355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Еременко » Горизонтальная страна: Стихотворения » Текст книги (страница 2)
Горизонтальная страна: Стихотворения
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:33

Текст книги "Горизонтальная страна: Стихотворения"


Автор книги: Александр Еременко


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

«На перронах, продутых насквозь…»

 
На перронах, продутых насквозь,
на вокзалах
мне мерещилась, воображалась
всепронизывающая ось.
Эта тема нелепа, как трость,
если где-то стучат костылями.
Это детский наив пластилина,
если рядом слоновая кость.
Эта тема в сумятице каст,
одиноко летя над кустами,
оседает, как снег, между нами
и становится твердой, как наст.
Это мой примелькавшийся гость
вперемежку с другими гостями
в коридоре мерцает костями
и не вешает шляпы на гвоздь.
И, слетая, как с дерева лист,
лист бумаги поет и отважен.
Стих написан, отточен и всажен,
словно гвоздь, пробивающий кисть.
 
 
И, распнутая в каждом стихе,
эта схема в другом воскресает,
и смеющийся мальчик шагает,
шляпку гвоздика сжав в кулаке.
 

«Погружай нас в огонь или воду…»

 
Погружай нас в огонь или воду,
деформируя плоскость листа, —
мы своей не изменим природы
и такого строения рта.
 
 
Разбери и свинти наугад,
вынимая деталь из детали, —
мы останемся как и стояли,
отклонившись немного назад.
 
 
Даже если на десять кусков
это тело разрезать сумеют,
я уверен, что тоже сумею
длинно выплюнуть черную кровь
 
 
и срастись, как срастаются змеи,
изогнувшись в дугу.
И тогда
снова выгнуться телом холодным:
мы свободны,
свободны,
свободны.
И свободными будем всегда.
 

Из камчатской тетради

 
На брюхе, как солнце, – участок оленя.
И спины пробиты таким же ядром.
А самый тяжелый, проткнутый ведром,
накормит собак – и уснет на ступенях.
 
 
Так, бросив под ноги пустой телескоп,
пируют коряки в снегу у конторы,
и, медленно плавая, узкие взоры,
как длинные рыбы, уходят в сугроб.
 
 
Черкни строганинки и свистни ножом…
Наш дом примагничен к железной дороге.
В одном направлении наши дороги,
а ваши читаются как палиндром.
 

Сюжетные стихи

 
Проскользнув через створки манжет,
козырнув независимым жестом,
отзываясь условленным свистом,
по бумаге запрыгал сюжет.
 
 
Это провинциальный парад.
Это град барабанит по жести.
Все в порядке. Мы празднуем вместе
целых десять линейных подряд.
 
 
И, прощелкав газетный квадрат
по длине разворота «Известий»
и легко развернувшись на месте,
хороводик влетает назад.
 
 
Он вернется, никчемный сюжет,
теоремой, как шпага, отвесной,
телеграммой с одним неизвестным,
где уже вместо «игрека» – «зет».
 

«Паром – большая этажерка…»

 
Паром – большая этажерка.
И мысли – задом наперед,
когда последняя проверка
как гвозди в планку нас вобьет.
 
 
И как картавил молоток,
считая бритые затылки,
так и остались бескозырки
стоять чуть-чуть наискосок.
 

«Когда мне будет восемьдесят лет…»

