща стало возможно исследовать меньшие пространственно-временные отрезки.
Принцип неопределенности никуда не делся, но константой, как я понял, был пространственно-временной объем острова, а не отдельно размеры острова и время пребывания, как полагал Поляков. Раздвинув границы пространственной области, я мог точно выбрать момент – и попасть именно на тот остров, где уже был. Правда, в запасе осталось бы гораздо меньше времени, но такова плата за точность.
Как это сложно, малопредсказуемо… и опасно. Мне было страшно. Я пялился на математические значки, знал, что решение правильно, но… боялся.
Не потому, что мог не вернуться. Не потому, что мог оказаться не там и не тогда. Не этот страх заставил меня обхватить плечи руками и почувствовать, как по спине стекает медленная капля пота. Страх был другим. Поняв, что могу сделать то, чего не умел Поляков, я испугался себя. Понял – и это тоже стало озарением, – что моя запутанность с поводырем возникла не вчера и даже не миллион лет назад, когда ни меня, ни Поляковале было ни в каком из бесчисленных миров мультиверса. Запутанность возникла после Большого взрыва, когда из флуктуаций хиггсовского поля образовались первые элементарные частицы, находившиеся в общем квантовом состоянии. Запутаны были электроны в атомах, кварки внутри электронов, а проявилось это четырнадцать миллиардов лет спустя.
Я боялся себя. Подумал, что полиция, исследовав место преступления, окажется права, и что я убийца, хотя совсем не в том житейском и криминальном смысле, как будет казаться следователям.
«Вы убили своего гостя – иначе быть не могло».
Я мог его убить – хотя все произошло совершенно иначе.
Часы пробили два, и я не сразу вспомнил, что в моем доме не было часов с боем. Встав на ватных ногах и пугаясь теперь не столько себя, сколько того, что увижу, я подошел к закрытой двери в гостиную и, прежде всего, внимательно ее осмотрел. Дверь как дверь, она всегда такой была, в отличие от часов, которых никогда не было.
Черт возьми. Я тот, кто есть. Я знаю то, что знаю. Умею то, что умею. И хочу то, чего хочу. Мои решения и поступки полностью осознанны – в отличие от интуитивных поступков Полякова и моих собственных прежних поступков, в основе которых лежали логика и расчет, а интуиции отводилось важное, но очень небольшое и подчиненное место.
Я распахнул дверь с ощущением, будто вырвал из петель. Переступил порог и уставился на большие часы в форме корабельного штурвала, висевшие на стене перед моими глазами. Часы показывали минуту третьего, и секундная стрелка нервически перескакивала с деления на деление. Часы висели здесь с того дня, когда я обустроил этот коттедж, купленный довольно дешево у прежнего владельца, которому нужно было срочно переехать. Кажется, его назначили посланником в Бразилию – впрочем, какая разница?
Дом мне помогала обустраивать Мария-Луиза, мы недавно познакомились и, когда впервые заночевали здесь, стали любовниками: я даже в мыслях не хотел произнести «мужем и женой», она к этому статусу стремилась, а я не то чтобы отвергал такую возможность, но отодвигал ее подальше в будущее, никак не аргументируя свое решение – точнее, нежелание это решение принять. Интуиция. И этим все сказано.
Это был лучший дом во Вселенной. Это был мой дом, и этим все сказано. Мой дом, каким я его помнил. Точнее – каким вспомнил. Теперь.
Странная штука – память. Механизм памяти, как и мозг, как весь человеческий организм, развивался и изменялся по эволюционным законам, и, если люди, не обладавшие даром поводырей, забывали себя в мире, отличавшемся на величину квантовой неопределенности, в этом заключался большой эволюционный смысл: человек, помнивший единственную (нынешнюю!) реальность, имел больше шансов выжить в бесконечно сложном и разнообразном мире ветвящихся вселенных.
В качестве бонуса поводыри получили интуицию, которой не обладал больше никто.
Мы, поводыри, были мутантами, эволюционным нонсенсом, но биологическая история человечества меня мало интересовала.
Я обошел стол, не предполагая увидеть себя мертвым, но опасаясь этого.
Конечно, меня там не было. Я внимательно осмотрел место, где прежде лежало тело – не в этой реальности, конечно, но мне казалось, что какой-то след, что-то странное я все-таки обнаружу.
Ничего.
Я подошел к окну и выглянул в ночную темень. Мне показалось, что где-то очень далеко мерцали слабые огоньки. Город? Конечно: в пяти километрах к юго-востоку располагался французский Монтень, ближайший к моей скале относительно большой городок.
Когда глаза привыкали к темноте, я вышел в ночь и постоял минуту у двери, привыкая уже не к безлунному мраку, а к собственным ощущениям, собственному страху и реакции на страх.
Свежий воздух привел в порядок мысли. Отделил интуицию от знания. Связал знание с умением. Превратил умение в уверенность.
Летний треугольник висел над головой, и, разглядев Альтаир, я вспомнил банку Книдсена – бесхозный астероид, не приписанный ни к одной звезде Галактики. Одно время на него было паломничество космогонистов. Остров слишком медленно двигался относительно местной галактической плоскости, траектория не соответствовала стандартной модели образования планетных систем, но расположение в фарватере оказалось очень удобным – не для ученых, а для поводырей. Добраться до банки Киндсена можно было в один переход. Если смотреть в сторону Альтаира, остров находился в двух градусах к северу, на расстоянии шестнадцати световых лет от Земли.
Я подумал о том, что поводыри отсчитывают расстояния в световых годах, а не в парсеках, как это принято в астрофизике. Так нам было удобнее и понятнее.
В доме переливчато заиграла мелодия, которую я не сразу узнал, и сбила с мысли, которую я не успел додумать. Телефон. Я не любил мобильники – на работе они бесполезны, а дома отвлекали. Для связи мне было достаточно стационарного аппарата, он сейчас и требовал, чтобы я ответил.
Пока я, бросив последний взгляд в небо, возвращался в гостиную, кому-то надоело ждать, и кто-то положил трубку, решив, видимо, что меня нет дома. Мария-Луиза, это был ее номер.
Я потянулся было к трубке, но отдернул руку. Что я скажу? Что я не я? Что с ней говорит не ее любимый Лева, а неизвестный ей Пол Голдберг?
Вспомнил, как позавчера, когда мы вернулись из поездки на Гаваи и бросили вещи посреди прихожей, она крепко обняла меня и, сначала поцеловав, а потом растрепав мне волосы, как она любила, сказала: «Лева, а моим именем ты никакой остров назвать не хочешь?»
Я знал, что когда-нибудь она это спросит, и я отвечу, что поводыри по традиции называют острова именами ученых, исследователей, первооткрывателей.
Мери смотрела мне в глаза, руки ее лежали у меня на плечах, и я не смог объяснить, да и вообще, разве не для того существуют традиции, чтобы их время от времени нарушать?
«Хочу, – ответил я. – Вот только найду подходящий. Это не может быть какой-то камень или пылевое облако…»
«Красивая землеподобная планета», – мечтательно сказала она, и я согласился: красивых землеподобных планет среди известных мне островов было всего две, и существовал очень малый шанс найти еще – слишком мало в космосе планет, похожих на Землю. Самих Земель бесконечно много, а вот похожих…
«Непременно, любимая», – согласился я, и сейчас мне почему-то показалось, что Мери звонила, чтобы узнать, выполнил ли я свое обещание. Она была нетерпелива. Если я позвоню ей, она скажет: «Лева, я загляну к тебе на две минуты», – и я не смогу отказать, а когда она войдет, то поймет…
Не хочу. Сначала должен разобраться сам.
Телефон зазвонил опять.
– Здравствуй, Мери, – сказал я.
Она ответила не сразу – что-то в моем голосе показалось ей незнакомым и, может, пугающим.
– Ты вернулся и не позвонил, – осуждающе сказала она. Мария-Луиза всегда нападала, когда представлялась возможность.
– Я устал. – Это было правдой.
– Но ты пропустил встречу с Хемпсоном, и он на тебя сердит, а когда Чарли сердится, ты знаешь…
Я знал. Вспомнил, как только Мери назвала имя. Хемпсон работал генеральным менеджером в «Япсоне», и мы собирались обсудить пикник на одном из островов – естественно, из самых красивых. Это могло подождать, но я вспомнил и другое: Хемпсон имел какие-то дела со Стокером, это было отмечено в путевом листе, но тогда я с Хемпсоном еще не был знаком, имя его, упомянутое в длинном списке знакомых Стокера (формальность, введенная после того, как однажды близкий знакомый одного из физиков, уходивших на Капрею, потребовал заменить его… не помню по какой причине, но с тех пор в анкете указывали имена не только родственников, но друзей и знакомых), не сказало мне ничего, я его забыл.
И что? Хемпсон мог иметь дела со Стокером и с любым другим физиком, астрономом или даже политическим деятелем – такая у него профессия. Однако воспоминание меня насторожило, придало нашей несостоявшейся встрече новый смысл, пока для меня неясный, но почему-то пугающий.