Текст книги "День в Фонтене-о-Роз"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
«Убирайся к черту!» – сказал я и толкнул его.
«Божья Матерь, сжаль…»
Ей-Богу! Вот все, что он успел сказать; веревка задушила сразу и человека и слова. В ту же минуту, вы знаете, как это всегда делается, я схватил веревку, сел ему на плечи – ух! – и все было кончено. Он не мог жаловаться на меня, я ручаюсь вам, что он не страдал».
«Но все это не объясняет мне, почему ты явился сюда сегодня вечером».
«О, это труднее всего рассказать».
«Ну, хорошо, я тебе скажу: ты пришел, чтобы снять с него образок».
«Нуда! Черт меня попутал. Я сказал себе: „Ладно! Ладно! Ты хочешь – это легко сказать; а вот когда ночь настанет, то будь спокоен – мы посмотрим“. И вот, когда ночь настала, я отправился из дому. Я оставил лестницу поблизости и знал, где ее найти. Я прошелся, вернулся длинной окольной дорогой и когда заметил, что уже никого нет на равнине и не слышно никакого шума, подошел к виселице, поставил лестницу, влез, притянул к себе повешенного, отстегнул цепочку и…»
«И что?»
«Ей-Богу! Верьте или не верьте – как хотите: как только я снял с шеи образок, повешенный схватил меня, вынул свою голову из петли, просунул на ее место мою голову и, ей-ей, толкнул меня так, как раньше толкнул его я. Вот и все».
«Не может быть! Вы ошибаетесь».
«Разве вы не застали меня уже повешенным, да или нет?»
«Да».
«Уверяю вас, я не сам себя повесил. Вот все, что я могу вам сказать».
Некоторое время я размышлял.
«А где образок?» – спросил я.
«Ей-Богу! Ищите его на земле, он здесь, где-нибудь поблизости. Я выпустил его из рук, когда почувствовал, что повешен».
Я встал и начал осматривать землю вокруг. Луна светила, словно хотела помочь мне в моих поисках.
Я поднял то, что искал, подошел к трупу бедного Артифаля и вновь надел образок ему на шею.
Когда образок коснулся его груди, по всему его телу словно пробежала дрожь, а из груди вырвался пронзительный, почти болезненный стон.
Палач отскочил назад.
Этот стон помог мне все понять. Я вспомнил Священное писание. Там говорится, что во время изгнания демонов последние, исходя из тела одержимых, издавали стоны.
Палач дрожал как лист.
«Идите сюда, друг мой, – сказал я ему, – и не бойтесь ничего».
Он нерешительно подошел.
«Что вам от меня нужно?» – спросил он.
«Надо вернуть этот труп на место».
«Никогда. Хорошенькое дело! Чтобы он еще раз повесил меня!»
«Не бойтесь, мой друг, я ручаюсь за все».
«Но, господин аббат! Господин аббат!»
«Идите, говорю вам».
Он сделал еще шаг вперед.
«Гм, – пробормотал он, – я боюсь».
«И вы ошибаетесь, мой друг. Пока на его теле образок, вам нечего бояться».
«Почему?»
«Потому что демон уже не будет иметь власти над ним. Этот образок охранял его, а вы его сняли; и тут же демон, который раньше направлял его ко злу и которого отгонял от жертвы добрый ангел, снова вселился в тело; вы видели, что натворил этот демон».
«Но стон, что мы только сейчас слышали?»
«Это застонал демон, когда почувствовал, что добыча ускользает от него».
«Так, – сказал палач, – это действительно возможно!»
«Это так и есть».
«Ну так я повешу разбойника опять на его крюк».
«Повесьте. Правосудие должно быть совершено; приговор должен быть исполнен».
Бедняга еще колебался.
«Ничего не бойтесь, – сказал я ему, – я за все отвечаю».
«Все равно, – ответил палач, – не теряйте меня из виду и при малейшем моем крике спешите ко мне на помощь».
«Будьте спокойны».
