412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » 7 историй для девочек » Текст книги (страница 40)
7 историй для девочек
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:31

Текст книги "7 историй для девочек"


Автор книги: Александр Дюма


Соавторы: Александр Грин,Ханс Кристиан Андерсен,Льюис Кэрролл,Лидия Чарская

Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 131 страниц)

«Боже милостивый! – в ужасе воскликнула тетушка, осеняя себя крестным знамением. – Безумие снова вернулось к нему!»

«Не прерывайте его, сестрица, – остановил канониссу граф Христиан, сделав над собой страшное усилие. – Дайте ему высказать все. Говори же, сын мой. Что сказал тебе ангел у скалы Ужаса?»

«Он сказал мне, что мое утешение уже близко, – ответил Альберт с лицом, сияющим от восторга, – и снизойдет оно в мое сердце, когда мне исполнится тридцать лет».

Бедный дядя поникнул головой. Указывая на возраст, в котором умерла его мать, Альберт как бы намекал на собственную смерть. По-видимому, покойная графиня часто во время своей болезни предсказывала, что ни она и ни один из ее сыновей не доживут до тридцатилетнего возраста. Кажется, тетушка Ванда была тоже немного ясновидящей, чтобы не сказать больше; но определенно я ничего об этом не знаю: никто не решается будить в дяде такие тяжкие воспоминания.

Капеллан, стремясь рассеять мрачные мысли, навеянные предсказанием, пытался вынудить Альберта высказаться относительно аббата. Ведь с него-то и начался разговор.

Альберт, в свою очередь, сделал над собой усилие, чтобы ответить капеллану.

«Я говорю вам о божественном и вечном, – сказал он после некоторого колебания, – а вы напоминаете мне о мимолетном, пустом и суетном, уже почти забытом мной».

«Говори же, сын мой, говори, – вмешался граф Христиан. – Дай нам узнать тебя сегодня!»

«Вы до сих пор не знали меня, отец, и не узнаете в том, что вы называете этой жизнью. Но если вас интересует, почему я путешествовал, почему терпел этого неверного, невнимательного стража, которого приставили ко мне с тем, чтобы он ходил за мной по пятам, как голодный, ленивый пес, привязанный к руке слепого, то я в нескольких словах могу объяснить вам это. Довольно я помучил вас, нужно было убрать с ваших глаз сына, глухого к вашим наставлениям и вашим увещеваниям. Я прекрасно знал, что не излечусь от того, что вы звали моим безумием, но необходимо было успокоить вас, дать вам надежду, и я согласился на изгнание. Вы взяли с меня слово, что я не расстанусь без вашего согласия со спутником, данным мне вами, и я предоставил ему возить меня по свету. Я хотел сдержать свое слово и хотел также дать ему возможность поддерживать в вас надежду и спокойствие, сообщая о моей кротости и терпении. Я был кроток и терпелив. Я закрыл для него свое сердце и уши, а он был настолько умен, что даже и не делал усилий открыть их. Он гулял со мною, одевал и кормил меня, как малого ребенка. Я отказался от той жизни, какую считал для себя правильной, я приучил себя спокойно смотреть на царящие на земле горе, несправедливость и безумие. Я увидел людей я их учреждения. Негодование сменилось в моем сердце жалостью, когда я понял, что угнетатели страдают больше угнетенных. В детстве я любил только жертвы; теперь я стал относиться с состраданием и к палачам – жалким грешникам, искупающим в этой жизни преступления, совершенные ими в прежних воплощениях, и обреченным за это богом быть злыми, – пытка, в тысячу раз более жестокая, нежели та, которую испытывают их невинные жертвы. Вот почему теперь я раздаю милостыню только для того, чтобы облегчить бремя богатства для себя, себя одного, вот почему я больше не тревожу вас своими проповедями, – я понял, что время быть счастливым еще не настало, так как, говоря языком людей, время быть добрым еще далеко».

«Ну, а теперь, когда ты избавился от этого, как ты называешь его, надзирателя, когда ты можешь жить спокойно, не видя несчастий, которые ты постепенно устраняешь вокруг себя, не встречая препятствий своим великодушным порывам, – скажи, разве теперь ты не мог бы, сделав над собой усилие, изгнать из сердца тревогу?»