1
 
Когда мне будет восемьдесят лет,
то есть когда я не смогу подняться
без посторонней помощи с того
сооруженья наподобье стула,
а говоря иначе, туалет
когда в моем сознанье превратится
в мучительное место для прогулок
вдвоем с сиделкой, внуком или с тем,
кто забредет случайно, спутав номер
квартиры, ибо восемьдесят лет —
приличный срок, чтоб медленно, как мухи,
твои друзья былые передохли,
тем более что смерть – не только факт
простой биологической кончины,
так вот, когда, угрюмый и больной,
с отвисшей нижнею губой
(да, непременно нижней и отвисшей),
в легчайших завитках из-под рубанка
на хлипком кривошипе головы
(хоть обработка этого устройства
приема информации в моем
опять же в этом тягостном устройстве
всегда ассоциировалась с
махательным движеньем дровосека),
я так смогу на циферблат часов,
густеющих под наведенным взглядом,
смотреть, что каждый зреющий щелчок
в старательном и твердом механизме
корпускулярных, чистых шестеренок
способен будет в углубленьях меж
старательно покусывающих
травинку бледной временной оси
зубцов и зубчиков
предполагать наличье,
о, сколь угодно длинного пути
в пространстве между двух отвесных пиков
по наугад провисшему шпагату
для акробата или для канате..
канатопроходимца с длинной палкой,
в легчайших завитках из-под рубанка
на хлипком кривошипе головы,
вот уж тогда смогу я, дребезжа
безвольной чайной ложечкой в стакане,
как будто иллюстрируя процесс
рождения галактик или же
развития по некоей спирали,
хотя она не будет восходить,
но медленно завинчиваться в
темнеющее донышко сосуда
с насильно выдавленным солнышком на нем,
если, конечно, к этим временам
не осенят стеклянного сеченья
блаженным знаком качества, тогда
займусь я самым пошлым и почетным
занятием, и медленная дробь
в сознании моем зашевелится
(так в школе мы старательно сливали
нагревшуюся жидкость из сосуда
и вычисляли коэффициент,
и действие вершилось на глазах,
полезность и тепло отождествлялись).
И, проведя неровную черту,
я ужаснусь той пыли на предметах
в числителе, когда душевный пыл
так широко и длинно растечется,
заполнив основанье отношенья
последнего к тому, что быть должно
и по другим соображеньям первым.
 
2
 
Итак, я буду думать о весах,
то задирая голову, как мальчик,
пустивший змея, то взирая вниз,
облокотись на край, как на карниз,
вернее, эта чаша, что внизу,
и будет, в общем, старческим балконом,
где буду я не то чтоб заключенным,
но все-таки как в стойло заключен,
и как она, вернее, о, как он
прямолинейно, с небольшим наклоном,
растущим сообразно приближенью
громадного и злого коромысла,
как будто к смыслу этого движенья,
к отвесной линии, опять же для того (!)
и предусмотренной,'чтобы весы не лгали,
а говоря по-нашему, чтоб чаша
и пролетала без задержки вверх,
так он и будет, как какой-то перст,
взлетать все выше, выше
до тех пор,
пока совсем внизу не очутится
и превратится в полюс или как
в знак противоположного заряда
все то, что где-то и могло случиться,
но для чего уже совсем не надо
подкладывать ни жару, ни души,
ни дергать змея за пустую нитку,
поскольку нитка совпадет с отвесом,
как мы договорились, и, конечно,
все это будет называться смертью…
 
3
 
Но прежде чем…
 

«Ночь эта – теплая, как радиатор…»

 
Ночь эта – теплая, как радиатор.
В ночи такие, такого масштаба,
я забываю, что я гениален, —
лирика душит, как пьяная баба.
 
 
Звезды стоят неподвижно и слабо.
Свет их резиновый спилен и свален.
То недоступен – то в доску лоялен,
как на погонах начальника штаба.
 
 
Распространяя себя, как кроссворд,
к темному пирсу идет пароход.
 

«Бесконечен этот поезд…»

 
Бесконечен этот поезд.
На стоянках просыпаясь,
наблюдатели – по пояс,
но – свалиться опасаясь.
 
 
Бесконечен этот поиск.
В мифологии копаясь,
обнаруживаем – полюс,
но хватаемся – за парус.
 
 
Помолитесь на дорогу,
от стоянок отрекаясь.
Нету Бога, кроме Бога,
и пророк его – «Икарус».
 
 
Полезай на третий ярус
и внуши своим соседям,
что сегодня мы приедем
в оглушительную ясность.
 

«Невозмутимы размеры души…»

 
Невозмутимы размеры души.
Непроходимы ее каракумы.
Слева сличают какие-то шкалы,
справа орут – заблудились в глуши.
 
 
А наверху, в напряженной тиши,
греки ученые, с негой во взоре,
сидя на скалах, в Эгейское море
точат тяжелые карандаши.
 
 
Невозмутимы размеры души.
Благословенны ее коридоры.
Пока доберешься от горя до горя —
в нужном отделе нет ни души.
 
 
Существовать – на какие шиши?
Деньги проезжены в таксомоторе.
Только и молишь в случайной квартире:
все забери, только свет не туши.
 

«И Шуберт на воде, и Пушкин в черном теле…»

 
И Шуберт на воде, и Пушкин в черном теле,
и Лермонтова глаз, привыкший к темноте.
Я научился вам, блаженные качели,
слоняясь без ножа по призрачной черте.
 
 
Как будто я повис в общественной уборной
на длинном векторе, плеснувшем сгоряча.
Уже моя рука по локоть в жиже черной
и тонет до плеча…
 

Люстра. Самолет

 
Могла упасть, но все висит
непостижимая цистерна.
Хотели в центре водрузить,
но получилось не по центру.
 