Он подошел к трупу, поднял его тихонько за плечи и потащил к лестнице, говоря:
«Не бойся, Артифаль, я не возьму у тебя образок. Вы не теряете нас из виду, господин аббат, не правда ли?»
«Нет, мой друг, будьте спокойны».
«Я не возьму у тебя образок, – продолжал самым миролюбивым тоном палач, – нет, не беспокойся; как ты хотел, так тебя с ним и похоронят. Он вправду не шевелится, господин аббат?»
«Вы же видите».
«Тебя с ним похоронят; а пока что я тебя возвращу на твое место согласно желанию господина аббата, а не по своей воле, ты понимаешь?..»
«Да, да, – сказал я ему, невольно улыбаясь, – но поторапливайтесь».
«Слава Богу! Кончено!» – сказал он, выпуская тело, которое он прикрепил на крюк, и соскакивая на землю одним прыжком.
Тело закачалось в пространстве, безжизненное и окоченевшее.
Я стал на колени и приступил к молитвам, о чем меня просил Артифаль. «Господин аббат, – сказал палач, становясь рядом со мной на колени, – не согласитесь ли вы произносить молитвы громко и медленно, так, чтобы я мог повторять за вами?»
«Как, несчастный! Неужели ты их забыл?»
«Мне кажется, что я никогда их не знал».
Я прочел пять раз «Pater» и пять раз «Ave», и палач добросовестно повторял их за мной.
Покончив с молитвами, я встал.
«Артифаль, – тихо сказал я казненному, – я сделал все что мог для спасения твоей души и передаю тебя под покровительство Божьей Матери».
«Аминь!» – сказал мой товарищ.
В эту минуту луч луны, подобный серебристому водопаду, осветил тело. На церкви Божьей Матери пробило полночь.
«Пойдем, – сказал я палачу, – больше нам здесь нечего делать».
«Господин аббат, – сказал бедняга, – не будьте ли так добры оказать мне последнюю милость?»
«Какую?»
«Проводите меня домой. Пока дверь не захлопнется за мной и не отделит меня от этого разбойника, я не буду спокоен».
«Идем, мой друг».
Мы ушли с эспланады, причем мой попутчик каждые десять шагов оборачивался, чтобы убедиться, висит ли повешенный на своем месте.
Ничто не изменилось.
Мы вернулись в город. Я проводил своего спутника до его дома и подождал, пока он зажег в доме огонь; затем он запер за мной дверь и уже через дверь простился со мной и поблагодарил меня. В самом спокойном состоянии тела и души я вернулся домой.
На другой день, когда я проснулся, мне сказали, что в столовой меня ждет жена вора.
Лицо ее было спокойным и почти радостным.
«Господин аббат, – сказала она, – я пришла поблагодарить вас. Вчера, когда пробило полночь на церкви Божьей Матери, ко мне явился мой муж и сказал мне: „Завтра утром отправляйся к аббату Мулю и скажи ему, что милостью его и Божьей Матери я спасен“.
XI. ВОЛОСЯНОЙ БРАСЛЕТ
– Мой милый аббат, – сказал Альет, – я питаю глубочайшее уважение к вам и глубочайшее почтение к Казоту. Я вполне допускаю влияние злого гения, о котором вы говорили; но вы забываете нечто, чему я сам служу примером, – то, что смерть не убивает жизнь; смерть – всего лишь способ трансформации человеческого тела; смерть убивает память, вот и все. Если бы память не умирала, каждый помнил бы все переселения своей души от сотворения мира до наших дней. Философский камень не что иное, как эта тайна; эту тайну открыл Пифагор, и ее же вновь открыли граф Сен-Жермен и Калиостро; этой тайной, в свою очередь, обладаю я. Мое тело может умереть, я точно помню, что оно умирало четыре или пять раз, и даже если я говорю, что мое тело умрет, я ошибаюсь. Существуют некие тела, которые не умирают, и я одно из таких тел.
– Господин Альет, – сказал доктор, – можете ли вы заранее дать мне позволение?..
– Какое?
– Вскрыть вашу могилу через месяц после вашей смерти.