«Не спрашивайте меня больше, дорогие мои родные, – проговорил Альберт. – Сегодня я больше ничего не скажу!»

И он сдержал слово даже на больший срок: он не раскрывал рта целую неделю.

Глава 31

– История Альберта будет закончена в нескольких словах, милая Порпорина, так как мне почти нечего прибавить к уже рассказанному. В течение полутора лет, проведенных мною здесь, фантазии Альберта, о которых вы теперь имеете представление, то и дело повторялись. Только его воспоминания о том, чем он был и что видел в прошлые века, приобрели какую-то страшную реальность с тех пор, как в нем проявилась особенная, поразительная способность, о которой вы, быть может, слыхали, но в которую я не верила, пока не получила тому доказательств. Говорят, что в других странах эта способность зовется ясновидением и что будто обладающие ею пользуются большим уважением среди людей суеверных. Что касается меня, то я совершенно не знаю, что и думать об этом, не берусь объяснить и вам, но нахожу в этом лишний повод не выходить замуж за человека, который видит за сотни миль каждый мой шаг и в состоянии читать все мои мысли. Для этого надо быть по меньшей мере святой, а разве это возможно, когда живешь с человеком, обрекшим себя дьяволу?

– Вы обладаете способностью все вышучивать, – заметила Консуэло. – Я просто поражаюсь, как вы можете говорить так весело о вещах, от которых у меня волосы на голове становятся дыбом. В чем же заключается это ясновидение?

– Альберт видит и слышит то, чего другой не может ни видеть, ни слышать. Когда должен неожиданно явиться человек, к которому он расположен, он, предупредив об этом, отправляется заранее ему навстречу. Так же точно – стоит ему почувствовать приближение того, кого он не любит, как он уходит к себе и запирается.

Однажды, гуляя с моим отцом в горах, он вдруг остановился и пошел в обход, прокладывая себе путь среди скал и терновника, для того только, чтобы не пройти по какому-то месту, где, однако, не было ничего примечательного. Через несколько минут они вернулись к этому месту, и Альберт опять поступил точно так же. Отец мой, заметив это, сделал вид, будто что-то потерял, и под этим предлогом хотел подвести его к подножию той ели, которая, по-видимому, внушала ему такое отвращение. Однако Альберт не только не подошел к ней, но постарался даже не наступить на тень, отбрасываемую ею поперек дороги, а когда мой отец проходил через эту тень, Альберт, видимо, томился и был страшно встревожен. Когда же отец остановился у самого ствола, Альберт вскрикнул и стал настойчиво звать его оттуда. Он долго отказывался объяснить эту причуду, но, уступая наконец просьбам всей семьи, поведал, что под этим деревом было когда-то совершено страшное преступление и зарыты человеческие кости. Капеллан, предполагая, что Альберт мог откуда-нибудь узнать о том, что в былое время на этом месте было совершено убийство, решил, что его долг разузнать об этом, дабы предать погребению забытые человеческие останки. «Подумайте хорошенько о том, что вы собираетесь делать, – сказал капеллану Альберт с тем печальным и в то же время насмешливым видом, который ему свойствен. – Мужчина, женщина и ребенок, которых вы найдете там, были гуситами; и этот пьяница Венцеслав, скрываясь в наших лесах и боясь, чтобы они не увидели и не выдали его, велел своим солдатам убить их».

С моим кузеном об этом событии больше не заговаривали. Но дядя решил проверить, было ли это у сына наитием или фантазией, и велел ночью раскопать место, указанное моим отцом. Там действительно нашли три скелета – мужчины, женщины и ребенка. Скелет мужчины был покрыт громадным деревянным щитом, какой носили гуситы; щит этот легко было распознать по выгравированной на нем чаше с такой латинской надписью: «О смерть, как горестно вспоминать о тебе злым людям, но с каким спокойствием думает о тебе тот, кто поступает справедливо, памятуя о своей кончине».

Останки их перенесли подальше, в глубь леса; и когда через несколько дней Альберт проходил мимо этой ели, отец мой заметил, что он делает это без отвращения, хотя по виду здесь ничего не переменилось и земля была по-прежнему покрыта камнями и песком. Он даже не помнил о волнении, которое испытал здесь, а когда с ним заговорили об этом, с трудом припомнил, как было дело.

«По-видимому, вы ошиблись, – сказал он моему отцу. – Должно быть, я был предупрежден в другом месте. Я уверен, что здесь ничего нет, так как не чувствую ни холода, ни дрожи, ни душевной боли».

Моя тетушка склонна приписывать эту способность Альберта особой милости провидения, но кузен мой всегда так мрачен, так измучен и так несчастлив, что трудно постигнуть, за что провидение могло бы наградить его таким пагубным даром. Если бы я верила в существование дьявола, то полагала бы более правильным предположение капеллана, считающего все галлюцинации Альберта делом рук врага рода человеческого. Дядя Христиан, который более рассудителен и более тверд в религии, чем все мы, разъясняет весьма правдоподобно многое из того, что происходит с его сыном. Он думает, что, несмотря на все старания иезуитов во время Тридцатилетней войны и в последующий период сжечь все еретические писания в Чехии и в частности те, что находились в замке Исполинов, несмотря на тщательные поиски, которые произвел наш капеллан во всех углах дома после смерти тетушки Ванды, в каком-нибудь тайнике замка могли сохраниться исторические документы времен гуситов, и Альберт нашел их. Дядя Христиан полагает, что чтение этих вредных рукописей произвело сильнейшее впечатление на больное воображение его сына и некоторые подробности событий прошлого, совершенно теперь забытые, но сохранившиеся в точности в этих рукописях, он наивно приписывает собственным воспоминаниям о своем прежнем существовании на земле. Этим легко объясняются все сказки, которые он нам рассказывает, и его непостижимые исчезновения на целые дни и даже недели. Надо вам сказать, что эти исчезновения повторялись не раз, и притом трудно предполагать, чтобы он скрывался где-нибудь вне замка. Каждый раз, когда он исчезал, найти его было совершенно невозможно, хотя мы совершенно уверены в том, что ни один крестьянин не давал ему ни пристанища, ни пищи. Мы уже знаем, что у него бывают припадки летаргического сна, когда он лежит целыми днями, запершись в своей комнате. Если во время этих припадков взломать дверь и начать суетиться вокруг него, с ним начинаются судороги. С тех пор, как это выяснилось, его, конечно, оставляют в полном покое. По-видимому, в это время в голове его происходят престранные вещи, но никакой шум, никакое видимое волнение не выдают их, и мы узнаем о них лишь впоследствии, из его же рассказов. Очнувшись, он чувствует себя вначале гораздо лучше, но потом у него снова появляется возбужденное состояние, которое все усиливается, пока не наступает новый припадок. Он как будто предчувствует продолжительность этих припадков, потому что перед особенно длительными обыкновенно уходит куда-то и прячется, – должно быть, в какой-нибудь горной пещере или в каком-нибудь подвале замка, известных ему одному. Открыть его убежище до сих пор не удалось. Это особенно трудно сделать потому, что, как только за ним начинают следить, наблюдать, расспрашивать, он сейчас же серьезно заболевает. Поэтому решили предоставить ему полную свободу: ведь эти исчезновения, так пугавшие нас вначале, теперь кажутся нам благотворными кризисами в его болезни. Когда Альберт исчезает, тетушка, правда, сильно горюет, а дядя молится, но никто ничего не предпринимает. А я, скажу вам откровенно, просто очерствела. Печаль с течением времени выродилась у меня в скуку и отвращение. Для меня лучше умереть, чем выйти замуж за этого маньяка. Я признаю за ним большие достоинства, но хотя, быть может, вы и скажете, что мне не следовало бы придавать значения его странностям, раз они являются следствием болезни, все-таки они раздражают меня, ибо это бич как моей жизни, так и жизни всей нашей семьи.

– Мне кажется, что это не совсем справедливо, милая баронесса, – сказала Консуэло. – Теперь я прекрасно понимаю ваше нежелание выйти замуж за графа Альберта, но почему вы перестали относиться к нему с участием, этого я постигнуть не могу.

– Видите ли, мне трудно отделаться от убеждения, что в его помешательстве есть что-то преднамеренное. Несомненно, у него очень сильный характер, и я знаю тысячи случаев, когда он умел владеть собой. Он может во собственному желанию даже отдалить наступление припадка: я сама видела, как он отлично справлялся с ним, когда окружающие не были склонны смотреть на это серьезно. И наоборот, когда он видит, что мы готовы поверить ему, боимся за него, он будто нарочно злоупотребляет той слабостью, которую мы к нему питаем, и точно хочет удивить нас своими выходками. Вот отчего я сердита на него и часто прошу его покровителя Вельзевула раз навсегда избавить нас от него.

– Как жестоко вы шутите над несчастным человеком, – сказала Консуэло. – Его душевная болезнь кажется мне скорее удивительной и поэтичной, а не отталкивающей.

– Воля ваша, милая Порпорина! – воскликнула Амелия. – Восхищайтесь сколько хотите его колдовством, раз вы в него верите. Я же уподобляюсь нашему капеллану, который поручает свою душу богу и не пытается понять непонятное; я прибегаю к помощи разума, но не силюсь постичь то, что найдет когда-нибудь естественное объяснение, но пока еще нам непонятно. Одно несомненно в злосчастной судьбе моего кузена: его разум окончательно перестал работать, а воображение так распустило свои крылья в его мозгу, что череп того и гляди треснет. Что же скрывать! Надо прямо употребить то слово, которое мой бедный дядя Христиан, стоя на коленях перед императрицей Марией-Тереэией (она ведь не способна удовольствоваться полуответами и полуутверждениями), принужден был произнести, обливаясь слезами: «Альберт фон Рудольштадт – сумасшедший, или, если хотите, чтобы звучало приличнее, душевнобольной».

Консуэло ответила лишь глубоким вздохом. Амелия в эту минуту произвела на же впечатление скверного, бессердечного существа. Но она силилась все же оправдать ее в своих глазах, представляя себе, что должна была выстрадать эта девушка за полтора года такой печальной жизни, полной бесконечных тревог и волнений. Потом, возвращаясь к собственному горю, она подумала: «Как жаль, что я не могу объяснить поступков Андзолето сумасшествием. Потеряй он рассудок среди упоений и разочарований своего дебюта, я, конечно, не перестала бы любить его; и если бы его неверность и неблагодарность объяснялись безумием, я по-прежнему бы его обожала и сейчас же полетела бы ему на помощь».

Прошло несколько дней, однако Альберт ничем не подтвердил уверений своей двоюродной сестры относительно его умственного расстройства. Но вот в один прекрасный день, когда капеллан, совершенно того не желая, чем-то раздосадовал его, он вдруг стал говорить что-то бессвязное и, словно заметив это сам, выскочил из гостиной и заперся в своей комнате. Все думали, что он долго пробудет у себя, но через час, бледный и истомленный, он вернулся в гостиную, стал пересаживаться с одного стула на другой, несколько раз останавливался возле Консуэло, по-видимому, обращая на нее не больше внимания, чем в предыдущие дни, и наконец, забившись в глубокую амбразуру окна, опустил голову на руки и остался недвижим.

Амелия в это время как раз собиралась приступить к своему уроку музыки, и она спешила начать его, шепотом объясняя Консуэло, что хочет таким способом выпроводить эту зловещую фигуру, от которой веет могильным холодом и которая убивает в ней всякую веселость.

– Мне кажется, – ответила Консуэло, – нам лучше подняться в вашу комнату. Для аккомпанемента достаточно будет вашего спинета. Если граф Альберт действительно не любит музыки, зачем же нам увеличивать его страдания и тем самым страдания его родных?

Последний довод убедил Амелию, и они обе поднялись в комнату баронессы, оставив дверь открытой, поскольку там немного пахло угаром. Амелия собралась было, как всегда, выбрать эффектные арии, однако Консуэло, начавшая уже проявлять строгость, заставила ее взяться за простые, но серьезные мелодии духовных сочинений Палестрины. Молодой баронессе это пришлось не по вкусу: зевнув, она раздраженно заявила, что это варварская и снотворная музыка.

– Это потому, что вы ее не понимаете, – возразила Консуэло. – Дайте я спою несколько отрывков, чтобы показать вам, как чудесно написана эта музыка для голоса, не говоря уже о том, что она божественна по своему замыслу.

С этими словами она села к спинету и запела. Впервые ее голос пробудил эхо в старом замке; прекрасный резонанс его высоких холодных стен увлек Консуэло. Ее голос, давно молчавший, – молчавший с того самого вечера, когда она пела в Сан-Самуэле, а затем упала без чувств от изнеможения и горя, – не только не пострадал от мук и волнений, но стал еще прекраснее, еще удивительнее, еще задушевнее. Амелия была восхищена и вместе с тем потрясена: она поняла наконец, что не имеет ни малейшего представления о музыке и что вообще вряд ли когда-либо чему-нибудь научится. Вдруг перед молодыми девушками появилось бледное, задумчивое лицо Альберта. Все время, пока продолжалось пение, он, удивленный и растроганный, неподвижно стоял посреди комнаты. Только окончив петь, Консуэло заметила его и немного испугалась. Но Альберт, став перед ней на оба колена и устремив на нее свои большие черные глаза, полные слез, воскликнул по-испански, без малейшего немецкого акцента:

– О Консуэло! Консуэло! Наконец-то я нашел тебя!

– Консуэло! – воскликнула девушка, недоумевая и тоже по-испански. Отчего вы так называете меня, граф?

– Я зову тебя Утешением, – продолжал Альберт все по-испански, – потому что мне в моей печальной жизни было обещано утешение, а ты и есть то утешение, которое господь наконец посылает мне, одинокому и несчастному. – Я никогда не думала, – заговорила Амелия, сдерживая гнев, – чтобы музыка могла оказать такое магическое действие на моего дорогого кузена. Голос Нины создан, чтобы творить чудеса, это правда, но я не могу не заметить вам обоим, что было бы учтивее по отношению ко мне, да и вообще приличнее, говорить на языке, мне понятном.

Альберт, казалось, не слышал ни единого слова из всего, сказанного его невестой. Он продолжал стоять на коленях, глядя на Консуэло с невыразимым удивлением и восторгом, все повторяя растроганным голосом:

– Консуэло! Консуэло!

– Как он вас называет? – с запальчивостью спросила молодая баронесса свою подругу.

– Он просит меня спеть испанский романс, которого я не знаю, – в страшном смущении ответила Консуэло. – Но, мне кажется, нам нужно покончить с пением, – продолжала она, – видимо, музыка слишком волнует сегодня графа.

И она встала, собираясь уйти.

– Консуэло! – повторил Альберт по-испански. – Если ты покинешь меня, моей жизни конец, и я не захочу более возвращаться на землю!

С этими словами он упал без чувств у ее ног; перепуганные девушки позвали слуг, чтобы унести его и оказать ему помощь.

Глава 32

Графа Альберта уложили осторожно на кровать, и в то время как двое слуг, переносивших его, бросились искать один – капеллана, являвшегося как бы домашним врачом, а другой – графа Христиана, приказавшего раз навсегда предупреждать его о малейшем недомогании сына, обе молодые девушки – Амелия и Консуэло – принялись разыскивать канониссу. Но прежде чем кто-либо из этих лиц успел прийти к больному, – а они сделали это не теряя ни минуты, – Альберт уже исчез. Дверь его спальни была открыта, постель едва смята, – его отдых, по-видимому, продолжался не более минуты, все в комнате находилось в обычном порядке. Его искали всюду и, как всегда бывало в подобных случаях, нигде не нашли. Тогда вся семья впала в мрачную покорность, о которой Амелия рассказывала Консуэло, и все стали ждать в молчаливом страхе (вошло уже в привычку его не выказывать), трепеща и надеясь, возвращения этого необыкновенного молодого человека. Консуэло хотела бы скрыть от родных Альберта странную сцену, происшедшую в комнате Амелии, но та успела уже все рассказать, описав в самых ярких красках внезапное и сильное впечатление, которое произвело на ее кузена пение Порпорины.

– Теперь уже нет сомнения, что музыка вредна ему, – заметил капеллан.

– В таком случае, – ответила Консуэло, – я постараюсь всеми силами, чтобы он никогда больше не слышал моего пения, а во время наших уроков с баронессой мы будем так запираться, что ни единый звук не долетит до ушей графа Альберта.

– Это очень стеснит вас, дорогая синьора, – возразила канонисса, но, к сожалению, не от меня зависит сделать ваше пребывание у нас более приятным.

– Я хочу делить с вами ваши печали и ваши радости, – ответила Консуэло, – и не желаю иного удовлетворения, как заслужить ваше доверие и дружбу.

– Вы благородная девушка, – сказала канонисса, протягивая ей свою руку, длинную, сухую и блестящую, как желтая слоновая кость. – Но послушайте, – добавила она, – я вовсе не думаю, чтобы музыка была действительно так вредна моему дорогому Альберту. Из того, что мне рассказала Амелия о сцене, происшедшей сегодня утром в ее комнате, я, наоборот, вижу, что его радость была слишком сильна. Быть может, его страдание было вызвано именно тем, что вы слишком скоро прервали ваши чудесные мелодии. Что он вам говорил по-испански? Я слышала, что он прекрасно владеет этим языком, так же как и многими другими, усвоенными им с поразительной легкостью во время путешествий. Когда его спрашивают, как мог он запомнить столько различных языков, он отвечает, что знал их еще до своего рождения и теперь лишь вспоминает их, так как на одном языке он говорил тысячу двести лет тому назад, а на другом – участвуя в крестовых походах. Подумайте, какой ужас! Раз мы ничего не должны скрывать от вас, дорогая синьора, вы еще услышите от племянника немало странных рассказов о его, как он выражается, прежних существованиях. Но переведите мне, вы ведь уже хорошо говорите по-немецки, что именно сказал он вам на вашем родном языке, которого никто из нас здесь не знает.

В эту минуту Консуэло почувствовала какое-то безотчетное смущение.

Тем не менее она решила сказать почти всю правду и тут же объяснила, что граф Альберт умолял ее продолжать петь и не уходить, говоря, что она приносит ему большое утешение.

– Утешение! – воскликнула проницательная Амелия. – Он употребил именно это слово? Вы ведь знаете, тетушка, как много оно значит в устах моего кузена.

– В самом деле, он часто повторяет это слово, и оно имеет для него какой-то пророческий смысл, – отозвалась Венцеслава, – но я нахожу, что в этом разговоре он мог употребить его в самом обыкновенном смысле.

– А какое слово он повторял вам несколько раз, милая Порпорина? настойчиво допрашивала Амелия. – Это было какое-то особенное слово, но волнение помешало мне его запомнить.

– Я хорошенько сама его не поняла, – ответила Консуэло, делая над собою страшное усилие, чтобы солгать.

– Милая Нина, – сказала ей на ухо Амелия, – вы умны и осторожны, но ведь и я неглупа и прекрасно поняла, что вы и есть то мистическое утешение, которое было обещано видением Альберту как раз на тридцатом году жизни. Не пытайтесь скрыть, что вы это поняли лучше меня: это небесное предопределение, и я не ревную к нему.

– Послушайте, дорогая Порпорина, – сказала канонисса, подумав несколько минут. – Когда Альберт вот так исчезал – внезапно, словно по волшебству, – нам всегда казалось, что он скрывается где-то поблизости, быть может даже в самом замке, в каком-нибудь месте, известном лишь ему одному. Не знаю, почему, но мне пришло в голову, что если б вы сейчас запели и он услышал ваш голос, он вернулся бы к нам.

– Если б это было так! – проговорила Консуэло, готовая подчиниться.

– А если Альберт вблизи нас и музыка только ухудшит его состояние? заметила ревнивая Амелия.

– Ну что ж? – сказал граф. – Надо сделать эту попытку. Я слышал, что несравненный Фаринелли мог своим пением рассеивать черную меланхолию испанского короля, подобно тому как юному Давиду удавалось игрой на арфе укрощать ярость Саула. Попробуйте, великодушная Порпорина: душа, столь чистая, как ваша, должна распространять вокруг себя благотворное влияние.

Консуэло, растроганная, села за клавесин и запела испанский церковный гимн в честь богоматери-утешительницы, которому выучила ее в детстве мать. Он начинался словами «Consuelo de mi alma» («Утешение моей души»). Она спела его таким чистым голосом, с такой неподдельной простотой и верой, что хозяева старого замка почти забыли о предмете своей тревоги, отдавшись всецело чувству надежды и веры. Глубокая тишина царила и в самом замке и вокруг него; окна и двери были распахнуты настежь, чтобы голос Консуэло мог разноситься как можно дальше; луна своим зеленоватым светом заливала амбразуры огромных окон. Все было спокойно. Душевные муки сменились чистым религиозным чувством, как вдруг тяжелый вздох, словно вырвавшийся из глубины человеческой груди, откликнулся на последние звуки голоса Консуэло. Вздох этот был так явственен и продолжителен, что все присутствующие не могли не услышать его; даже барон Фридрих приоткрыл глаза, думая, что его кто-то зовет. Все побледнели и переглянулись, точно говоря друг другу: «Это не я. Может быть, это вы?» Амелия не могла удержаться, чтобы не вскрикнуть, а Консуэло, которой показалось, что вздох этот раздался совсем подле нее, хотя она сидела за клавесином довольно далеко от всех остальных, так испугалась, что не могла вымолвить ни слова.

– Боже милосердный! – проговорила в ужасе канонисса. – Слышали вы этот вздох, точно исходящий из глубины земли?

– Скажите лучше, тетушка, – воскликнула Амелия, – что он пронесся над нашими головами, как дуновение ночи.

– Должно быть, сова, привлеченная свечой, пролетела через комнату в то время, как мы были поглощены музыкой, а потому мы услышали легкий шум ее крыльев только тогда, когда она уже вылетела из окна, – высказал свое предположение капеллан, у которого, однако, зубы стучали от страха.

– А может быть, это собака Альберта? – сказал граф Христиан.

– Здесь нет Цинабра, – возразила Амелия, – ведь где Альберт, там и Цинабр. И все-таки кто-то странно вздохнул. Если б я решилась подойти к окну, я увидела бы, не подслушивал ли кто-нибудь пение из сада, но, признаюсь, если б от этого зависела даже моя жизнь, у меня все равно не хватило бы на это храбрости.

– Для девушки без предрассудков, для маленького французского философа вы недостаточно храбры, дорогая баронесса, – тихо сказала Консуэло, силясь улыбнуться, – попробую, не окажусь ли я смелее.

– Нет, не ходите туда, моя милая, – громко ответила ей Амелия, – и не храбритесь: вы бледны как смерть и вам еще может сделаться дурно.

– Как при вашем горе вы можете быть способны на такие детские выходки, дорогая Амелия? – проговорил граф Христиан, направляясь медленным твердым шагом к окну.

Посмотрев в окно и никого не увидев, он спокойно закрыл его, говоря:

– Как видно, действительные горести недостаточно жгучи для пылкого воображения женщин. Их изобретательный ум всегда стремится добавить какие-нибудь вымышленные страдания. В этом вздохе нет, без сомнения, ничего таинственного. Кто-то из нас, растроганный прекрасным голосом и огромным талантом синьорины, безотчетно для себя самого издал нечто вроде восторженного возгласа, вырвавшегося из глубины души. Быть может, это произошло даже со мной, хотя я сам этого и не заметил. Ах, Порпорина, если вам не удастся излечить Альберта, то по крайней мере вы сумеете излить небесный бальзам на раны, не менее глубокие, чем его.

Слова святого старика, всегда разумного и спокойного, несмотря на удручавшие его семейные невзгоды, были тоже небесным бальзамом для Консуэло. Ей захотелось опуститься перед ним на колени и попросить благословить ее так, как благословил ее Порпора, расставаясь с ней, и как благословил ее Марчелло в тот прекрасный день ее жизни, с которого начался для нее целый ряд печальных и одиноких дней.

Глава 33

Прошло несколько дней, а о графе Альберте не было никаких известий. Консуэло, которой такое положение внушало мучительную тревогу, удивлялась, видя, что семейство Рудольштадтов переносит гнет этой страшной неизвестности, не проявляя ни отчаяния, ни нетерпения. Привычка к самым тяжелым переживаниям порождает какую-то видимость апатии, а иногда и подлинное очерствение, уязвляющее и даже раздражающее души, у которых чувствительность еще не притупилась от продолжительных несчастий. Консуэло жила среди этих унылых впечатлений и необъяснимых происшествий словно в кошмаре, и ей казалось удивительным, что порядок в доме почти не нарушался: как всегда, была деятельна канонисса, по-прежнему барон увлекался охотой, так же неизменно капеллан исполнял свои религиозные обязанности, так же весела и насмешлива была Амелия. Эта веселость и живость молодой баронессы особенно возмущали Консуэло. Ей было совершенно непонятно, как та могла хохотать и дурачиться, в то время как сама она едва в силах была читать или шить.

Канонисса между тем вышивала покров на алтарь замковой часовни. Это было чудо терпения, вкуса и аккуратности. Сделав обход дома, она усаживалась за свои пяльцы, хотя бы для нескольких стежков, пока ей не приходилось снова идти в амбары, в кладовые или в погреба. И надо было видеть, какое значение придавала она всем этим мелочам, как это тщедушное существо своей ровной, полной достоинства, размеренной, но всегда быстрой походкой обходило все закоулки своего маленького царства, тысячу раз за день исколесив во всех направлениях тесную и унылую площадь своих домашних владений. Консуэло не понимала также уважения и восхищения, с которым все в замке и в округе относились к тому, что канонисса с такой любовью и рачительностью взвалила на себя обязанности неутомимой экономки. Глядя, как она с мелочной бережливостью упорядочивает самые ничтожные дела, можно было подумать, будто она алчна и недоверчива. А между тем в серьезных случаях жизни она проявляла широкую и великодушную натуру. Но этих благородных качеств и особенно этой чисто материнской нежности, за которые ее так ценила и почитала Консуэло, было бы недостаточно для окружающих, чтобы сделать ее героиней семейного очага. Для того чтобы всеми были признаны ее действительно незаурядный ум и сильный характер, нужно было также – особенно нужно было – это священнодействие при ведении обширного хозяйства замка со всеми его мелочами (которые как раз и могли его опошлить). Не проходило дня без того, чтобы граф Христиан, барон или капеллан не провожали ее восторженным восклицанием: «Сколько мудрости, сколько мужества, сколько силы духа в нашей канониссе!»

Даже Амелия, не умевшая отличать в жизни высокое от пустого, заполнявшего ее собственное существование, не осмеливалась подтрунивать над хозяйственным пылом тетки, который представлялся Консуэло единственным пятном на лучезарном душевном облике чистой и любвеобильной горбуньи Венцеславы. Для девушки, родившейся на большой дороге и брошенной в мир без иного руководителя и покровителя, кроме собственной гениальности, столько забот, такая затрата энергии, такое нравственное удовлетворение, получаемое от сохранения каких-то вещей, от заготовки каких-то припасов, казались чудовищной растратой душевных и умственных сил. Ей, ничего не имевшей и не жаждавшей никаких земных благ, тяжело было видеть, как эта прекрасная душа добровольно надрывается в бесконечных заботах о хлебе, вине, дровах, пеньке, скоте и мебели. Если бы ей предложили самой все эти блага (предмет вожделения для большинства людей), она предпочла бы взамен хоть один миг былого счастья, свои лохмотья, свое чудное небо, свою чистую любовь, свою свободу на венецианских лагунах. Эти горькие и вместе с тем драгоценные воспоминания рисовались ей все в более и более ярких красках, по мере того как она удалялась от этого радостного горизонта, погружаясь в ледяную сферу, называемую реальной жизнью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю