355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Волонтер девяносто второго года » Текст книги (страница 9)
Волонтер девяносто второго года
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 18:55

Текст книги "Волонтер девяносто второго года"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)

XV. ФЕДЕРАЦИЯ

На следующий день, 9 июля 1790 года, на рассвете, мы отправились в дорогу, чтобы принять участие в главном празднике Федерации; впереди нас шагал барабанщик.

Папаша Дешарм обнял меня с таким печальным выражением лица, что у меня сжалось сердце.

– Наверно, вы, молодые люди, и правы, – сказал он, – а мы, старики, ошибаемся. Но, что поделаешь, мой мальчик, в один день не отрекаются от убеждений, каким был верен шесть десятков лет. К чему все это приведет, я не увижу, но, может быть, это милость небесная, что глаза мои закроются раньше.

– Что вы, дядюшка! Отправиться в Париж и увидеть праздник для меня великая радость, но если вы чувствуете себя так плохо, как говорите, я не оставлю вас.

– Иди, мой мальчик, – настаивал он. – Господь даст мне силы дождаться твоего возвращения, и мы еще встретимся на этом свете.

Я обнял дядю, обливаясь слезами, потому что нежно его любил. Разве не он заменил мне отца, разве не он воспитал и вскормил меня; разве не он, в конце концов, подготовил мальчика к взрослой жизни?

– Вынеси мне кресло на улицу, – попросил он, – я не хотел бы упускать это славное солнце.

Он оперся на мое плечо, дошел до двери, полуприлег в кресле, еще раз пожал мне руку и, снова подставив лоб для поцелуя, сказал:

– Ступай!

Я уходил, часто оглядываясь, чтобы не терять из вида этого доброго и дорогого моему сердцу старика, этого давнего преданного слугу монархии, страдающего от ее агонии и готового умереть вместе с ней.

Он провожал меня таким нежным и ласковым взглядом, каким смотрят на грёзу будущего. Каждый раз, когда я оборачивался, он кивал мне седой головой, озаренной мягкими лучами солнца, а я в ответ махал ему рукой.

В тот миг, когда он должен был скрыться из виду, мне показалось, будто я покидаю его навсегда, и хотел было вернуться назад, чтобы больше не расставаться с ним; но рискованное чувство неведомого, ветер из прошлого, веющий в будущее, влекли меня вперед, и я перестал видеть дядю в ту минуту, когда, словно на смену ему, передо мной появились первые дома деревни Идет. Там меня ждал сюрприз.

Жители деревни не хотели расставаться со своим кюре; они усадили его в маленькую двуколку, запряженную одной лошадью, и славный аббат, с еще влажными от слез глазами, простился с мадемуазель Маргаритой, рыдавшей на пороге дома. В то время поездка на расстояние в сорок льё была настоящим путешествием, и несчастной служанке казалось, что у нее навсегда отнимают ее доброго аббата Фортена.

Мы решительно зашагали вперед; двуколка двигалась в середине нашего отряда. Все стремились быть поближе к достойному священнику, образовав ему почетный эскорт.

На площади в Сент-Мену нас ждал г-н Друэ во главе депутации города. Среди делегатов был солдат – ветеран Семилетней войны, воевавший под началом маршала Саксонского и участвовавший в битве при Фонтенуа, и матрос, уже служивший на флоте в те дни, когда родился бальи де Сюфрен. Живые обломки старого порядка, они жаждали идти в Париж приветствовать зарю нового века.

Господин Друэ предоставил им повозку, но они не пожелали в нее сесть. Она ехала пустая посреди кортежа, и в первой шеренге шагали старики с гордо поднятой головой; они олицетворяли вечную родину, были живым благословением века умирающего веку нарождающемуся.

По всем дорогам Франции одновременно шли, направляясь в столицу, колонны, подобные той, что двигалась сейчас по дороге из Монмеди в Париж. С эпохи крестовых походов такое огромное количество людей ни разу по своей воле не отрывалось от родных очагов, устремляясь к одной цели; надо признать, что среди этих паломников свободы было немало представителей благородного сословия. Однако это не мешало братству необъятных толп, в которых слабость детства и старости с героическим весельем опиралась на силу взрослых мужчин.