– Через месяц, через два месяца, через год, через десять лет – когда вам угодно, доктор; но только примите предосторожности… так как ущерб, что вы причините моему трупу, мог бы повредить другому телу, в которое вселилась бы моя душа.
– Итак, вы верите в эту нелепость?
– Я вознагражден за эту веру: я видел.
– Что вы видели? Вы видели живым одного из таких мертвецов?
– Да.
– Ну, господин Альет, так как все уже рассказывали свою историю, расскажите и вы свою. Было бы любопытно, если бы она оказалась самой правдоподобной.
– Правдоподобна она или нет, но я ее расскажу. Я ехал из Страсбура на воды Лейка. Вы знаете эту дорогу, доктор?
– Нет; но это не важно, продолжайте.
– Итак, я ехал из Страсбура на воды Лейка и, конечно, проезжал через Базель, где мне предстояло покинуть общественный экипаж и нанять частный.
Остановившись в гостинице «Корона» – мне ее рекомендовали, – я осведомился об экипаже и вознице и просил хозяина узнать, не едет ли кто-нибудь по той же дороге. В случае если попутчик найдется, я поручил предложить такому человеку совместную поездку, так как от этого она была бы более приятна и стоила бы дешевле.
Вечером он вернулся, найдя то, что я просил: это оказалась жена базелъского негоцианта; кормящая мать, только что потерявшая трехмесячного ребенка; она заболела, и ей предписали лечиться на водах Лейка. То был первый ребенок молодой четы, поженившейся год тому назад.
Хозяин рассказал мне, что молодую женщину едва уговорили расстаться с супругом. Она непременно хотела или остаться в Базеле, или ехать в Лейк вместе с мужем; но, с другой стороны, если состояние ее здоровья требовало пребывания на водах, то состояние торговых дел требовало его присутствия в Базеле. Она решилась ехать одна и должна была на другой день утром выехать вместе со мной. Ее сопровождала горничная.
Католический священник из прихода, находившегося в одной окрестной деревушке, был нашим спутником и занимал в экипаже четвертое место.
На другой день около восьми часов утра экипаж подъехал за нами к гостинице; священник сидел уже там. Я занял свое место, и мы отправились за дамой и ее горничной.
Мы сидели в экипаже, однако стали свидетелями прощания супругов: оно началось у них в квартире, продолжалось в магазине и закончилось только на улице. У жены было, несомненно, какое-то предчувствие, так как она не могла утешиться. Можно было подумать, что она отправляется не за пятьдесят льё, а в кругосветное путешествие.
Муж казался спокойнее, чем она, но и он все-таки был более взволнован, чем следовало бы при подобной разлуке.
Наконец мы отправились в дорогу.
Конечно, мы – я и священник – уступили лучшие места путешественнице и ее горничной: мы сели на передних местах, а они на задних.
Мы поехали по дороге на Золотурн и в первый же день ночевали в Мундишвиле. Наша спутница была целый день сильно огорчена и озабочена. Заметив вечером встречный экипаж, она хотела вернуться в Базель. Горничной, однако, удалось уговорить ее продолжать путешествие.
На другой утро мы тронулись в путь около девяти часов утра. День был короткий, и мы не рассчитывали проехать дальше Золотурна.
К вечеру, когда показался город, наша больная забеспокоилась.
«Ах, – сказала она, – остановитесь, за нами едут».
Я высунулся из экипажа.
«Вы ошибаетесь, сударыня, – ответил я, – дорога совершенно пуста».
«Странно, – настаивала она. – Я слышу галоп лошади».
Я подумал, что, может быть, чего-то не увидел, и еще больше высунулся из экипажа.
«Никого нет, сударыня», – сказал я ей.
Она выглянула сама и увидела, как и я, что дорога пустынна.
«Я ошиблась», – сказала она, откидываясь в глубь экипажа, и закрыла глаза, словно желая сосредоточиться на своих мыслях.
На другой день мы выехали в пять часов утра. На этот раз мы проделали долгий путь. Наш возница подъезжал к месту ночевки – Берну – в тот же час, что и накануне, то есть около пяти часов. Спутница наша очнулась от состояния, похожего на дремоту, и протянула руку к кучеру:
«Кучер, стойте! На этот раз я уверена, что за нами едут».
«Сударыня ошибается, – ответил кучер. – Я вижу только трех крестьян, которые перешли через дорогу и идут не спеша».
«О! Но я слышу галоп лошади».
Слова эти были сказаны с таким убеждением, что я невольно оглянулся назад.
Как и вчера, дорога была совершенно пуста.
«Это невозможно, сударыня, – ответил я, – я не вижу всадника».
«Как это вы не видите всадника, когда я вижу тень человека и лошади?»
Я посмотрел по направлению ее руки и, действительно, увидел тень лошади и всадника. Но я тщетно искал тех, кому принадлежала эта тень.
На это странное явление я указал священнику, и тот перекрестился. Мало-помалу тень стала бледнеть, становилась все менее и менее ясна и наконец исчезла.
Мы въехали в Берн.
Все эти предзнаменования казались бедной женщине роковыми; она все твердила, что хочет вернуться, однако продолжала путь.
Вследствие постоянной тревоги или естественного развития недуга состояние больной, когда мы прибыли в Тун, настолько ухудшилось, что ей пришлось продолжать путь на носилках. Этим способом она проследовала через Кандерталь, а оттуда на Гемми. По прибытии в Лейк она заболела рожистым воспалением и больше месяца была глухой и слепой.
К тому же предчувствия ее не обманули: едва она отъехала двадцать льё, муж ее заболел воспалением мозга.
Болезнь его развивалась так быстро, что, сознавая опасность своего положения, он в тот же день отправил верхового предупредить жену и просить ее вернуться. Но между Лауфеном и Брейнтейнбахом лошадь пала, всадник ушибся головой о камень, остался в гостинице и мог только известить пославшего его о случившемся с ним несчастье.
Тогда был отправлен другой нарочный; но несомненно над гонцами тяготел какой-то рок: в конце Кандерталя этот посланец оставил лошадь и нанял проводника, чтобы взойти на возвышенность Швальбах, отделяющую Обер-ланд от Вале. На полпути с горы Аттельс сошла лавина и унесла его в пропасть. Проводник спасся каким-то чудом.
Между тем болезнь мужа чрезвычайно быстро усиливалась. Больному вынуждены были обрить голову, так как он носил длинные волосы, мешавшие класть ему на голову лед. С этой минуты умирающий не питал уже больше никакой надежды на выздоровление, и в минуту некоторого облегчения он написал жене:
«Дорогая Берта!
Я умираю, но я не хочу расставаться с тобой совсем. Закажи себе браслет из волос, которые мне обрезали и которые я велел спрятать. Носи его всегда, и мне кажется, что благодаря этому мы всегда будем вместе.
Твой Фридрих».
Он отдал письмо третьему нарочному, наказав отправиться в дорогу сейчас же после его смерти.
В тот же вечер он умер. Через час после его смерти курьер уехал и, будучи счастливее своих предшественников, к концу пятого дня приехал в Лейк.
Но он застал вдову тяжелобольной. Лишь через месяц, благодаря лечению водами, ее глухота и слепота стали проходить. Только по истечении еще одного месяца решились сообщить ей роковую весть, к которой, впрочем, предчувствия уже подготовили ее. Она осталась еще на месяц, чтобы окончательно поправиться, и наконец после трехмесячного отсутствия вернулась в Базель.
Так как и я закончил курс лечения и ревматизм (от этого недуга я лечился водами) почти прошел, я просил у нее позволения поехать вместе с ней; она с признательностью на это согласилась, поскольку имела возможность говорить со мной о муже, которого я, хотя и мельком, но все же видел в день отъезда.
Мы расстались с Лейком и на пятый день вечером вернулись в Базель.
Что могло быть печальнее и тяжелее возвращения бедной вдовы домой? Молодые супруги были одни на свете, поэтому, когда муж умер, магазин был заперт и торговля остановилась, как останавливаются часы, когда перестает качаться маятник. Послали за врачом, лечившим больного; разысканы были разные лица, присутствовавшие при последних минутах умирающего, и благодаря им до какой-то степени восстановили подробности его агонии и смерти, уже почти забытые этими равнодушными сердцами.
Она попросила отдать ей волосы, завещанные мужем.
Врач вспомнил, что он действительно велел остричь волосы; цирюльник вспомнил, что он в самом деле стриг больного – вот и все. Волосы же куда-то запрятали, забросили – словом, потеряли.
Женщина была в отчаянии; она не могла исполнить единственное желание умершего – носить браслет из его волос.
Прошло несколько ночей, очень печальных ночей, в течение которых вдова бродила по дому скорее как тень, чем как живое существо.
Едва она ложилась спать или, вернее, едва начинала дремать, как правая рука ее немела, и она просыпалась, когда онемение словно доходило до сердца.
Оно начиналось от кисти, то есть с того места, где должен был находиться волосяной браслет и где она чувствовала давление, будто от слишком тесного железного браслета, и достигало, как мы сказали, сердца.
Казалось, умерший сожалеет таким образом о том, что его последняя воля не была исполнена.
Вдова так и восприняла эти загробные сожаления. Она решила вскрыть могилу, и если голова мужа острижена не догола, то собрать волосы и выполнить его последнее желание.
Никому не сказав ни слова о своем намерении, она послала за могильщиком.
Но могильщик, хоронивший ее мужа, умер. Новый могильщик вступил в должность всего две недели назад и не знал, где находится та могила.
Тогда, надеясь на откровение и имея все основания верить в чудеса после двух видений лошади и всадника, после давления браслета, она одна отправилась на кладбище, села на холмик, покрытый свежей зеленой травой, какая растет на могилах, и стала призывать какой-нибудь новый знак, чтобы она могла бы начать свои поиски.
На стене кладбища была нарисована Пляска смерти. Увидев среди них Смерть, женщина долго и пристально смотрела на нее – одновременно насмешливую и страшную.
И вот ей показалось, что Смерть подняла свою костлявую руку и пальцем указала на одну из последних свежих могил.
Вдова направилась прямо к этой могиле, и, когда подошла к ней, ей показалось, что она отчетливо увидела, как Смерть опустила руку в прежнее положение.
Отметив эту могилу, вдова пошла за могильщиком, привела его к указанному месту и сказала ему: «Копайте, это здесь!»
Я присутствовал при этом. Мне хотелось проследить за таинственным происшествием до конца.
Могильщик принялся копать.
Добравшись до гроба, он снял крышку. Сначала он было заколебался, но вдова сказала ему уверенным голосом:
«Снимайте, это гроб моего мужа».
Он повиновался: эта женщина умела внушить другим ту уверенность, какую она испытывала сама.
И тогда совершилось чудо, которое я видел собственными глазами. Дело даже не в том, что это был труп ее мужа, и не в том, что он сохранил прижизненный облик, если не считать бледности, – дело в том, что, остриженные в день его смерти, волосы за это время так выросли, что, подобно корням, вылезали во все щели гроба.
Тогда бедная женщина нагнулась к умершему мужу, казавшемуся спящим. Она поцеловала его в лоб, отрезала прядь этих длинных волос, столь чудесным образом выросших на голове мертвого, и заказала себе из них браслет.
С этого дня ночное онемение ее руки исчезло, и теперь всякий раз, когда вдове грозило какое-нибудь несчастье, ее предупреждало об этом тихое давление, дружеское пожатие браслета.
Ну! Полагаете ли вы, что это действительно был мертвец? Что это был в самом деле труп? Я этого не думаю, – закончил Альет.
– Но, – спросила бледная дама таким странным голосом, что в темноте неосвещенной гостиной мы все вздрогнули, – вы не слышали, не выходил ли этот труп из могилы, не видел ли его кто-нибудь и не чувствовал ли кто-нибудь его прикосновения?
– Нет, – сказал Альет, – я уехал оттуда.
– А! – сказал доктор. – Напрасно, господин Альет, вы так сговорчивы. Вот госпожа Грегориска уже готова превратить вашего добродушного купца из швейцарского Базеля в польского, валашского или венгерского вампира. Во время вашего пребывания в Карпатских горах, – продолжал, смеясь, доктор, – вы не видели там случайно вампиров?
– Послушайте, – сказала бледная дама со странной торжественностью, – раз все здесь уже рассказывали свои истории, то расскажу и я. Доктор, вы не скажете, что эта история вымышлена, ибо это моя история… Вы узнаете, почему я так бледна.
В эту минуту лунный луч пробился через занавеси окна, окутал кушетку, на которой она лежала, озаряемая синеватым светом, и казалась черной мраморной статуей, покоящейся на могиле.
Ни один голос не откликнулся на ее предложение; но глубокое молчание, царившее в гостиной, показывало, что каждый с тревогой ждет ее рассказа.
XII. КАРПАТСКИЕ ГОРЫ
Я полька, родилась в Сандомире, то есть в краю, где легенды становятся догматами веры, где в семейные предания верят столь же, а может быть, даже и больше, чем в Евангелие. Здесь нет замка, в котором не было бы своего привидения, нет хижины, в которой не было бы своего домашнего духа. Богатые и бедные, в замке и в хижине верят в стихии – ив дружественную, и во враждебную. Иногда эти две стихии вступают между собой в соперничество и между ними происходит борьба. Тогда раздается в коридорах такой таинственный шум, в старых башнях такой страшный вой, а стены так дрожат, что все убегают из своего дома. Крестьяне и дворяне бегут в церковь к святому кресту и святым мощам – единственному прибежищу против мучающих нас злых духов.
Но там есть две другие стихии, еще более страшные, еще более озлобленные и неумолимые, – тирания и свобода.
В тысяча восемьсот двадцать пятом году между Россией и Польшей разгорелась такая борьба, когда кровь народа истощается так же, как и кровь семьи.
Мой отец и два моих брата поднялись против нового царя и стали под знамя польской независимости, столько раз поверженное и всегда поднимаемое вновь.
Однажды я узнала, что мой младший брат убит; на другой день мне сообщили, что мой старший брат смертельно ранен; наконец, после целого дня все более близкой пушечной пальбы, к которой я с ужасом прислушивалась, явился мой отец с сотней всадников – это было все, что осталось от трех тысяч человек, кем он командовал.
Он заперся в нашем замке с намерением погибнуть под его развалинами. Отец мой ничуть не боялся за себя, но тревожился за меня. И в самом деле, для отца речь могла идти только о смерти, так как он не отдался бы живым в руки врагов; меня же ожидали рабство, бесчестье, позор.
Из сотни оставшихся людей отец выбрал десять, призвал управляющего, отдал ему все наше золото и все наши драгоценности и, вспомнив, что во время второго раздела Польши моя мать, будучи еще почти ребенком, нашла убежище в неприступном монастыре Сагастру посреди Карпатских гор, приказал ему сопровождать меня в этот монастырь, не сомневаясь, что если он оказал гостеприимство матери, то не откажет в нем и дочери.
Хотя отец меня сильно любил, но прощание не было продолжительным. Русские должны были, по всей вероятности, появиться завтра возле замка, и нельзя было терять времени.
Я поспешно надела амазонку, в которой обыкновенно сопровождала братьев на охоту.
Для меня оседлали самую надежную лошадь; отец опустил в седельные кобуры свои собственные пистолеты образцовой тульской работы, обнял меня и распорядился двинуться в путь.
В течение ночи и следующего дня мы сделали двадцать льё, следуя по берегу одной из безымянных рек, впадающих в Вислу. Этот первый двойной переход сделал нас недосягаемыми для русских.
При последних лучах солнца мы увидели сверкающие снежные вершины Карпатских гор.
К концу следующего дня мы добрались до их подножия и, наконец, на третий день утром, вступили в одно из их ущелий.
Наши Карпатские горы совершенно непохожи на цивилизованные горы вашего Запада. Тут перед вами встает во всем своем величии все то, что есть у природы своеобразного и грандиозного. Их грозные вершины, покрытые вечными снегами, теряются в облаках; их громадные сосновые леса отражаются в гладком зеркале озер, похожих на моря. По этим озерам никогда не носилась лодка, их хрустальную поверхность никогда не мутила сеть рыбака; вода в них глубока, как лазурь неба. Редко-редко раздается там голос человека, слышится молдавская песня, и ей вторят крики диких животных; песня и крики будят одинокое эхо, крайне удивленное тем, что какой-то звук выдал его существование. Много миль вы проезжаете здесь под мрачными сводами леса; они поражают теми неожиданными чудесами, что открываются нам на каждом шагу и повергают наш дух в изумление и восторг. Там везде опасность, тысячи различных опасностей; но вам некогда испытывать страх, так величественны они. То водопад, рожденный тающим льдом, низвергается со скалы на скалу и заливает узкую тропу, по которой вы шли, – тропу, проложенную диким зверем и преследующим его охотником; то подточенные временем деревья вырываются из земли и падают со страшным треском, похожим на гул землетрясения; то, наконец, поднимается ураган, накрывая вас тучами, где сверкает, вытягивается и извивается молния, подобная огненному змею.
Затем, после этих альпийских пиков, после этих девственных лесов, после гигантских гор и бесконечных зарослей тянутся безграничные степи – настоящее море со своими волнами и своими бурями, холмистые бесплодные саванны, где взгляд теряется в беспредельном горизонте. Не ужас овладевает вами тогда, а тоска: вы впадаете в сильную, глубокую меланхолию, и ничто не может рассеять ее – куда бы вы ни кинули свой взор, всюду один и тот же вид. Вы двадцать раз поднимаетесь и спускаетесь по одинаковым холмам, тщетно разыскивая протоптанную дорогу, вы чувствуете себя затерянным в своем уединении среди пустыни, вы считаете себя одиноким в природе, и ваша меланхолия переходит в отчаяние. В самом деле, ваше движение вперед становится как бы бесцельным, вам кажется, что оно никуда вас довести не может: вы не встречаете ни деревни, ни замка, ни хижины, никакого следа человеческого жилья. Иногда только, усугубляя печальный вид мрачного пейзажа, маленькое озеро, без тростника и кустов, застывшее в глубине оврага подобно новому Мертвому морю, преграждает вам путь своими зелеными водами, с которых при вашем приближении взлетает несколько птиц с пронзительными и раздирающими душу криками. Вот вы сворачиваете и поднимаетесь по холму, спускаетесь в другую долину, поднимаетесь на другой холм, и это продолжается до тех пор, пока вы не пройдете всю однообразную цепь холмов, постоянно понижающихся.
Но вы проходите эту цепь и поворачиваете на юг – теперь пейзаж снова становится величественным, снова видна цепь очень высоких гор, более живописного вида и более богатого очертания. Здесь опять все украшено лесами, все изрезано ручьями; тут и тень, и вода, и картина оживляется. Слышен колокол монастыря; видно, как по склону горы тянется караван. Наконец при последних лучах солнца вы различаете как бы стаю белых птиц, что жмутся друг к другу, – это деревенские домики, которые словно сплотились, чтобы защититься от какого-нибудь ночного нападения, ибо с возрождением жизни вернулась и опасность, и тут уже не так, как в тех горах, где приходится бояться медведей и волков, здесь следует опасаться шайки молдавских разбойников.
Однако мы продвигались к цели. Десять дней пути прошли без приключений. Мы могли уже видеть вершину горы Пион, превосходящую высотой все это семейство гигантов; на ее южном склоне находился монастырь Сагастру, куда я направлялась. Еще три дня, и мы приедем.
Стоял конец июля. Был жаркий день, однако около четырех часов мы с громадным наслаждением уже вдыхали первую вечернюю прохладу. Мы проехали развалины башен Нианцо и спустились в равнину, которую давно видели из ущелья. Отсюда можно было следить за течением Быстрицы, берега которой усеяны красными афринами и крупными белыми колокольчиками. Мы ехали по краю пропасти; на дне ее текла река – здесь она пока еще была ручьем. Наши лошади едва могли двигаться парами: дорога была слишком узкой.
Впереди ехал наш проводник, наклонившись вбок и напевая монотонную песню славян далматского побережья Адриатики; к словам этой песни я прислушивалась с особенным интересом.
Певец вместе с тем был и поэтом. Что касается мелодии, то надо быть одним из этих горцев, чтобы суметь передать всю дикую печаль, всю мрачную простоту этого напева.
Вот слова этой песни:
В болоте сумрачной Ставилы, Где мы сражались с вражьей силой, Гляди – лежит чужак постылый! Марию из дому сманил, Безвинно стольких он убил, Ограбил, сжег, осиротил; Лежит – и нет ему могилы.
Свершилось мщенье над поганым: Сражен свинцовым ураганом, Проткнуто сердце ятаганом. Где мрачная сосна росла, Три раза день сменила мгла – И кровь из трупа потекла, Пятная воды Овигана.
Глядит он синими глазами, В них той же дикой злобы пламя; О Боже, смилуйся над нами! Вампир проклятый здесь лежит; Прочь от него и волк бежит, И коршун в ужасе дрожит, Спеша укрыться за горами.
Вдруг раздался ружейный выстрел и просвистела пуля. Песня оборвалась, и проводник, убитый наповал, скатился на дно пропасти; лошадь же его остановилась, вздрагивая и вытягивая свою умную голову к бездне, где исчез ее хозяин.
Одновременно раздался громкий крик, и на склоне горы появились три десятка разбойников, окруживших нас.
Все схватились за оружие. Сопровождавшие меня старые солдаты, хотя и застигнутые врасплох, но привыкшие к перестрелке, не испугались и ответили выстрелами. Я показала пример, схватила пистолет и, понимая невыгодность нашей позиции, закричала: «Вперед!», а затем пришпорила лошадь, и та понеслась по направлению к равнине.
Но мы имели дело с горцами, перепрыгивавшими со скалы на скалу, как настоящие демоны преисподней; они стреляли на бегу, сохраняя занятую ими на флангах позицию.
К тому же они предвидели наш маневр. Там, где дорога становилась шире, где гора переходила в плато, поджидал молодой человек во главе десятка всадников; заметив нас, они пустили лошадей галопом и напали с фронта, тогда как преследователи бросились со склона, перерезали отступление и окружили нас со всех сторон.
Положение было опасное. Однако же, привыкшая с детства к сценам войны, я следила за всем, не упуская из виду ни одной подробности.
Все эти люди, одетые в овечьи шкуры, носили громадные, украшенные живыми цветами круглые шапки, какие носят венгры. У них были длинные турецкие ружья, и после каждого выстрела они размахивали ими, издавая дикие крики; у каждого за поясом были кривая сабля и пара пистолетов.
Что касается их предводителя, то это был молодой человек, едва достигший двадцати двух лет, бледный, с продолговатым разрезом черных глаз и длинными вьющимися волосами, падавшими на плечи. На нем был молдавский костюм, отделанный мехом и стянутый у талии шелковым шарфом с золотыми полосами. В его руке сверкала кривая сабля, а за поясом блестели четыре пистолета. Во время схватки он испускал хриплые и невнятные звуки, не похожие на какой-либо человеческий язык, и, однако, ими он отдавал приказания, и люди повиновались его крикам. Они бросались ничком на землю, чтобы уберечься от пуль наших солдат, поднимались, чтобы стрелять. Они убивали тех, кто еще стоял, добивали раненых и превратили схватку в бойню.
Две трети моих защитников пали на моих глазах один за другим. Четверо еще держались; они сдвинулись около меня и не просили пощады, так как знали, что не получат ее, и думали только об одном – как продать подороже свою жизнь.
Тогда молодой предводитель испустил крик более выразительный, чем прежние, и направил свою саблю на нас. Несомненно, он приказал дать залп со всех сторон по последней группе, уничтожить нас всех вместе, потому что длинные молдавские ружья разом опустились для выстрела.