 
Скуля, кислит японский стиль.
Так молодого лейтенанта
на юте раздражает шпиль
и хворостина дуэлянта.
 
 
Как на посадке самолет,
когда, от слабости немея,
летит с хвостом, хоть не имеет
артикля в русском языке.
 

В. Высоцкому

 
Я заметил, что, сколько ни пью,
все равно выхожу из запоя.
Я заметил, что нас было двое.
Я еще постою на краю.
 
 
Можно выпрямить душу свою
в панихиде до волчьего воя.
По ошибке окликнул его я, —
а он уже, слава Богу, в раю.
 
 
Занавесить бы черным Байкал!
Придушить всю поэзию разом.
Человек, отравившийся газом,
над тобою стихов не читал.
 
 
Можно даже надставить струну,
но уже невозможно надставить
пустоту, если эту страну
на два дня невозможно оставить.
 
 
Можно бант завязать – на звезде.
И стихи напечатать любые.
Отражается небо в лесу, как в воде,
и деревья стоят голубые…
 

«В перспективу уходит указка…»

 
В перспективу уходит указка
сквозь рубашку игольчатых карт,
сквозь дождя фехтовальную маску
и подпрыгнувший в небо асфальт.
 
 
Эти жесты, толченные в ступе,
метроном на чугунной плите,
чернозем, обнаглевший под лупой,
и, сильней, чем резьба на шурупе,
голубая резьба на винте.
 
 
В перспективу втыкается штекер,
напрягается кровь домино.
Под дождем пробегающий сеттер
на краю звукового кино.
 

«Сгорая, спирт похож на пионерку…»

 
Сгорая, спирт похож на пионерку,
которая волнуется, когда
перед костром, сгорая со стыда,
завязывает галстук на примерку.
 
 
Сгорая, спирт напоминает речь
глухонемых, когда перед постелью
их разговор становится пастелью
и кончится, когда придется лечь.
 
 
Сгорая, спирт напоминает воду.
Сгорая, речь напоминает спирт.
Как вбитый гвоздь, ее создатель спит,
заподлицо вколоченный в свободу.
 

Штурм Зимнего

(По мотивам книги Д. Рида
«Десять дней, которые потрясли мир»)
 
Горит восток зарею новой.
У Александрийского столпа
остановилася толпа.
Я встал и закурил по новой.
 
 
Парламентер от юнкеров
велел, чтоб их не убивали.
Они винтовки побросали
и грели руки у костра.
 
 
Мы снова ринулись вперед,
кричали мысленно «ура»,
и, представляя весь народ,
болталась сзади кобура.
 
 
Так Зимний был захвачен нами.
И стал захваченным дворец.
И над рейхстагом наше знамя
горит, как кровь наших сердец!
 

«ильный холод больничной палаты…»

 
Сильный холод больничной палаты
и удар, неподвластный уму.
– Мы пришиты иглой, как заплаты,
к временному континууму.
 
 
Так сказал санитару Островский
и прогнул свое тело дугой.
Над ошибкой схалтурил Перовский,
мы прошли по дороге другой.
 
 
И на этой дороге студеной —
Беломор, Перекоп, сопромат
и рыдающий скупо Буденный,
с ходу взявший Ворошиловград!
 
 
Взгляд его возвратился в канале,
душу, нервы и кровью связал,
грохоча, словно перья в пенале,
когда кашель его сотрясал.
 
 
На больничной кровати лежал ты,
презирая больничный уют,
и считал орудийные залпы,
совпадая свой пульс и салют!
 

Покрышкин

 
Я по первому снегу бреду.
Эскадрилья уходит на дело.
Самолета астральное тело
пуще физического я берегу.
 
 
Вот в прицеле запрыгал «Фантом»
в окруженье других самолетов.
Я его осеняю крестом
изо всех из моих пулеметов.
 
 
А потом угодила в меня
злая пуля бандитского зла!
Я раскрыл парашют и вскочил на коня,
кровь рекою моя потекла.
 
 
И по снегу я полз, как Мересьев.
Как Матросов, искал сухари.
И заплакал, доползв до Берлина,
и обратно пополз к Сивашу.
 

«С кинокамерой, как с автоматом…»

 
С кинокамерой, как с автоматом,
ты прошел по дорогам войны.
Режиссером ты был и солдатом
и затронул душевной струны.
 