На протяжении всего пути федератов встречали депутации.

Люди предоставляли кров только старикам и священникам, ибо всех разместить в домах было бы невозможно; остальные разбивали лагерь вокруг деревень, разжигали большие костры и готовили еду. Что касается вин, то в Шампани, сплошь засаженной виноградниками, недостатка в них не было.

На другой день, на рассвете, мы под барабанный бой отправились в путь; когда смолкали барабаны, мы затягивали национальную песнь, в начале серьезную и почти священную – «Дело пойдет!» 90-го года не имела ничего общего с гнусной и угрожающей «Дело пойдет!» 93-го года. Первая была Евангелием; вторая стала карманьолой.

Что-то суровое и торжественное звучало в этих неуклюжих строфах, напоминавших строфы Божьих заповедей и церковных песнопений:

 
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!
Новый закон справедливо рассудит,
Всё по евангельской мудрости будет:
Тех, кто высоко, падение ждет,
Те, кто унижены, выйдут вперед.
Дело пойдет, и пойдет, и пойдет!note 4Note4
  Перевод Г.Адлера.


[Закрыть]

 

Это пение, протяжное и однообразное, поддерживало тысячи людей, шагающих под палящим июльским солнцем, тогда как в конечном пункте их пути оно вдохновляло строителей, сооружавших гигантскую арену, где предстояло свершиться величественной церемонии.

Люди нашего времени, эпохи без убеждений и без веры, наверное, посмеются над рассказом об энтузиазме отцов; но, поверьте старику, который по прошествии шестидесяти лет еще согревает руки и сердце у этого огня своей юности, это было прекрасно, величественно, достойно античности!

В тот великий день 14 июля, в несколько предшествующих ему и последующих дней Франция действительно осознала самое себя, прозрев свою великую судьбу.

Мы уже писали о том, что Национальное собрание неохотно издало декрет о празднике Федерации, ратуша с неохотой послала рабочих на Марсово поле – место, выбранное для этого великого и торжественного собрания; так как время праздника приближалось, а работы не двигались, представление из-за отсутствия театра могло и не состояться.

Что сделал Париж? Весь город поднялся как один и явился на Марсово поле; каждый принес с собой рабочий инструмент: заступ, лопату, тачку, мотыгу.

Здесь были не только простые люди, не только буржуа: пришли все, старики и дети, богатые господа и обыватели, знатные дамы и рыночные торговки, священники и солдаты, актеры и монахи, гулящие девицы и сестры милосердия; ночь не прерывала работу.

Инвалиды, неспособные трудиться – кто был без руки, кто без ноги, – держали факелы. Работники сменяли друг друга; бродячие оркестры и шарманщики подбадривали этих нивелировщиков, уверенных в том, что, разравнивая Марсово поле, они тем самым помогают утвердить равенство во всем мире.

Начатая утром 9 июля, эта титаническая работа была закончена в ночь с 13-го на 14-е, за два часа до рассвета. Бог изрек: «Да будет свет!» – и был свет.

Мы прибыли в город вечером 12 июля. Париж был переполнен людьми; но – странная вещь: она доказывает, до какой степени все совершавшееся тогда шло из глубины сердца Франции, – владельцы гостиниц, трактирщики, кабатчики не увеличивали плату за наем, как они не преминули бы сделать в других случаях, а снижали ее, чтобы даже самый бедный смог найти пристанище.

Кроме того, парижане стояли у дверей своих домов, высматривая, не идут ли мимо их друзья или знакомые. Если же их ожидания не сбывались, они приглашали чужих людей, и первый встречный – сомнений здесь быть не могло – становился им братом.

