Текст книги "Железная маска (сборник)"
Автор книги: Александр Дюма
Соавторы: Понсон дю Террайль,Теофиль Готье
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
– Отныне я изыму из своих речей всякое упоминание о дереве, будь то дубовая кровать, дубинка, палка, пальмовая ветвь и даже густой лес! – заявил он.
Тем временем фургон продолжал двигаться вперед и вскоре достиг перекрестка дорог. Там на травянистом пригорке возвышалось деревянное распятие, грубо вытесанное и растрескавшееся от солнца и сырости, причем одна из рук Спасителя, оторвавшись от тела, зловеще болталась на ржавом гвозде.
Близ этого пригорка расположилась довольно живописная группа, состоявшая из двух человек и трех мулов. Очевидно, они кого-то поджидали. Один из мулов, словно соскучившись без дела, вдруг принялся потряхивать головой, украшенной пестрыми помпонами и кистями, и позвякивать серебряными бубенцами. Кожаные шоры мешали ему видеть дорогу, но он, очевидно, почуял приближение экипажа комедиантов. Длинные уши животного зашевелились с беспокойным любопытством и встали торчком.
– Гляди-ка, коренной запрядал ушами! – заметил один из конюхов. – Видно, повозка уже близко…
И в самом деле – фургон вскоре подкатил к перекрестку. Зербина, сидевшая впереди, бросила быстрый взгляд на людей и мулов, чье присутствие здесь, по-видимому, ничуть ее не удивило.
– Ей-богу, великолепные мулы! – воскликнул Тиран. – Это выносливая испанская порода, из тех, что могут делать по пятнадцать, а то и двадцать миль в день. Будь у нас такие, мы бы в два счета добрались до Парижа. Но с какой стати они здесь торчат? Или это подменная упряжка для какого-нибудь путешествующего вельможи?
– Ничего подобного, – возразила Дуэнья. – Взгляни получше: седло у одного из мулов, того, что в шелковой попоне, снабжено подушками, словно он предназначен для женщины.
– Ну, раз так, значит, здесь готовится похищение, – заключил Тиран. – Кстати, у обоих конюхов в серых ливреях довольно таинственный вид.
– Может, вы и правы, – вмешалась Зербина с загадочной усмешкой на лице.
– А вдруг это одна из наших дам? – заметил Скапен. – Смотрите – старший конюх направляется сюда, будто собирается вступить в переговоры, не прибегая к насилию.
– Я полагаю, никакое насилие им не понадобится! – возразила Серафина, метнув на Субретку презрительный взгляд, который та выдержала с полной невозмутимостью. – Некоторые чересчур покладистые особы сами бросаются в объятия похитителей.
– Не всякого, кто хотел бы, похищают, – парировала Субретка. – Желать недостаточно, надо уметь привлекать!
Беседу прервал конюх. Подав вознице фургона знак остановиться, он обнажил голову, приблизился и учтиво спросил, не в этом ли экипаже находится мадемуазель Зербина.
Субретка проворно, как ящерица, выглянула из-под парусины, сама ответила на заданный вопрос и вслед за тем ловко спрыгнула на землю.
– Мадемуазель, я к вашим услугам, – почтительно проговорил конюх.
Зербина расправила юбки, машинально провела пальчиком вдоль края выреза в корсаже, как бы предоставляя простор груди, и, обернувшись к актерам, проговорила:
– Мои дорогие друзья! Я надеюсь, вы простите меня за то, что я так внезапно вас покидаю. Порой удача сама идет в руки, да так, что было бы чистой глупостью не вцепиться в нее всей пятерней. Упустишь раз – и большее ее не жди. До сих пор Фортуна показывала мне одну лишь хмурую и сварливую физиономию, а нынче на ее лице приветливая улыбка. Я хочу воспользоваться ее благосклонностью, пусть она и окажется мимолетной. Как скромной Субретке мне до сих пор приходилось довольствоваться Скапенами, тогда как господа домогались любви Люсинд, Леонор и Изабелл. Лишь изредка вельможи могли мимоходом потрепать мой подбородок да чмокнуть в щечку, добавив к этому серебряный полулуидор. Но нашелся некто с куда лучшим вкусом, понявший, что вне сцены служанка стоит госпожи, а поскольку амплуа субретки не требует строгой добродетели, я не сочла возможным огорчить этого любезного кавалера. Поэтому позвольте мне забрать из фургона мои пожитки и пожелать вам всяческих удач. Рано или поздно я разыщу вас в Париже, ибо в душе я остаюсь комедианткой и еще никогда надолго не изменяла театру!