 
Я гранат не бросал в амбразуру
и от спирта не сдох на снегу,
но большую любовь образую
перед всем, что осталось в долгу.
 
 
В кабаках, в переулках, на нарах
ты беседы провел по стране
при свече, при лучине, при фарах
и при солнечной ясной луне.
 
 
Ты не спел лебединую песню.
Так зачем же, Макарыч, ответь,
вышел ты, как на Красную Пресню,
баррикадами жизни и смерть!
 
 
Мы любили тебя – без предела.
И до боли сжимавших сердец,
мы, своими рядами редея,
продолжаем, солдат и отец!
 

«Я пил с Мандельштамом на Курской дуге…»

 
Я пил с Мандельштамом на Курской дуге.
Снаряды взрывались и мины.
Он кружку железную жал в кулаке
и плакал цветами Марины.
 
 
И к нам Пастернак по окопу скользя,
сказал, подползая на брюхе:
«О, кто тебя, поле, усеял тебя
седыми майорами в брюках?»
 
 
…Блиндаж освещался трофейной свечой,
и мы обнялися спросонок.
Пространство качалось и пахло мочой —
не знавшее люльки ребенок.
 

Памяти неизвестного солдата

 
Уж давно ни мин и ни пожаров
не гремит в просторах тополей,
но стоишь – как Минин и Пожарский
над отчизной родины своей.
 
 
Над парадом площади родимой
городов и сел победных марш,
вдовы сердце матери любимых
слезы душу верности отдашь.
 
 
Не забудем памятный Освенцим
грудью Петрограда москвичи!
Мы сумеем Джоуля от Ленца,
если надо, снова отличить.
 
 
Пусть остался подвиг неизвестным,
поколеньем имени влеком,
ты войдешь, как атом неизвестный,
в менделиц Таблеева закон!
 

«Подполковник сидит в самолете…»

 
Подполковник сидит в самолете.
Бьет в бетон реактивная пыль.
Он сейчас в боевом развороте
улетит в Израиль.
Что мы знаем о смелом пилоте,
пионере космических трасс?
Он служил на космическом флоте,
а теперь улетает от нас.
Вы, наверное, лучше соврете,
только это не сказка, а быль —
то, что он в боевом самолете
улетел в Израиль!
И теперь он живет в Израиле,
где капиталистический строй.
Вы его никогда не любили,
а он был – межпланетный герой.
 

Невенок сонетов

1
 
Сегодня я задумчив, как буфет,
и вынимаю мысли из буфета,
как длинные тяжелые конфеты
из дорогой коробки для конфет.
 
 
На раскладушке засыпает Фет,
и тень его, косящая от Фета,
сливаясь с тенью моего буфета,
дает простой отчетливый эффект.
 
 
Он завтра сядет на велосипед
и, медленно виляя вдоль кювета,
уедет навсегда, как вдоль рассвета,
 
 
а я буду, смотреть, как сквозь лафет[1]1
  Паркет, крокет, лорнет, привет – нужное выделить и употребить. Здесь и далее – примечания автора.


[Закрыть]
,
сквозь мой сонет на тот велосипед
и на высокий руль велосипеда.
 
2
 
Прости, Господь, мой сломанный язык
за то, что он из языка живого
чрезмерно длинное, неправильное слово
берет и снова ложит на язык.
 
 
Прости, Господь, мой сломанный язык
за то, что, прибежав на праздник слова,
я произнес лишь половину слова,
а половинку спрятал под язык.
 
 
Конечно, лучше спать в анабиозе
с прикушенным и мертвым языком,
чем с вырванным слоняться языком,
 
 
и тот блажен, кто с этим не знаком,
кто не хотел, как в детстве, на морозе
лизнуть дверную ручку…
 
3
 
В густых металлургических леспх,
где шел процесс созданья хлорофилла,
сорвался лист. Уж осень наступила
в густых металлургических лесах.
 
 
Там до весны завязли в небесах
и бензовоз, и мушка дрозофила.
Их жмет по равнодействующей сила,
они застряли в сплющенных часах.
 
 
Последний филин сломан и распилен.
И, кнопкой канцелярскою пришпилен
к осенней ветке книзу головой,
 
 
висит и размышляет головой:
зачем в него с такой ужасной силой
вмонтирован бинокль полевой!
 
4
 
Громадный том листали наугад.
Качели удивленные глотали
полоску раздвигающейся дали,
где за забором начинался сад.
 
 
Все это называлось «детский сад»
и сверху походило на лекало.
Одна большая няня отсекала
все то, что в детях пёрло наугад.
 