Это было не только единение Франции, но и братское объятие всего мира. Прусский барон Жан Батист Клоотс, более известный под именем Анахарсис, привел в Национальное собрание два десятка представителей разных народов: русских, поляков, людей с Севера и Востока, одетых в национальные костюмы. Он пришел просить, чтобы их приняли в конфедерацию Марсова поля: они призваны были символизировать единство мира. Позднее тот же Анахарсис Клоотс внес двенадцать тысяч франков на войну против королей.

Легко представить мое изумление, когда я увидел Париж, попал на бульвары, прошел необъятный Вавилон – от Бастилии, что сровняли с землей, до холмов Шайо. Именно отсюда г-н Друэ показал мне армию тружеников, разравнивавших Марсово поле.

Тогда и я пожелал принять участие в патриотическом труде: сбежал вниз, схватил лопату и стал насыпать тачки; другие работники отвозили их и ссыпали землю на холм.

Моим соседом оказался человек лет пятидесяти, с виду принадлежавший к сословию зажиточных ремесленников. Он распоряжался двумя юношами: один был года на три старше меня, другой – почти мой ровесник.

Заметив, как лихо я орудовал лопатой, он спросил, кто я и откуда. Я ответил, что зовут меня Рене Бессон, что пришел из нового департамента Мёз, а по профессии – подмастерье столяра. Тут, выпрямившись и протянув мне руку с улыбкой, озарившей его строгое лицо, он сказал:

– Пожми мою руку, малыш! Если ты подмастерье, то я – мастер, а эти молодые люди, твои ровесники, учатся у меня ремеслу. Если не найдешь ничего лучшего, приходи сегодня поужинать к нам, ты будешь желанным гостем.

Я пожал протянутую мне руку и принял приглашение с той же сердечностью, с какой оно было сделано. Я уже говорил, что на заре революции французы представляли собой народ братьев.

Когда на часах Марсова поля пробило пять, мастер-столяр воткнул в землю кирку, юноши оставили свои тачки; видя это, я тоже вонзил лопату в землю. Кстати, отложенный нами инструмент долго не залежался; другие подхватили его и продолжали прерванную нами работу; мы спустились на берег Сены умыться, после этого перешли на другой берег, прошли по Кур-ла-Рен и вышли на улицу Сент-Оноре.

Всю Дорогу мы, мастер и я, шагали рядом, тогда как оба подмастерья следовали за нами, и новому моему знакомому было нетрудно убедиться, что я более образован, чем другие молодые люди моего возраста и моей профессии.

Он расспрашивал меня о нашем департаменте, о царящих в провинции настроениях, осведомился, есть ли у меня знакомые в Париже. На все его вопросы я отвечал четко, но скромно. Привыкнув иметь дело с г-ном Друэ, аббатом Фортеном и г-ном Матьё, я и представить себе не мог, как можно гордиться той малостью, какую знал, и меня преследовало лишь одно желание – жажда узнать то, чего я еще не знал.

Мой вожатый остановился в начале улицы Сент-Оноре, на левой стороне, напротив церкви (как я потом узнал, она называлась церковь Успения Богородицы).

– Ну вот и пришли. Я пойду впереди, чтобы показывать тебе дорогу, – сказал он и углубился в аллею, в конце которой брезжил свет.

Я машинально поднял голову и над дверью прочел выведенные черными буквами на длинной выкрашенной белой краской доске, что висела на фасаде дома, слова:

«Дюпле, столярных дел мастер».

Я вошел в дом; подмастерья вошли за мной.

XVI. СЕМЕЙСТВО ДЮПЛЕ

Столяр Дюпле, с кем свел меня случай, тогда, то есть 12 июля 1790 года, далеко еще не достиг той известности, что позднее связывала с его именем, с его семьей и домом прославленного революционера.

Дюпле был хорошим патриотом, не более того, и усердно посещал Якобинский клуб, находившийся по соседству; там он проводил все свои вечера, аплодируя речам посредственного адвоката из Арраса, над кем вовсю глумились в Национальном собрании, но весьма ценили на улице Сент-Оноре и кого звали г-н де Робеспьер.

Когда мы вошли в дом, две его дочери, Эстелла и Корнелия, хлопотали, накрывая на стол; в кресле сидела старая бабушка; г-жа Дюпле была на кухне, завершая последние приготовления к ужину.

Сначала меня представили двум юным особам; обе они были хорошенькие, и обе были наречены именами, казалось соответствующими типу их красоты. У стройной и гибкой, как тростинка, блондинки Эстеллы, флориановской пастушки, были голубые глаза. У брюнетки Корнелии, героини Плутарха, глаза были черные, а во всей фигуре чувствовалась нравственная непреклонность и физическая стойкость.

Эстелла, потупив глазки, сделала мне реверанс. Корнелия улыбнулась, глядя мне прямо в глаза. Кстати, ни та ни другая не обратили на меня особого внимания. Моложе даже младшей из сестер, я был для них почти ребенком.

Старой бабушкой никто не занимался. Она все время тратила на то, что читала и неизменно перечитывала один и тот же томик сказок «Тысячи и одной ночи», а поскольку в нем содержалась «Волшебная лампа», постоянно удивлялась тому, что все герои этой бесконечной книги носят имя Аладин.

Что касается двух подмастерьев, то, как я уже отмечал, одному можно было дать лет двадцать, другой был чуть постарше меня.

Старшего звали Жак Дюмон. Что с ним стало, мне неизвестно; другой, Фелисьен Эрда, приобрел 9 термидора страшную известность, быстро угасшую.

Этот последний был молодой хрупкий блондин, истинное дитя Парижа, раздражительный и нервный, словно женщина. Его фамилия, которую его юные товарищи иногда искажали, прибавляя к ней букву «М», стала для Фелисьена источником постоянных драк; но физическая слабость не всегда позволяла ему капитулировать на почетных условиях. Так как раздражительность вечно бросала его в споры и он всегда был готов все отрицать, девицы Дюпле прозвали Эрда гражданином Вето.

Надо ли объяснять, что право вето было одной из прерогатив короля и что оба случая, когда он неудачно этим правом воспользовался, оттолкнули от Людовика XVI народ?

Госпожа Дюпле принесла из кухни первую перемену блюд; меня представили ей, но она уделила мне еще меньше внимания, чем ее дочери. Это была женщина лет тридцати восьми – сорока, красивая сильной и цветущей красотой женщины из народа. Она разделяла патриотические убеждения мужа, а главное – его восхищение Робеспьером.

О герое якобинцев и шел разговор большую часть ужина, протекавшего по-братски, за одним столом, где как равные сидели хозяева и подмастерья.

Правда, мне показалось, что Фелисьен Эрда поглядывает на меня довольно косо. Чтобы оказать мне честь, меня посадили рядом с мадемуазель Корнелией, и, по-моему, он считал эту честь, сколь бы эфемерной она ни была, посягательством на свои права.

Самым примечательным в ту эпоху было то, что образование проникло в сословие буржуа, а от них передалось и сословию ремесленников.

Девицы Дюпле были не просто образованными, но даже просвещенными, особенно в политике; они знали трагедии Вольтера и почерпнули из них немало изречений; читали они «Общественный договор» и «Исповедание веры Савойского викария»; они ходили в Комеди Франсез, где в «Карле IX» Мари Жозефа Шенье и в «Беренике» Расина недавно сыграл Тальма, восстановив античный костюм во всей его первозданности. Результатом сей театрально-исторической новинки явилось то, что ножницы цирюльника прошлись почти по всем головам, и уже два месяца все мужчины носили прически под Тита.

За ужином беззлобно подшучивали над моей прической. Понятно, что за столь короткий срок мода не успела добраться до деревни Пнет, и посему я еще носил традиционную косичку (оба подмастерья от нее уже избавились). Что касается метра Дюпле, он, будучи истинным патриотом, продолжал биться за то, чтобы не лишиться косы, необходимой принадлежности мужчины; старая его матушка относилась к косе с какой-то суеверной почтительностью.