Конюхи достали из повозки сундук и баулы Зербины и навьючили их на одного из мулов. Затем Субретка, опершись башмачком на подставленную руку конюха, с такой легкостью прыгнула в седло, словно закончила курс вольтижировки в академии верховой езды. Ударив каблучком в бок мула, она подхватила поводья и уже на ходу помахала на прощание товарищам-актерам.
– Счастливого пути, Зербина! – прокричала ей вслед вся труппа, за исключением Серафины, все еще таившей досаду.
– Какая жалость, – заметил Тиран. – Я бы охотно удержал ее – Зербина просто превосходна на подмостках, но она не знает других обязательств, кроме своих прихотей. Теперь придется переделывать ее роли для Дуэньи или Гувернантки. Наша старушка Леонарда не так презентабельно выглядит, но обладает комическим даром и отлично знает сцену. Одним словом, как-нибудь обойдемся…
Фургон покатил снова, и куда быстрее, чем повозка, запряженная волами. Теперь вокруг расстилалась местность, ничуть не похожая на однообразные пейзажи ландов. Светлые пески сменились темной почвой, щедрее питавшей растительность. Там и сям попадались каменные дома, окруженные садами и живыми изгородями, на которых листва уже облетела, но все еще розовели запоздалые цветы шиповника и голубели созревшие ягоды терна. На обочинах дороги тянулись ввысь пышно разросшиеся деревья. Опавшие листья желтым ковром покрывали траву, а ветерок гнал их по дороге перед лошадьми. Изабелла и Сигоньяк, устав сидеть на скамейках фургона, время от времени выходили и сопровождали экипаж пешком. Матамор последовал их примеру и успел уйти своими саженными шагами далеко вперед. На гребне холма на фоне заката темнел его силуэт, словно вырезанный из черной бумаги и насаженный на его же рапиру.
– Как могло случиться, – спросил Сигоньяк, продолжая идти рядом с Изабеллой, – что вы, обладая всеми достоинствами девицы благородного происхождения – скромностью, рассудительностью, а также изысканностью в речах – оказались связаны с этими комедиантами, людьми, несомненно, порядочными, но держащимися совсем иных привычек и правил?
– То, что мои манеры отличаются некоторым изяществом, вовсе не означает, что я какая-нибудь обездоленная герцогиня или королева, вынужденная ради пропитания подвизаться на подмостках. История моей жизни проста, и, поскольку она тревожит ваше любопытство, я готова ее поведать. Не жестокость судьбы, не семейные бедствия и не романтические приключения привели меня в театр – ничего подобного. Я в нем родилась, иными словами я настоящее дитя кулис. Колесница Феспида – моя кочевая родина. Моя матушка, игравшая в трагедиях королев, была необыкновенно хороша собой. Она так сроднилась со своими ролями, что даже вне сцены не желала слышать ни о ком, кроме королей, принцев, герцогов и прочих вельмож, а свои мишурные короны и скипетры из золоченого дерева считала подлинными знаками власти и могущества. Выходя на подмостки, она так величаво драпировалась в бумажный бархат своих одеяний, что его можно было принять за подлинный королевский пурпур. Из гордости она упорно отвергала ухаживания тех вертопрахов, которые вечно вьются вокруг актрис, как мотыльки вокруг пламени свечи. Однажды некий предприимчивый фат повел себя с ней чересчур развязно, тогда она выпрямилась во весь рост и, словно истинная Томирида, царица Скифии, воскликнула таким властным и надменным голосом: «Стража, взять его!» – что этот франт, опешив, бросился наутек, забыв о своих домогательствах.
В конце концов слух о ее высокомерной неприступности, столь не свойственной актрисам, которым приписывают легкий нрав, дошел до одного очень знатного и могущественного вельможи. Он по достоинству оценил это, рассудив, что отвергать сиюминутные наслаждения свойственно лишь глубокой и возвышенной душе. Он был молод, хорош собой, красноречив, настойчив и окружен ореолом знатности, соответствующей рангу театральной «королевы». Оттого и принят был не сурово, а скорее благосклонно. И вот… Одним словом, в этот раз королева не стала звать стражу, а плод их пылкой любви – перед вами, барон!
– Так вот где исток той несравненной прелести, которой вы так щедро наделены! – галантно воскликнул Сигоньяк. – В ваших жилах течет кровь высокородного аристократа! Но и без вашего рассказа я готов был присягнуть, что так оно и есть!
– Связь эта, – продолжала Изабелла, – длилась намного дольше, чем обычные театральные интрижки. В моей матери принц нашел тот род верности, который проистекает не из корысти, а из любви и гордости. Она никогда ему не изменяла. К несчастью, государственные и династические соображения стали суровым препятствием для этой любви; принцу пришлось уехать, возглавив одно из восточных посольств. А тем временем семья подыскала ему невесту, не менее родовитую, чем он. Он всячески медлил и откладывал свадьбу, но все же был вынужден уступить, ибо знал, что не имеет права ради собственной прихоти прервать длинную вереницу предков, восходящую к Карлу Великому, и допустить, чтобы вместе с ним угас прославленный род. Моей матери предложили целое состояние, чтобы смягчить горечь неизбежного разрыва с возлюбленным. Эти деньги должны были обеспечить ей безбедную жизнь, а мне – содержание и достойное воспитание. Однако матушка даже слышать об этом не захотела. Она заявила, что ей не надобно денег без любви, и лучше уж принцу быть ее должником, чем ей оказаться у него в долгу. Здесь нечего удивляться, ведь она самоотверженно отдала возлюбленному то, чего он никогда не смог бы ей возместить. «Ничего до, ничего после!» – таков был ее девиз.
Таким образом, она вернулась к ремеслу трагической актрисы, но с тех пор начала чахнуть и томиться, не имея утешения, и это продолжалось до самой ее безвременной кончины. Я осталась сиротой в восемь лет; в те времена я играла детей, Амуров и прочие мелкие роли, соответствовавшие моему росту и возрасту. Смерть матери я перенесла невообразимо тяжело, и вечером после ее кончины меня только силой заставили выйти на сцену, чтобы сыграть одного из сыновей Медеи. Позже жгучая скорбь сменилась печалью. Актеры и актрисы нашей труппы были ласковы и баловали меня, то и дело норовя сунуть в мою корзинку какое-нибудь лакомство. Блазиус – он уже тогда был в нашей труппе и казался мне таким же старым и сморщенным, как сейчас, – занялся моим развитием. Он объяснил мне, в чем тайна стиха, показал, как надо говорить и двигаться на сцене, обучил меня декламации, выразительным жестам, мимике – словом, всем тайнам сценического мастерства, которым сам владеет в совершенстве. Наш Педант – всего-навсего провинциальный актер, но он человек образованный и когда-то был школьным учителем, пока его не уволили за пьянство. Мои товарищи по труппе, знавшие меня с колыбели, считали меня сестрой или дочерью, а всяких волокит я умела держать на должном расстоянии – этому научили превратности кочевой жизни. Пожалуй, я и вне сцены оставалась верна амплуа Простушки.
– А помните ли вы, Изабелла, имя той высокородной особы, которой обязаны своим появлением на свет, или позабыли его? – взволнованно спросил Сигоньяк.
– Да, не позабыла. Но открыть это имя, пожалуй, было бы небезопасно для меня, – ответила девушка. – Однако оно навеки запечатлено в моей памяти.
– Нет ли у вас каких-либо доказательств его связи с вашей матушкой?
– Перстень с его гербом, – ответила Изабелла. – Это единственная драгоценность, подаренная им, которую мать сохранила после разрыва с возлюбленным. И то только потому, что значение этой вещи как фамильной реликвии далеко превосходило ее стоимость. Если хотите, я при случае покажу вам ее…
Было бы чересчур утомительно следить за всеми этапами пути фургона комедиантов, тем более что двигался он довольно короткими перегонами и без особо примечательных происшествий.
Итак, пропустим несколько дней и обнаружим наших героев уже в окрестностях Пуатье. Сборы от представлений здесь оказались крайне скудными, и для труппы настали нелегкие времена. Деньги маркиза де Брюйера в конце концов иссякли, закончились и пистоли Сигоньяка, которые были истрачены на общие нужды. Три лошади пали в пути, и теперь вместо четырех крепких коней, резво тащивших фургон, в упряжке осталась одна лошадь, и какая!
Жалкая кляча, чьей пищей служили будто бы не овес и сено, а обручи от бочек – до того ее ребра выпирали, ослабевшие мышцы болтались, словно тряпки, а шерсть под коленями топорщилась от мозолистых наростов. Хомут, под которым почти не оставалось войлока, до крови натирал ее загривок, а бока несчастной твари были иссечены бесчисленными ударами бича. Голова этой лошади была сущей поэмой о скорби и страданиях. Глаза прятались в глубоких впадинах, будто выдолбленных долотом. Скорбный взгляд этих подернутых синеватой дымкой глаз выражал беспредельную покорность. В нем можно было прочесть только полное равнодушие к побоям и сознание бесполезности каких бы то ни было усилий. Вот почему щелканье бича не способно было вернуть несчастной хотя бы искру жизни. Уши ее понуро висели, причем одно из них было рассечено пополам. Прядь пожелтевшей гривы запуталась в узде, натиравшей ремнями костлявые выступы скул. Тяжкое дыхание увлажняло ноздри, а нижняя губа от постоянной усталости брезгливо отвисала. Белая с рыжим крапом шерсть была вся в потеках пота, подобных тем, какие дождь оставляет на стенах домов.
Трудно было вообразить более плачевное зрелище. Лошадь, верхом на которой в Апокалипсисе является всадник-смерть, показалась бы рядом с этим горемычным одром резвым скакуном. Поистине высшей милостью для нее было бы знакомство с живодером. И сейчас она брела, окутанная густым облаком пара, потому что воздух стал заметно холодеть.
Теперь в фургоне ехали только женщины, а мужчины шли рядом с повозкой, чтобы не обременять и без того выдохшуюся клячу. Идти было нетрудно, даже опережая фургон, но все они хранили молчание и кутались в плащи, ибо могли обмениваться разве что неприятными мыслями.
Барон де Сигоньяк совсем было впал в уныние и чуть ли не раскаивался в том, что покинул обветшалое жилище предков. Там он, правда, рисковал умереть с голоду, созерцая свой полустертый родовой герб над очагом, зато не подвергался бы превратностям жизни бродячих актеров.
Он вспоминал о своем преданном Пьере, о коне Байярде, о Миро и Вельзевуле – верных друзьях, деливших с ним одиночество. Сердце у него невольно сжималось, к горлу подкатывал колючий ком – предвестник слез; но стоило барону бросить взгляд на Изабеллу, которая сидела в повозке, кутаясь в мантилью, и к нему снова возвращалось мужество. Девушка улыбалась – казалось, все эти беды нисколько ее не печалят. Что значат телесные страдания и тяготы пути, если душа полна блаженства!
Окрестный пейзаж также не радовал. На переднем плане корчились остовы истерзанных ветрами, искривленных и лишенных вершин старых вязов, чьи черные ветви чертили причудливый узор на фоне изжелта-серого неба, покрытого низкими снеговыми тучами, сквозь которые с трудом пробивался тусклый свет. Далее простирались невозделанные пустоши, окаймленные у горизонта плешивыми холмами или ржавыми полосками лесов. Изредка над одинокой приземистой лачугой, укрытой за сплетенной из прутьев изгородью, поднимался столбик печного дыма. Влажная почва была изборождена, словно шрамами, водоотводными канавами.
В разгар весны эта долина, одетая зеленью, могла бы выглядеть привлекательной. Но сейчас она была полна тоски и зимнего оцепенения. Время от времени на обочине возникала одинокая фигура изможденного поселянина в лохмотьях или старухи, горбящейся под тяжестью вязанки хвороста, что не оживляло ландшафт, а лишь подчеркивало его пустынность. Казалось, единственными бодрыми обитательницами этого края были сороки. Они во множестве прыгали в траве и на обочинах, держа хвосты торчком наподобие сложенного веера, перепархивали с дерева на дерево и оживленно стрекотали при виде фургона – будто обменивались впечатлениями о продрогших комедиантах. Бессердечным птицам не было дела до людских страданий!
Пронзительный ветер свистел в ветвях, рвал тонкие плащи на плечах актеров, хлестал их лица, словно ледяными прутьями. Немного погодя в этих вихрях закружились снежные хлопья, их потоки взвивались, опадали, пересекались, но никак не могли улечься на земле – настолько силен был ветер. Вскоре снег стал таким густым, что перед полуослепшими путниками возникла как бы завеса из белесого мрака. В непрерывном мельтешении снежинок даже самые близкие предметы расплывались и теряли подлинные очертания.
– Надо полагать, небесная стряпуха ощипывает гусей и стряхивает на нас пух со своего передника, – заметил Педант, который плелся позади фургона, чтобы укрыться от ветра. – Гусятина пришлась бы сейчас больше кстати, чем перья. Я бы управился с ней даже без лимона и приправ.
– Да хоть и без соли! – подхватил Тиран. – Мой желудок уже и думать забыл об омлете, который я проглотил под именем завтрака!
Сигоньяку тоже пришлось укрыться за повозкой, и Педант обратился к нему:
– Нечего сказать, господин барон, разгулялась погодка! Мне жаль, что вам приходится делить с нами наши передряги. Но метель – дело временное, и как бы медленно мы ни ползли, все равно приближаемся к Парижу!
– Не так уж я изнежен, и какому-то снегопаду меня не испугать, – отвечал Сигоньяк. – Но кто поистине заслуживает сочувствия, так это наши бедные спутницы, вынужденные терпеть лишения, сравнимые разве что с невзгодами, которые испытывают солдаты в походе.
– Они к этому привыкли, и то, что показалось бы нестерпимым для светских дам и богатых горожанок, их почти не беспокоит.
Метель, однако, усиливалась. Гонимая ветром поземка белым дымом курилась над землей, задерживаясь лишь тогда, когда на ее пути оказывалась преграда: откос, груда щебня, живая изгородь, насыпь у канавы. Там снег мгновенно скапливался и осыпался каскадом по ту сторону препятствия. А иногда, свиваясь в вихревые жгуты, возносился высоко в небо и обрушивался оттуда сплошной лавиной, которую на земле разметывали во все стороны ураганные шквалы. Всего за несколько минут Изабеллу, Серафину и Леонарду замело снегом, хоть они и забились в глубину фургона и забаррикадировались тюками и сундуками.
Ошеломленная яростью снежного бурана, лошадь, задыхаясь, едва-едва продвигалась вперед. Бока ее вздымались, как кузнечные мехи, копыта скользили на каждом шагу. Тиран шагал рядом, держа ее под уздцы своей сильной рукой и не давая упасть. Педант, Сигоньяк и Скапен толкали фургон сзади, Леандр щелкал в воздухе бичом, пытаясь подбодрить несчастную клячу, – бить ее сейчас было бы бессмысленной жестокостью. Что касается Матамора, то он приотстал и вскоре пропал из виду за снежной завесой. Из-за своей феноменальной худобы он был так легок, что не мог преодолеть силу встречного ветра, хоть и взял для этого по булыжнику в каждую руку, а также набил карманы камнями.
Тем временем метель все больше свирепела, кружа вороха белых хлопьев и вздымая их вверх и вниз, словно пенящиеся волны. Она до того разбушевалась, что актеры, как ни спешили добраться до ближайшего селения, все же вынуждены были в конце концов развернуть фургон против ветра. Впряженная в повозку кляча окончательно изнемогла; ноги ее окостенели, мокрое от пота тело сотрясала крупная дрожь. Достаточно было еще одного небольшого усилия – и она рухнула бы бездыханной. И без того в ее ноздрях уже появились капли крови, а глаза заволокла тусклая пелена.
Страх перед темнотой понять легко – во мраке всегда таится ужас. Но белый ужас метели почти непостижим. Невозможно вообразить себе положение отчаяннее того, в каком очутились наши бедные комедианты – страдающие от голода, посиневшие от стужи, ослепленные снегом и затерянные на неведомой дороге среди головокружительных ледяных вихрей, пронизывавших насквозь их тощую одежонку. Пережидая снежную бурю, все они сбились в кучу под навесом фургона и жались друг к другу, пытаясь хоть немного согреться.
Наконец ветер начал утихать, и тучи снега, до сих пор носившиеся в воздухе, начали неторопливо оседать на землю. Всё, куда ни взгляни, покрылось сплошным серебристо-белым саваном.
– А где же наш Матамор? – спохватился Педант. – Неужели ветер унес его обратно на луну?
– В само деле, что-то его не видно, – подтвердил Тиран. – Может, он забился за какой-нибудь сундук внутри фургона. Эй, Матамор! Очнись, если не спишь, и отзовись!
Но Матамор не откликался. Ничто не шевельнулось под грудой старых декораций.
– Эй, Матамор! – трубно взревел Тиран таким могучим басом, который мог бы разбудить семерых спящих отроков вместе с их собакой[36]36
Семь отроков Эфесских – христианские мученики, заживо замурованные в пещере за то, что отказались приносить жертвы языческим богам, проспавшие там больше двух веков и проснувшиеся живыми и здоровыми. Почитаются в православии, католицизме и в исламе. Собака упоминается только в исламской версии предания.
[Закрыть].
– Мы уже давно потеряли его из виду, – заявили актрисы. – Метель слепила нам глаза, и мы не особенно беспокоились, потому что думали, что он идет вместе с вами за фургоном.
– Странное дело, будь я проклят! – фыркнул Педант. – Лишь бы с ним не случилось какого-нибудь несчастья!
– Скорее всего, во время бурана он укрылся за каким-нибудь деревом, – предположил Сигоньяк. – Надо немного подождать, и он, я уверен в этом, догонит нас.
Решено было подождать с четверть часа, а затем отправиться на поиски. Дорога оставалась пустынной – а ведь на фоне такой ослепительной белизны человеческую фигуру легко было заметить даже в сумерках и с большого расстояния. Декабрьская ночь, быстро наступающая после короткого дня, не принесла с собой полной темноты. Блеск снега боролся с мраком, и казалось, будто свет странным образом струится не сверху, а от земли. Горизонт был очерчен резкой белой полосой, заснеженные деревья выглядели словно узоры на замерзших оконных стеклах, и шапки снега время от времени срывались с веток, не нарушая тишины. Это была картина, полная щемящей грусти; где-то вдали завыла собака, будто в этих звуках стремилась выразить всю скорбность пейзажа, его безысходную тоску.
Всякий знает, какое впечатление производит в ночной тишине этот надрывный вой. Животное, инстинктом тесно связанное с душой природы, нередко предчувствует грядущее несчастье и оплакивает его прежде, чем оно воплотится и станет явным. В этом погребальном вое звучит страх будущего и смерти, ужас перед непознаваемым. Ни один храбрец не может слышать эти вопли без невольного озноба.
Вой постепенно приближался, и вскоре в глубине заснеженной пустоши уже можно было различить крупного черного пса, который сидел на снегу, вскинув морду к небесам, и словно полоскал себе горло этим жалостным стоном.
– Должно быть, что-то худое приключилось с нашим бедным Матамором! – всполошился Тиран. – Эта проклятая тварь недаром воет – она чует гибель.
У женщин сжались сердца от мрачного предчувствия. Дуэнья осенила себя знаком креста, а Изабелла начала шептать молитву.
– Надо отправляться на поиски, больше не теряя ни минуты, – решил Педант. – Возьмем с собой фонарь, свет послужит ему путеводным маяком, если он сбился с дороги и заплутал в пустошах. В такую метель, когда все вокруг застлано белой пеленой, можно заблудиться в два счета.
С помощью огнива был высечен огонь, вспыхнул свечной огарок на дне фонаря. Огонек, скрытый вместо стекол за полупрозрачными роговыми пластинками, оказался достаточно ярким, чтобы его можно было заметить издалека.
Тиран, Педант и Сигоньяк отправились искать запропастившегося Матамора, а Скапен и Леандр остались охранять фургон и поддерживать встревоженных женщин. Общее гнетущее настроение усугублял проклятый черный пес, который все еще не унимался, а ветер вверху гудел, словно там катились по камням тяжелые телеги, битком набитые злыми духами.
Буря успела замести все следы, сделав их неразличимыми, да и сама по себе ночная тьма затрудняла поиски. Иногда Блазиус опускал фонарь к самой земле, приметив какой-то смутный отпечаток в сугробе, но чаще всего это оказывался оттиск могучей ножищи Тирана или конского копыта, а вовсе не след Матамора, который весил немногим больше птицы.
Так они прошли около четверти мили, размахивая фонарем, чтобы привлечь внимание исчезнувшего друга, и выкрикивая во всю глотку: «Матамор! Матамор! Матамо-ор!» – но на этот призыв, подобный тому, с каким древние греки обращались к усопшим, прежде чем покинуть место погребения, ответом было только молчание. Иной раз какая-то пугливая птица взлетала с криком и, торопливо прошумев крыльями, исчезала в ночи.
Внезапно Сигоньяк, обладавший исключительно острым зрением, различил под деревом какой-то смутный силуэт, напоминающий человеческий. Однако силуэт не двигался, выглядел неестественно прямым и зловеще неподвижным. Барон сообщил об этом своим спутникам, и они вместе двинулись в указанную им сторону.
Это и в самом деле оказался несчастный Матамор. Он сидел, прислонившись к стволу старого дерева, а его вытянутые длинные ноги были наполовину занесены снегом. Рапира, его постоянная спутница, торчала под таким нелепым углом к его корпусу, что при других обстоятельствах это зрелище могло бы вызвать смех. Но сейчас актерам было не до смеха – когда они приблизились к сидящему, тот даже не шелохнулся и не издал ни звука. Обеспокоенный этим, Блазиус направил луч прямо в лицо Матамору и едва не выронил фонарь, настолько поразило его увиденное.
Все краски жизни покинули это лицо, сменившись восковой бледностью. Нос блестел, как слоновая кость, обтянутые мерзлой кожей виски запали. Иней блестел на бровях и ресницах, а широко раскрытые глаза остекленели. На кончиках усов образовались сосульки, оттянув их книзу. Смертное безмолвие сковало эти уста, скулы заострились, а очертания черепа проступили с пугающей ясностью. Однако это тощее и бледное лицо, на котором привычка гримасничать и бахвалиться оставила жуткие в своем комизме складки, не разгладилось даже теперь. Такова горькая участь шута и комедианта: сама смерть в его присутствии теряет величавость.
Однако Тиран все еще не терял надежды. Схватив Матамора за руку, он тряхнул ее, но успевшая застыть конечность упала с сухим костяным стуком, как рука деревянной марионетки, у которой порвалась нить, приводящая ее в действие. Театр жизни бедняга сменил на подмостки потустороннего мира.
Упорствуя, Тиран, все еще не желавший поверить в то, что Матамор окончательно мертв, спросил у Блазиуса, при нем ли его фляжка. Пропойца Педант никогда не расставался с этой незаменимой вещью, и во фляжке, к счастью, еще оставалось несколько капель вина. Педант вставил ее горлышко между синими губами Матамора, но стиснутые зубы и не подумали разжаться. Темно-красная влага потекла из углов его рта. Все стало очевидным: биение жизни навсегда покинуло эту скромную оболочку, ведь даже самый легкий вздох на таком морозе немедленно превратился бы в облачко пара, которое нельзя было не заметить.
– Зачем тревожить эти бренные останки, – печально проговорил Сигоньяк, – разве вы не видите, что все кончено?
– Увы, да! – отозвался Педант. – Несчастный не менее мертв, чем фараон Хеопс под своей пирамидой. Должно быть, он испугался метели и, не в силах бороться с ветром, укрылся за деревом. А поскольку на его теле не было и двух унций жиру, он вскоре промерз до мозга костей. Чтобы иметь успех в Париже, он изо дня в день уменьшал рацион и отощал, как борзая после доброй охоты. Бедный мой Матамор, отныне и вовеки ты избавился от пинков, пощечин и колотушек, на которые обрекали тебя твои роли. Никто больше не станет смеяться тебе в лицо!
– Но что нам делать с его телом? – вмешался Тиран. – Не можем же мы бросить его у обочины на растерзание волкам, собакам и птицам, хотя поживы тут не хватит им даже на скудный завтрак?
– Разумеется нет, – кивнул Блазиус. – Он был добрым и верным товарищем, а поскольку весу в нем не много, ты возьмешь его за плечи, я за ноги, и вдвоем мы дотащим его до фургона. А завтра, как только рассветет, похороним со всеми почестями в каком-нибудь укромном уголке. Ведь нам, комедиантам, церковь закрыла путь на кладбище и лишила нас удовольствия покоиться в освященной земле. Мы, изрядно повеселившие на своем веку людей самого высшего сорта, осуждены гнить на свалках в компании с дохлыми псами и конской падалью. Господин барон, ступайте вперед и освещайте нам путь!
Сигоньяк кивнул, выразив согласие. Оба актера наклонились, смахнули снег, саваном покрывавший Матамора, и подняли тело, более легкое, чем детский трупик. Затем они двинулись вперед, а барон шагал перед ними и светил фонарем.
К счастью, в столь поздний час на дороге не было ни души. Это погребальное шествие могло бы неминуемо нагнать мистический страх на любого путника. Красноватый свет фонаря отбрасывал на снег длинные уродливые тени, и всякий заподозрил бы тут жестокое преступление или колдовство.
Черный пес умолк, как бы завершив свою роль вестника беды. Гробовая тишина повисла над равниной, ибо снег имеет свойство поглощать звуки.
Те, кто оставался у фургона, первым делом заметили огонек, прыгавший и колебавшийся в руке у Сигоньяка, выхватывая из мрака окружающие предметы и придавая им самые неожиданные и порой пугающие очертания. Тиран и Блазиус, как бы связанные между собой телом Матамора, выглядели в этом освещении жутко и загадочно. Скапен и Леандр, подталкиваемые тревожным любопытством, заторопились навстречу скорбной процессии.
– Ну как? Что с ним? – обеспокоенно спросил Скапен, поравнявшись с товарищами. – С какой это стати Матамор у вас на руках и вдобавок вытянулся, будто проглотил свою рапиру? Он болен?
– Это не болезнь, – обронил Блазиус. – Наоборот – отныне его здоровье несокрушимо! Подагра, чахотка, лихорадка, простуда и желудочные колики больше не властны над ним. Он навсегда исцелился от той болезни, против которой ни один врач, будь он хоть Гиппократ, хоть Гален, хоть сам Авиценна, пока не нашел лекарства. Я говорю о жизни, которая всех и каждого неминуемо ведет к смерти.
– Значит, он мертв! – с горестным изумлением вскричал Скапен, склоняясь к лицу покойника.
– Вполне – или как нельзя более, потому что окоченел он не только от смерти, но и от мороза, – ответил Блазиус со скрытой дрожью в голосе, которая обличала глубокое волнение, не соответствовавшее его иронии.
– Он почил, так будет вернее и больше соответствует духу трагедии, – добавил Тиран. – Но, думаю, вам следовало бы нас подменить, потому что мы несем нашего Матамора уже давно и без всякой надежды на награду. Теперь ваш черед!
Скапен заменил Тирана, Леандр – Блазиуса, хотя обязанности могильщика были ему вовсе не по душе, и мрачный кортеж двинулся дальше. Через несколько минут он достиг фургона, стоявшего на дороге. Невзирая на стужу, Изабелла и Серафина спрыгнули с повозки, где осталась одна Дуэнья, сверлившая тьму своими совиными глазами. При виде Матамора, бледного, окоченевшего, с застывшей маской вместо лица, актрисы испуганно и горестно охнули. Из глаз Изабеллы скатилась пара слезинок, которые тут же замерзли на резком ночном ветру. Девушка сложила на груди свои прекрасные руки, покрасневшие от холода, – и чистосердечная молитва за того, кто так внезапно был поглощен бездной вечности, вознеслась на крыльях веры в сумрачную небесную высь.