 
И вот теперь, когда вылазит гад
и мне долдонит, прыгая из кожи,
про то, что жизнь похожа на парад,
 
 
я думаю: какой же это ад!
Ведь только что вчера здесь был детсад,
стоял грибок и гений был возможен.
 
5
 
Когда мне говорят о простоте,
большое уравнение упростив,
я скалю зубы и дрожу от злости,
и мой сонет ползет на животе
 
 
и скалит зубы, и дрожит от злости,
и вопиет в священной простоте:
закройте рот, вас пригласили в гости,
и может быть, что мы совсем не те,
 
 
кого здесь ожидают в темноте,
перебирая черепа и кости,
что случай у материи в долгу.
 
 
Я не творю, но я играю в кости,
а если так, откуда знать могу,
как упадут те кости.
 
6
 
В лесу осеннем зимний лес увяз.
Как будто их местами поменяли.
И всем деревьям деньги разменяли.
Природа спит, надев противогаз.
 
 
Не шевелится углекислый газ.
Не дышит свет на воду. В одеяле
спит стоя лес, уйдя в свои детали:
в столбы, в деревья, в щели, в лунку, в паз.
 
 
Природа спит, как длинный-длинный пас,
нацеленный в неведомые дали,
и крепко спит, не закрывая глаз,
 
 
и крепко спит, как профиль на медали.
И крепко спит, уткнувшись в параллели
своих прямых. И не глядит на нас.
 
7. Блатной сонет
 
Блажен, кто верует. Но трижды идиот,
кто на однажды выбранной планете,
презрев конфигурации природ,
расставит металлические сети.
 
 
О Господи, чего еще он ждет?
Райком закрыт, хозяин на обеде.
Слова бегут, как маленькие дети,
и вдруг затылком падают на лед.
 
 
Сощуря глаз, перекури в рукав,
что этот голубь, с облака упав,
наверно, не зависит от условий,
 
 
где, скажем, размножается жираф.
И если мысль не равнозначна слову,
тогда зачем мы ловим этот кайф?
 
8. Сонет без рифм
 
Мы говорим на разных языках.
Ты бесишься, как маленькая лошадь,
а я стою в траве перед веревкой
и не могу развесить мой сонет.
 
 
Он падает, а я его ловлю.
Давай простим друг друга для начала,
развяжем этот узел немудреный
и свяжем новый, на другой манер.
 
 
Но так, чтобы друг друга не задеть,
не потревожить руку или ногу.
Не перерезать глотку, наконец.
 
 
Чтоб каждый, кто летает и летит,
по воздуху вот этому летая,
летел бы дальше, сколько ему влезет.
 
9
 
О, Господи, води меня в кино,
корми меня малиновым вареньем.
Все наши мысли сказаны давно,
и все, что будет, – будет повтореньем.
 
 
Как говорил, мешая домино,
один поэт, забытый поколеньем,
мы рушимся по правилам деленья,
так вырви мой язык – мне все равно!
 
 
Над толчеей твоих стихотворений
расставит дождик знаки ударений,
окно откроешь – а за ним темно.
 
 
Здесь каждый ген, рассчитанный, как гений,
зависит от числа соударений,
но это тоже сказано давно.
 
10
 
Вдоль коридора зажигая свет
и щурясь от пронзительного света,
войди, мой друг, в святилище сонета,
как в дорогой блестящий туалет.
 
 
Здесь все рассчитано на десять тысяч лет,
и длится электрическое лето
над рыбьим жиром тусклого паркета,
чтоб мы не наступили на паркет.
 
 
Нас будут заворачивать в пакет,
чтоб ноги не торчали из пакета,
согласно положений этикета,
 
 
но даже через десять тысяч лет
я раздвоюсь и вспыхну, как букет,
в руках у хмурого начальника пикета.
 
11
 
Как хорошо у бездны на краю
загнуться в хате, выстроенной с краю,
где я ежеминутно погибаю
в бессмысленном и маленьком бою.
 
 
Мне надоело корчиться в строю,
где я уже от напряженья лаю.
Отдам всю душу октябрю и мшо,
но не тревожте хижину мою.
 
 
Как пьяница, я на троих трою,
на одного неровно разливаю,
и горько жалуюсь, и горько слезы лью.
 
 
Я всех вас видел где-то далеко.
Но по утрам под жесткую струю
свой мозг, хоть морщуся, но подставляю.
 
12
 
О, Господи, я твой случайный зритель.
Зачем же мне такое наказанье?
Ты взял меня из схемы мирозданья
и снова вставил, как предохранитель.
 
 
Рука и рок. Ракета и носитель.
Когда же по закону отрицанья
ты отшвырнешь меня в момент сгоранья,
как сокращенный заживо числитель?
 
 
Убей меня. Я твой фотолюбитель.
На небеса взобравшийся старатель
по уходящей жилке золотой.
 
 
Убей меня. Сними с меня запой
или верни назад меня рукой —
членистоногой, как стогокопнитель.
 
13. Вечерний сонет
 
Цветы увядшие, я так люблю смотреть
в пространство, ограниченное слева
ромашками. Они увяли слева,
а справа – астры заспанная медь.
 
 
По вечерам я полюбил смотреть,
как в перекрестке высохшего зева
спускается на ниточке припева
цветок в цветок, как солнечная клеть.
 
 
Тогда мой взгляд, увязнувший на треть
своей длины, колеблется меж нами,
как невод провисая между нами,
 
 
уже в том месте выбранный на треть,
где аккуратно вставленная смерть
глядит вокруг открытыми глазами.
 
14
 
В электролите плотных вечеров,
где вал и ров веранды и сирени
и деревянный сумрак на ступенях,
ступеньками спускающийся в ров,
 
 
корпускулярный, правильный туман
раскачивает маятник фонарный,
скрипит фонарь, и свет его фанерный
дрожит и злится, словно маленький шаман.
 
 
Недомоганье. Тоненький компот.
Одна больная гласная поет,
поет и зябнет, поджимая ноги,
 
 
да иногда замрет на полдороге,
да иногда по слабенькой дороге
проедет трикотажный самолет…
 

Лицом к природе

1
 
За огородом начинался лес.
И развивалась леса сердцевина.
В ней шевелилась длинная пружина
и шелестел таинственный процесс.
И, заплетаясь, уходила в лес
густая полимерная малина.
Стояло солнце, плотное, как глина,
и длинный луч качался, как отвес.
Делился пруд и снова тарахтел.
Он первый лед разламывал, как китель,
и снова сокращался, как числитель,
и снова что-то выдумать хотел.
С какой глубокомысленной тоской
копаясь в темном фейерверке видов,
он ворошил новорождённых гадов
и потрошил разгневанной рукой!
Но как цвела наждачная роса,
когда сходились, щелкнув, варианты
и шли огнеупорные мутанты,
как будто бы десанты, сквозь леса.
Как хорошо в корпускулярный хлам
уйти с башкой, вращаясь, как Коперник,
и, наступив с размаху в муравейник,
провозгласить: «Природа есть не храм!»
Московский лес игрушечно кипит.
В нем зайцы мрут и плавают министры.
А он стоит, промытый, как транзистор,
и щелкает,
и дышит,
и свистит!..
 
2
 
Цветы не пахнут. Пахнет самосвал.
Два трактора буксуют на дороге.
Четыре агронома, свесив ноги,
сидят на стульях около реки.
Сидят и смотрят вдаль из-под руки.
Туда, где жар закатов остывает.
И восемь рыбок медленно всплывают
внизу, как телефонные звонки.
К ним подойдет, расталкивая плес,
гофрированный гад из мезозоя,
он без сапог, на нем пальто чужое,
он весь – как бронепоезд без колес…
Они зажарят мясо – и съедят.
Задвинут речь – и свалит их зевота.
Потом внезапно вспомнят, что суббота,
и спиннинги над ними засвистят…
«Природа есть не храм». И не вольфрам!
В ней можно наступать на муравейник!
 
 
А по утрам гремит, как рукомойник,
наполненный водою по утрам.
 
3
 
Сама в себе развешана природа.
На холмах экспонируют холмы
своих холмов округлости, где мы
гуляем в котелках и с веерами,
мужчины – в брюках, дамы – с топорами,
собачки с автоматиками и
небритый Марк в рубашке из бензина.
За деньги можно, вынимая рук
пустые клешни из вечерних брюк,
смотреть, как развивается природа:
направо – лес, налево – вытрезвитель,
а прямо – речка в собственном соку,
и пароход, похожий на клюку,
и паровоз над ними, как числитель.
Прекрасен лес и в лесе человек!
Я так люблю варенье из малины.
По почве погулять, насобирать
для самовара пучеглазых шишек
и возвратиться к вечеру домой…
 
 
.
 
 
А загорится – бомбами потушим!
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю