Текст книги "Душа болит"
Автор книги: Александр Туркин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Читал когда-то…
– Ну-с, так у Шиллера есть такие слова: „О, вы, фарисеи, исказители правды, обезьяны божества!..“ Это в „Разбойниках“ у него… Вот папаша говорит: „благословение от владыки…“ А мне хочется ответить: „о, вы, обезьяны божества!..“
– Замолчи, Семен! Не оскорбляй, хоть при людях…
– Не беспокойтесь, папаша: не замараю!..
Выпил еще, закурил и близко подошел к Зайцеву. Что-то злое и насмешливое прыгало в его серых глазах. Зайцев остановил игру и вежливо повернулся лицом к семинаристу.
– Вы позволите сказать вам несколько слов?
– Пожалуйста, молодой человек.
– Вы не обижайтесь, пожалуйста: у меня такая манера говорить…
– Я… нисколько.
– Вот даве папаша рекомендовал меня и сестру – изгнаны из училищ. Репутации, значит, подмочены. Так! Я и сестра не обижаемся, хотя, конечно, это и… ранит немного душу. Но мы извиняем отца, ибо у него свои убеждения на этот счет, у нас свои… И… постараемся с сестрой не висеть у отца на шее…
– Семен! Это к делу не относится… Это – семейное.
– Относится, папаша. Если вы, с одной стороны, всем и каждому кричите о своих детях изгнанных, то, с другой стороны, вы обязаны, папаша, доказать, что ваши дети изгнаны по их собственной вине. Вам этого никогда не придется доказать, а у меня и сестры совесть на этот счет спокойна-с!
– К чему ты это, Семен? – прервал побледневший отец Василий.
– К тому, чтобы вы все-таки на следующий раз не издевались, папаша, особенно при людях. Ну, это кончено! Теперь об Якове Семеныче – благодетеле сирых, убогих, в душу раненных… Да будет ему легко, как пух лебяжий, благословение владыки!
– Семен! Выйди!
– Я не лакей, папаша! И сейчас избавлю вас от сына блудного… Так вот, Яков Семеныч… Виноват: вы сегодня резали Катерину Коркину?
– Да… – ответил Зайцев.
– Знаете, кто настоящий убийца?
– Муж: он сознался…
– Так. Муж тольке орудие, а убийца Лушников…
– Как это?
– Очень просто. Морально убийца – Лушников. Изволите видеть, Коркин – солдат и недавно вернулся в деревню. У него был надел полный – прекрасный надел с речкой, лесом и хлебородной землей. Так вот, теперь на сцену выступает Яков Семеныч: во-первых, этот сладострастный павиан соблазнил Катерину и прижил с ней ребенка… Не знаю – благословлял ли его на это владыка, но только был ребенок и умер. Во-вторых, Яков Семеныч уговорил Коркина выйти из общины и купил этот надел за триста рублей, а надел стоит тысячу на худой конец. Триста рублей Коркин живо просадил, земли нет, а когда узнал, что Катерина без него рожала, – запил, и теперь вот вам финал!..
– Может, это слухи?
– Извините, – это все знают, только папаша умышленно закрывает глаза. Теперь дальше: по новому закону покупать землю можно только крестьянам, но не больше 30 десятин. Яков Семеныч давно использовал это право, но у него есть подставные лица, на которых и совершаются купчие. Таким манером у него закуплено в собственность более ста десятин по ничтожной цене, в среднем – по 25 рублей за десятину. Недавно богатые хохлы предлагали ему уже по 200 рублей за десятину, но Яков Семеныч ухмыляется и говорит: „Подождем еще!“ И выждет свое, ибо цены на землю все выше и выше растут… Может, он вам говорил про свою торговлю?
– Говорил… – согласился Зайцев.
– И „душа болит“?
– Да… – засмеялся Зайцев, внимательно следя за злым и умным лицом семинариста.
– Ну вот… А торговля у него – петля для живых людей. Понимаете, вроде этакой мыльной удавки. Товарец у него антик с гвоздикой – гниль преотменная!.. И дает он в долг всем сирым, бедным, обездоленным „ради господа“, по „своей цене“, но только тем, у кого есть наделы. Засосет человека так, что он и не услышит, и все старается, чтобы должник вышел из общины, а там уж земля наверняка останется за Лушниковым. При расчете за землю, изволите видеть, он вычтет долг лавочный и додаст одни слезы… По-моему, это страшный человек! Были кабатчики в деревне, вампиры разные, кровососы, но лушниковы страшнее: ибо впились они в самое ценное, кровью вспоенное – в землю!
Семинарист побледнел, подошел к столу, выпил водки и добавил мрачно, смотря куда-то в сторону:
– Но лушниковых будут бить, жечь, душить по ночам!.. И поверьте: землю у них вырвут обратно, с глоткой вместе. Вырвут! И придет новая деревня – только не нами созданная! Ну, извините, господа, – надоел да и папаша сердится…
Он вышел. Отец Василий упорно смотрел в карты, и было заметно, как подергивалось у него лицо. И, как бы оправдываясь перед гостями, тихо проронил:
– Н-да, детки!
– Молодость… – отозвался доктор. – Молодость, господа! Знаете, как хороший квас: будоражит и пенится… По-моему, очень сознательный молодой человек – ваш сын.
– Даже чересчур сознательный… – горько усмехнулся отец Василий. – Прошлый раз становой говорит мне тихонько: „А у вас, отец Василий, в доме красненьким пахнет: по-дружески предупреждаю“. И немудрено: сам еще влопаешься!
– Да чего здесь особенного? – удивился доктор. – Становым вообще мерещится везде „красненькое“.
– Они – народ с нюхом. Сынок мой, видите ли, частенько с мужиками якшается, что-то много говорит им, и не в руку хотя бы Якову Семенычу, который из-за этого и ходить ко мне перестал. Молокососы! Рано бы учить других… И слова не скажи, хотя бы сыну – сейчас на дыбы! Выписал себе „Положение о крестьянах“, какие-то еще книжонки и мутит мужиков: „Из общины не выходите, наделов не продавайте!“ Да ведь что? Про меня, отца родного, мужикам внушает: „Батя у меня ничего, сравнительно, но поблажки давать не следует и зря не платите, ибо поповский карман не набьешь!..“ Каково? Не поверите: доход сильно сократился. Бывало, матушка поедет собирать по приходу даяния – так телеги полные везет всякого добра! До десяти тысяч одних яиц накапливали, масла пудами! А ныне – куда тебе! Все рыло воротят да еще кричат: „Смотри – обиралы едут!“ Это матушке в самые глаза – каково ей бывает? Приедет и плачет, а сынок ржет, как жеребец стоялый, и разные нравоучения читает… Наш народ, дескать, целые века жил для попов да чиновников – теперь будет! Откуда сие? Несомненно, там, в городах, нахватались, а самое ученье по боку. Про себя скажу: кончил семинарию, женился, и дали мне самый бедный приход. Света не взвидел от радости, когда в алтарь зашел господний, и думал: „велика сия милость от вышнего!“ А ныне попробуйте: редкий идет в священники – все куда-то надо в светскую сторону. Уходи, пожалуйста, не мути народ! И девчонку, Людмилу, сбил: была тише воды, ниже травы, а теперь тоже нос кверху… Мы, дескать, всякие идеи понимаем – к чему слушать отца с матерью? Да, наказал бог, наказал!..
Все молчали, и игра как-то не клеилась. Батюшка еще что-то жаловался, и гости, точно сговорившись, встали и начали прощаться. Хозяин пробовал удержать, но делал это вяло и равнодушно, расстроенный и точно осунувшийся немного. Доктор пытался утешить, но выходило все тускло и деревянно…
Зайцев и доктор пошли вместе. Проходя мимо сада, они оба внезапно остановились…
Там играли на гитаре и пели. Рядом с бархатной октавой и рокотом звенящих струн выделялся тоненький, дрожащий девичий голосок. В саду, сквозь редкую изгородь, неясно очерчивались двое, сидевшие рядом, – брат и сестра…
Четко и задушевно, точно зная человеческие думы, рокотала гитара заодно с голосами людей. И плыла-плыла красивая песня, волнующая душу… Тоненький девичий голосок, как бледные цветы на черный могильный крест, ронял образы о ранних жизнях, погибших в неравном бою. И бархатная октава, с силой вливаясь в упругий мрак, где северная весна беззвучно ковала жизнь, – пламенно звала грядущие зори и святое счастье борьбы!..
Зайцев и доктор слушали, молчали, и оба одинаково чувствовали странное в сердцах. Точно по руслу давно обмелевшей реки, где торчало всякое гнилье, вдруг хлынули свежие, сверкающие волны, запели звонкоголосые струи и далеко отшвырнули на берег гнилое и смрадное… Но песня оборвалась – и Зайцев с доктором тихо пошли по серой молчаливой площади…
Доктор в одном месте остановился, взял Зайцева за пуговицу пальто и сказал странно-дрожаще…
– Знаете, дорогой!.. Молодость, звонкая молодость! И у меня сейчас, как у вашего Якова Семеныча, душа болит… Да, болит! И знаете что? Мы с вами резали и обследовали сотни человеческих трупов, но настоящих живых людей мы как-то не замечали. Согласитесь, что мало для живого человека казенной службы, винта и этих вечных проклятых протоколов! А вот тут, рядом что-то молодое, дерзкое, а главное, новое…
– Позвольте, доктор: и мы были молоды…
– Это так, но… рано мы угасли, хотя, впрочем, по-настоящему и не горели… Были порывы, мечты, слова нарядные, но никогда не было дела! Наша молодость – сумерки, может, и красивые из окна комнаты, но не было в них ни одной ранней грозы и молний, которые прорезали бы мрак… Я, например, рано думал о дипломе и о праве занять подобающее „положение“ среди людей, и – только. Занял место и сижу, знаете, как заржавленный гвоздь, раз навсегда вбитый хозяином-мещанином в стену… Вот было так. называемое „движение“, когда дрогнула страна… И стыдно вспомнить сейчас: в окно, из-за косяка, я махал на улицу красным флажком. Понимаете: жили до Этого больными раками, что едва ползают на дне, а тут вдруг „платформа“ и разные, наскоро схваченные слова! Позор один! Сотнями, быть может, лет настоящие живые люди, мученики светлые, нам еще неведомые, гнившие в казематах и крепостях, точили по капле это скромно, мужественно, молча умирая, если нужно… А мы… просто присосались к случаю и ревели: „свобода!“ Не зная, в сущности, в чем она и откуда… Позор! Кричали о „платформе“ сегодня, а завтра уже струсили и, наскоро подтянувшись, крадучись, залезли опять в стену проржавленными гвоздями, чтоб совсем уж не вылезать!..
Он замолчал, посмотрел на небо, где трепетали звезды, и быстро пошел… Зайцев косил глаза на его короткую, толстую фигуру и думал о своем, что осталось в прожитом. И не было там ничего такого, что роднило бы душу с дерзко-свежим и интересным, от чего звенело бы, как сталь, сердце, сверкало небо и пели струны в саду…
1911
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ первоначально опубликован в журнале «Современник», 1911, № 8. Печатается по тексту книги: А. Туркин. Степное. Издательское товарищество писателей. СПБ. 1914.