Я же, при первых насмешливых замечаниях по поводу косы – аристократического украшения моей прически – объявил, что готов принести ее в жертву на алтарь отечества, но при условии, если эта операция будет проделана ручками моей прекрасной соседки. Само собой разумеется, оба подмастерья метра Дюпле одними из первых сделали себе прически на манер возлюбленного Береники.

Несколько сообщенных мной подробностей о любви сына Веспасиана к дочери Агриппы Старшего изумили подмастерьев, а обе девушки вознаградили меня за это улыбкой. Но, если я и знал античность до такой степени, что мог вызвать восхищение моих молодых хозяек, невежество мое в отношении современных знаменитостей вызывало у г-на Дюпле чувство бесконечной жалости ко мне.

Я слышал о знаменитом Якобинском клубе, где столяр-патриот проводил все свои вечера; но знал я лишь о Дюпоре, Барнаве и Ламете, то есть о трех его основателях, прозванных Мирабо триумгезатом.

За этими якобинцами-аристократами 89-го года действительно еще нельзя было разглядеть грозных якобинцев из народа года 93-го.

Пока объявился один Робеспьер. Бледное и невозмутимое лицо его производило мрачное впечатление; такое, если однажды увидишь – больше никогда не забудешь.

В Клуб кордельеров меня отведет другой человек; Дюпле же решил взять меня в Якобинский клуб и показать человека, которого в этом обществе, тогда еще малоизвестном, уже называли честным.

Впрочем, Дюпле, сколь бы восторженно он ни относился к гражданину Максимилиану Робеспьеру, поразмыслив хорошенько, признал: нет ничего удивительного в том, что в сорока пяти льё от Парижа юноша моего возраста, у кого не было возможности читать газеты, пребывает в полном неведении об этом человеке (я и сам корил себя за это).

Робеспьеру до сих пор только дважды представлялся случай взяться своей узкой, нервной рукой за то, что тогда именовали кормилом общественных дел. В первый раз только он 5 октября поддержал Майяра, пришедшего во главе рыночных торговок требовать от Национального собрания хлеба и наказания королевских гвардейцев, оскорбивших трехцветную кокарду. Второй раз, 30 мая 1790 года, он потребовал у Национального собрания, хотя и не сумел убедить депутатов, разрешить священнослужителям вступать в брак.

Кстати, то, что я знал очень плохо, вернее, не знал совсем, – историю частной и политической жизни Робеспьера, – метру Дюпле было известно во всех подробностях. Поэтому, поскольку, по мнению столярных дел мастера, его кумир был призван оказать огромное влияние на ход революции – ведь Робеспьер говорил с большим воодушевлением, покорявшим умы слушателей, – я и попросил метра Дюпле просветить меня насчет этого, наверно, единственного влиятельного человека, кто ни разу не вступал в союз с Мирабо.

И действительно, сколь слабым, по сравнению с великим оратором, ни был этот жалкий противник, Мирабо неизменно выслушивал Робеспьера очень внимательно, следя за всеми хитросплетениями его длинных речей; Робеспьеру он всегда отвечал серьезно, с учтивостью, хотя это было не в его правилах.

Однажды после речи, что, быть может, выслушал только он, Мирабо сказал Кабанису:

– Этот человек пойдет далеко: он верит всему, что говорит.

Не знаю почему, может, из-за необычной внешности Робеспьера – я впервые увидел его в тот вечер – в моей памяти запечатлелось каждое слово, что говорил мне об этом необыкновенном человеке его восторженный почитатель, или, наоборот, услышанные мной слова подготовили память к тому, чтобы сохранить неизгладимый отпечаток его бледного и, если так можно выразиться, острого лица, но я уверен, что и через шестьдесят лет помню до последнего слова его биографию, каждый штрих в его портрете.

Я постараюсь рассказать читателям биографию Робеспьера и набросать его портрет, обращаясь не к тому времени, когда видел и слышал его каждый день в домашней обстановке, – с моей точки зрения эта обыденность и фамильярность в обращении больше вредят, чем способствуют правдивости рисунка, – а в те минуты, когда он впервые предстал передо мной на пьедестале, что воздвиг ему в моем представлении о нем человек, до конца сохранивший несомненную преданность своему кумиру.

Робеспьер родился в 1758 году в Аррасе, древнем и мрачном городе церковников и крючкотворов, столице провинции Артуа, отошедшей к Франции всего полтора века назад; еще и поныне город подавляет своей тенью огромный дворец епископства.

Его отец, адвокат королевского суда провинции, жил на улице Ябедников. Здесь и родился Максимилиан (имя ему Дали в честь последнего завоевателя города).

Несмотря на упорный труд, адвокат королевского суда был беден; эту бедность помогала ему сносить любимая жена, рано умершая. Ему показалось, что он не вынесет тяжесть утраты; однажды утром он таинственно исчез: больше его никто никогда не видел. Поговаривали о самоубийстве, однако оно ничем не подтверждалось.

В мрачном доме осталось четверо осиротевших детей. Старшему – Максимилиану – было одиннадцать лет; были еще брат – его называли Робесиьером-младшим, и две сестры; одна из них, Шарлотта де Робеспьер, оставила очень интересные «Воспоминания», но теперь, когда я пишу эти строки, их очень трудно найти. Другая сестра умерла через три-четыре года после исчезновения отца.

Оказавшись между могилой матери и потерей отца, то есть между двумя темными тайнами, ребенок был печален и навсегда остался серьезен. Друзья, помогавшие семье, попросили всемогущего аббата из Сен-Вааста, владевшего третью города и учредившего несколько стипендий в коллеже Людовика Великого, выделить одну из них юному Максимилиану и добились своего.

Робеспьер приехал в Париж один, имея рекомендательное письмо к канонику, скончавшемуся почти сразу после поступления юного стипендиата в коллеж. В этом угрюмом здании, совсем недавно покинутом иезуитами, в тени серых стен, откуда ребенка-сироту не выпускали даже в дни каникул, юный воспитанник рос болезненным, бледным, желчным, словно растение без солнца, вне общества и семьи, лишенный дружбы и любви, наконец, вдали от всего, что греет лицо и сердце.

В коллеже Робеспьер встретился с Камиллом Демуленом, тоже церковным стипендиатом, и Дантоном, учеником, за которого вносили плату. В детстве он был связан лишь с этими двумя людьми. Всем известно, что это не сыграло почти никакой роли, когда Робеспьер счел, что настало время принести дружбу в жертву родине.

Впрочем, два обстоятельства всегда мешали этой дружбе быть слишком тесной: веселость Камилла Демулена – ее не могли подавить темные стены коллежа Людовика Великого – и безнравственность Дантона, не внимавшего упрекам своего соученика.

Робеспьер расплатился за свою стипендию лавровыми венками. Он окончил коллеж первым учеником, а такая репутация почти не создает друзей и редко приводит к славе. Поступив в контору прокурора, он прошел курс права и вернулся в Аррас заурядным адвокатом, но суровым политиком; он больше изучал Руссо и Мабли, нежели Бартоло и Кюжа; иногда Робеспьер улыбался губами, никогда – сердцем.

Это было время легкой поэзии, букетов Хлорисе. Бертен воспевал Эвхарису, Парни – Элеонору, Демутье – Эмилию. В один прекрасный день, подобно Корреджо, произнесшему: «Anch'io sono pittore» note 5Note5
  «Я тоже художник» (ит.)


[Закрыть]
, Максимилиан сказал: «Anch'io sono poeta» note 6Note6
  «Я тоже поэт» (ит.)


[Закрыть]
. Он взялся за перо и принял участие в конкурсе академии «Розати» на лучшее похвальное слово Грессе, тоже автора легких стихов, ненамного превосходивших вирши, слагавшиеся в его честь.

Робеспьер получил поощрительную премию – одну розу. Младший брат его унаследовал стипендию старшего, заняв его место в том же коллеже; аббат Сен-Вааста, продолжая оказывать Робеспьеру покровительство, с помощью епископа назначил Максимилиана членом уголовного суда.

Одно из первых дел, порученных ему, был суд над убийцей. Преступление было не просто очевидно: подсудимый в нем признался. Робеспьер был вынужден вынести смертный приговор. На второй день после суда он подал прошение об отставке, не желая больше подвергать себя такому испытанию.

После этого он и стал адвокатом. Филантроп сделался защитником людей, а не их судьей. Дюпле утверждал, что из достоверного источника знает: честный Робеспьер никогда не брался за дело, если оно было несправедливым; если же оно было справедливым, он отстаивал его один против всех. Крестьяне подали ему жалобу на епископа Арраса; он изучил дело, счел его справедливым и, забыв о благодарности, выступил против своего покровителя, выиграв тяжбу крестьян.

Эта непреклонность, нисколько не повлиявшая на судьбу Робеспьера, очень укрепила его репутацию. Провинция послала Робеспьера в Генеральные штаты, где его противниками оказались дворянство и прелаты всего Арраса. Кстати, «противники» – это сказано слишком громко: прелаты и аристократы ставили Робеспьера так низко, что не считали его настоящим врагом. Та же ненависть к стипендиату, что преследовала юного Максимилиана на скамьях коллежа Людовика Великого, преследовала и депутата в амфитеатре Национального собрания.

Робеспьеру, избранному в Национальное собрание, было тридцать лет; держался он так робко, что, поднимаясь на трибуну, дрожал всем телом, – поэтому он был смешон всем, кроме, как мы уже знаем, Мирабо. В первое время его умение вести полемику было бездушным, вымученным, ничуть не увлекательным; правда, будучи человеком принципов, он не допускал никаких уступок в ущерб справедливости. Этот маленький адвокат с невыразительным лицом, худым тельцем, визгливым голосом был статуей, вернее сказать, межевым столбом права; усилия могучего Геркулеса не могли бы убрать его с дороги: он преграждал путь интригам и бесчестности; это был праведный муж. Горация, человек, стоявший незыблемо и невозмутимо посреди руин мира.

Робеспьер был беден, все это знали; все смеялись над его бедностью, а он ею гордился. Он ничего не зарабатывал и не имел собственности; весь его доход состоял из жалованья члена Национального собрания, но четверть этих денег он отсылал сестре. Когда Национальное собрание после смерти Франклина объявило траур, Робеспьер, не располагавший средствами купить себе черный фрак и имевший только костюм оливкового цвета, пришедший на смену васильковому наряду, взял напрокат или позаимствовал у кого-то фрак. Этот дешевый фрак был ему слишком велик, и то время, что длился траур, служил посмешищем Национального собрания.

Эти издевательства, капля за каплей, переполняли его сердце, изливались из него, превращаясь в желчь. Ничто не смягчало этой желчности; у Робеспьера не было домашнего очага, семьи, друзей, была лишь какая-то загадочная любовница, кому он, как и сестре, отдавал четверть собственного жалованья; в тесном и темном жилище на улице Сентонж стояли стол, кровать, два стула, кресло; одиночество в Национальном собрании, одиночество в пустыне дома, однако менее холодное, менее полное, менее неприятное, чем одиночество в Собрании, состоящем из врагов; единственным утешением ему служило то, что никто не сомневался в его честности.

– Если бы у меня не было совести, я был бы самым несчастным человеком на свете, – говорил Робеспьер в одной из своих речей, в которых иногда сквозила горечь сердца.

В те времена, о каких мы здесь рассказываем, Робеспьер не пользовался никакой популярностью. Кое-кто угадывал его неким инстинктом, своеобразной интуицией; столяр Дюпле, его жена и дочери были из числа адептов Робеспьера.

Все эти подробности с твердой убежденностью были сообщены мне за ужином. Вот почему я с большим удовольствием принял сделанное хозяином предложение повести меня в Якобинский клуб и, сгорая от любопытства, приготовился увидеть того, кого уже начали называть честным, а позднее станут величать Неподкупным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю