Текст книги "Исповедь преступника"
Автор книги: Александр Дюма-сын
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Александр Дюма-сын
ИСПОВЕДЬ ПРЕСТУПНИКА
Роман
Адвокату Роллинэ
«Услыхав о моем аресте, вы вспомнили наши прежние дружеские отношения и, не придавая значения противоречивым людским толкам, уговорили меня жить и бороться ради моего ребенка. Дело мое будет разбираться не раньше, как через пять-шесть недель; это время я посвящу полной исповеди моей жизни, припоминая в точности обстоятельства, факты и мысли, предшествовавшие катастрофе, вследствие которой я очутился на скамье подсудимых. Я буду откровенен, как перед Богом; я скажу вам всю правду, доставлю вам материал для моей защиты. Ваш талант и дружба ко мне дополнят остальное.
Каков бы ни был вердикт присяжных, я не забуду, с каким участием обняли вы меня, когда дверь тюрьмы отворилась перед вами, и последняя моя мысль, – если я буду осужден, – принадлежит вам и сыну моему.
Пьер Клемансо».
I
Я незнатного происхождения. Мать составляла всю мою семью: кроме нее, у меня не было родных, и имя отца моего до сей поры мне неизвестно. Если отец жив, то, конечно, узнает из газет о моем аресте и, вероятно, порадуется, что не признал меня за сына и что не под его именем я очутился на скамье подсудимых. Придет ли ему в голову, что, быть может, судьба моя была бы иная, если бы он признал меня? До десятилетнего возраста я аккуратно посещал школу, выучился читать, писать, немного арифметике и закону Божию.
На одиннадцатом году мать решила поместить меня пансионером в среднее учебное заведение, заботясь о моей будущности и забывая о своих интересах; ей некого было любить, кроме меня.
– У тебя нет отца, – сказала она мне тогда, – это не значит, что он умер… Многие будут презирать и оскорблять тебя за это несчастье, которое должно бы возбуждать в людях участие и сострадание. Надеяться ты можешь только на себя да на меня; какое бы горе ты ни причинил мне – я обязана простить тебя. Не употребляй этого во зло.
Двадцать лет тому назад слышал я эти слова, а они запечатлелись в моей памяти, будто сказанные вчера. Память – роковой дар! За какой проступок наказал Господь человека, лишив его возможности забывать? Говорят, есть счастливые воспоминания… Да, пока счастье продолжается! Но если оно изменило или зашевелились в человеке угрызения совести – воспоминания поражают его прямо в сердце, как кинжалом.
В десять лет я не совсем понял значение материнских слов; только инстинкт подсказал мне, что ей предстоит много горя, а на мне тяготеет долг.
Я поцеловал мать – единственный ответ взволнованного ребенка! – потом решительно и твердо произнес:
– Будь спокойна, я буду хорошо учиться, и, когда вырасту, мы оба будем счастливы!
У матери моей была маленькая белошвейная мастерская на углу улицы Лагранж-Бательер. Ее вкус, добросовестность и аккуратность приобрели ей немногочисленных, но избранных заказчиц.
Помню я нашу скромную, чистую квартирку, старуху прислугу, принимавшуюся с утра за уборку комнат. Бывало, вскачу я рано и под тем предлогом, чтобы помочь ей, только мешаю и вожусь, как котенок; помню наши скромные обеды, дружеское отношение матери к старой прислуге; как сейчас вижу знакомые лица соседей, которых я встречал на лестнице, отправляясь в школу, и забавлял своей детской болтовней; помню также ночные работы веселых мастериц, усталую, но всегда бодрую и приветливую труженицу-мать…
Мастерицы наперебой баловали меня. Положение незаконного ребенка, вероятно, возбуждало их особенное участие! В этом сословии девушки часто подвергаются таким случайностям, поэтому естественно, что симпатия их на стороне обиженных судьбой и обществом.
За несколько дней до поступления моего пансионером они особенно изощрялись в нежном баловстве, стараясь заставить меня забыть близкое изгнание; несмотря на мои добрые намерения, годы брали свое, и сердце мое сжималось при мысли о разлуке с домом.
Наконец наступил канун рокового дня – первого октября! После обеда мать сказала мне:
– Пойдем делать покупки.
Прежде всего она повела меня в магазин и позволила выбрать письменный прибор и серебряный колокольчик. Бедная женщина! Я выбрал самое простое и скромное, понимая, что это дешевле. Она поцеловала меня… материнское сердце чутко!
Затем мы прошли по бульварам и купили по дороге краски (я был большой охотник размалевывать картинки), волчок, веревочку для скакания и много других безделушек, которые могли бы развлечь меня до завтрашнего дня. Когда мы вернулись, было уже поздно; мастерицы разошлись, лампа тускло горела. Все мои платья были тщательно приготовлены и сложены на комоде; всякая вещица представляла собой сумму денег, добытую тяжелым трудом. Мужчина, соблазняющий девушку ради своей прихоти, отдает ли себе отчет в том, что делает? На что обрекает он мать своего ребенка?
– Мама, – сказал я, усевшись на ее колени, – хочешь сделать мне удовольствие? Позволь мне спать с тобой эту ночь!
Я рос болезненным и слабым ребенком; в случае моего нездоровья мать часто брала меня ночью в свою кровать, и я бывал в восторге: как хорошо свернуться клубочком возле нее и заснуть, обняв ее руку! Случалось, что я, в виде награды, испрашивал позволения улечься возле нее и редко получал отказ. Милые и грустные воспоминания!
II
Ненужные подробности для моей защиты, не так ли? Но я пишу отчасти для самого себя: мне невозможно изложить вторую половину моей жизни, не остановясь на первой. Я набираюсь храбрости… А где ее найти, как не в безмятежных, трогательных воспоминаниях раннего детства?
III
На следующее утро, в семь часов, мать привела меня к директору училища и в сотый раз горячо повторяла ему, что она никогда не расставалась со мной, что надо быть особенно снисходительным ко мне, что кротостью можно делать из меня все что хочешь; если я заболею, немедленно послать за ней; в первое время она будет, впрочем, ежедневно посещать меня в рекреации, и т. д., и т. д. Прозвонил колокол, мы поцеловались в последний раз – и она ушла.
Кто в жизни не перешел через этот момент? Всякий с содроганием помнит его.
Г-н Фремин, директор, привыкший отечески относиться к этому первому страданию человека, ласково сказал мне:
– Пойдем, друг мой.
Он отвел меня к новым товарищам.
Училище, куда я поступил, пользовалось не совсем заслуженной славой. В нем насчитывалось до трехсот воспитанников, большей частью сыновей коммерческих тузов, финансовой аристократии и сомнительно титулованных особ.
Мать моя, как все женщины, не получившие образования, задалась целью сделать из меня воспитанного человека. Она сочла долгом обратиться к одной из своих богатых заказчиц, у которой был сын приблизительно моих лет, и, узнав, в каком заведении мальчик учится, наивно прибавила:
– Я буду счастлива, сударыня, что сыновья наши окажутся товарищами по школе. Вы всегда были добры ко мне, авось это будет залогом и их детской дружбы!
Г-жа д’Англепьер внутренне вознегодовала на такую дерзость белошвейки, но мать моя ничего не заметила.
Гордость была так же чужда ей, как и подхалимство. К тому же когда матери разговаривают о своих детях, может ли им приходить в голову разница общественного положения? Материнская любовь должна бы ставить их на одну доску, по крайней мере, в этом вопросе… Неужели, зависимо от состояния, можно производить на свет и любить своих детей различно? Тут-то именно природа ясно указывает на равенство и смеется над перегородками, искусственно воздвигнутыми людской несправедливостью и заносчивостью!
Однако г-жа д’Англепьер, жена новоиспеченного графа, думала иначе и, по всей вероятности, не стесняясь, выразила свои мысли при юном сыне…
Последствия ее возмутившегося аристократизма не замедлили отозваться на мне.
IV
Учебное заведение вмещало в себя два отдела: один для младшего возраста, до пятого класса включительно, другой для старшего; каждый из них помещался в отдельном корпусе здания, имел свой особый подъезд, и двор разделен был решеткой.
Классным наставником старших числился сам г-н Фремин; у младших классов был свой.
Итак, директор привел меня в младшее отделение и, поручив классному наставнику, удалился.
Я сел на скамью и печально смотрел в пространство, думая о матери, которая теперь, наверное, плачет, принимаясь за свою ежедневную работу. Слезы душили меня, но я чувствовал, что плакать здесь не место!..
Вокруг меня товарищи шумели и разговаривали, показывали друг другу подарки и игрушки, лакомились принесенными из дома пирожками и конфетами.
На меня никто не обращал внимания. Я спросил у наставника, вернулся ли сын г-жи д’Англепьер, но оказалось, что его еще нет.
Вдруг один из воспитанников остановился передо мной, расставив ноги и рассматривая меня. Руки его были засунуты в карманы, движением головы он поминутно откидывал со лба белокурые локоны, падавшие ему на глаза. Лицо его было бледно, прекрасные голубые глаза окаймлены болезненной синевой, хорошенькие губки искусаны до крови, нос правильный, с подвижными прозрачными ноздрями.
Он то и дело вытаскивал руку из кармана и нервно грыз ногти; мне было жаль: руки у него были прелестной формы и белые, как у женщины.
– Что ты тут делаешь? – спросил он, слегка кашляя.
– Ничего.
– Ты новенький?
– Да. А ты?
– Я – старый. Откуда ты?
– Я парижанин. А ты?
– Я из Америки. Как тебя зовут?
– Пьер Клемансо. А тебя?
– Андрэ Минати. Кто твой отец?
– У меня нет отца.
– Умер?
И, вероятно, приняв мое молчание за утвердительный ответ, он продолжал:
– А мать твоя что делает?
– Она белошвейка.
– Белошвейка? Шьет рубашки?
– И другие вещи тоже! – наивно отвечал я. – А твоя?
– Моя ничего не делает. Она богата и отец также. Он путешествует.
– Сколько тебе лет?
– Двенадцать. А тебе?
– Десять.
– Что это у тебя в корзине?
– Пирожки. Хочешь попробовать?
– Посмотрим твои пирожки.
Я поднял крышку корзинки, Андрэ запустил туда руку, попробовал один пирожок, другой и без церемонии уничтожил все.
– Недурны! – одобрил он. – Что же ты сам не ел?
– Я сыт.
– Больше у тебя ничего нет?
– Ничего.
– Прощай. Ты дурак.
Он повернулся на пятках, оставив меня в полном недоумении, подкрался сзади к другому мальчику, прыгнул ему на спину и свалил его с ног. Пробегая дальше, забияка щипал и толкал товарищей, не ожидавших его нападения, причем старался выбирать слабеньких.
Классный наставник не вмешивался… Он спокойно ходил взад и вперед, заложив руки за спину, и, вероятно, размышляя о своей горькой доле.
V
Я невольно следил глазами за бойким Андрэ, съевшим мои пирожки. Проделав несколько штук с товарищами, он подошел к перегородке, разделявшей двор, и, удостоверившись, что наставник не смотрит на него, сделал знак; старший воспитанник, юноша лет восемнадцати, подошел к перегородке и сунул ему в руку записочку, которую Андрэ ловко спрятал в карман, и затем, как ни в чем ни бывало, смешался с толпой товарищей.
Вскоре нас повели в домовую церковь на молебен, а оттуда в классы.
Меня посадили на первую скамейку, рядом с Андрэ Минати. Я весь превратился в слух, готовясь не пропускать ни одного слова учителя, помня наставление матери; сосед мой начал с того, что прочел полученную записочку, вложив ее в книгу; затем сунул записку в рот, разжевал ее и проглотил; потом обратился ко мне с какими-то вопросами, но видя, что я не отвечаю, начал приставать ко мне и вымазал чернилами мою курточку. Тут я не выдержал и довольно громко попросил его оставить меня в покое.
Он рассердился и шепнул, что припомнит это мне после класса.
Действительно, во время рекреации Андрэ подошел ко мне в сопровождении двух товарищей и, подставив мне под нос кулак, обозвал меня «продавцом рубашек». Я презрительно отвернулся от него, но в ту же минуту получил здоровенный подзатыльник и чуть не шлепнулся носом. Взбешенный, я обернулся и, не раздумывая долго, хватил его так по лицу, что у него пошла кровь из носа.
Я испугался и бросился к нему, чтобы помочь, но он, бледный от злости, изо всей силы ударил меня ногой; вся жалость моя мигом пропала, я повалил забияку на землю и схватил его за шиворот… Товарищи растащили нас…
Я стоял запыхавшись, сверкая глазами, готовый победить целую армию неприятелей. Пришлось классному наставнику вмешаться и разобрать дело. Я откровенно рассказал все как было, не умолчав и о пирожках.
Итак, вступление мое в школу ознаменовалось с первого же дня приобретением горького опыта. Жадность, неблагодарность и вероломство существуют не только между взрослыми людьми.
Побитого Минати умыли холодной водой. Он молчал и бросал на меня исподлобья злобные взгляды, ясно говорившие, что отныне мы с ним смертельные враги.
VI
К вечеру явился сын г-жи д’Англепьер. Мальчик этот сразу показался мне еще антипатичнее, чем Минати. То был мальчуган десяти лет, в безукоризненном костюме, с прилизанными височками и надменными манерами. Такие люди и детьми не бывают – они родятся самоуверенными посредственностями, со временем выбирают дипломатическую карьеру, никогда и ни в чем не имеют сомнения, получают чины и отличия и умирают, не оставив после себя ни мысли, ни фразы, ни поступка, которые стоили бы внимания. Однако, вспомнив желание матери, я подошел к юному виконту и, в простоте душевной, напомнил ему о знакомстве наших родительниц.
– У меня свои друзья, – сухо сказал он, почти не удостаивая меня взглядом, – я выбираю их между равными.
Разумеется, глупец этот повторял слышанную фразу.
Когда мать пришла навестить меня, я рассказал ей все свои впечатления, только о сражении с Минати умолчал, не желая тревожить ее.
Она посоветовала мне не обращать более внимания на виконта и прибавила со вздохом:
– Если тебя будут обижать здесь, дитя мое, скажи мне откровенно, я помещу тебя в другую школу.
Но пока не произошло еще ничего особенного: худшее ждало меня впереди.
VII
Классный наставник счел нужным посадить возле меня другого мальчика, во избежание столкновений с Андрэ. Новый сосед мой, Бернавуа, оказался прилежным и кротким, и мы с ним подружились. Во время рекреаций, рассказывая мне о своей семье, он упомянул, что у родителей его средства очень скромные, а я, в свою очередь, откровенно поведал ему все о себе, не забыв объяснить, что отца у меня нет, хотя он и не умер… Так как новый приятель мой был на полном пансионе, то я попросил мать мою взять его в воскресенье, и мы втроем отправились в С.-Клу, позавтракали в ресторане, а обедали дома.
Вернувшись в понедельник в школу, я подошел к одному из товарищей, как вдруг он пустился бежать от меня с криком:
– Карантин!
С другим, с третьим – та же история. Словом, только Бернавуа говорил со мною по-прежнему: остальные спасались от меня, как от зачумленного.
Не зная, что это значит, я спросил у Бернавуа разъяснения. Он серьезно сказал мне, что дело нешуточное: общество товарищей осудило меня.
Осудило? Карантин? Да что же я такое сделал?
Позже я узнал, что Бернавуа совершенно без умысла способствовал этому осуждению, рассказав товарищам все, что слышал о моей семье. Минати и виконт решили подвергнуть меня остракизму за то, что у меня не было отца!
Предсказание бедной матери сбывалось: но могла ли она предполагать, что оно сбудется так скоро и по милости детей-товарищей?
Надо отдать справедливость Бернавуа: он продолжал говорить со мной, рискуя навлечь на себя неудовольствие всего класса. Он пояснил мне, что срок наказания может уменьшиться, если «виновный» смиренно попросит прощения.
Я вспыхнул от негодования: я ни в чем не провинился и просить прощения не буду. Товарищи решили не говорить со мной в течение сорока дней – пусть так. Обойдусь без их разговоров.
– Но я должен предупредить тебя, – продолжал Бернавуа, – что если осужденный вздумает бороться, срок наказания удваивают… утраивают! Иногда карантин длится целый год.
– Пусть длится год.
– Не ограничиваются тем, что молчат…
– Что еще делают?
– Мало ли что!
– Однако?
– Увидишь! Кажется, приготавливаются.
– Ну что же, увидим!
И вот началась форменная травля. Один попрекает меня бедностью, потому что его родители имели хорошие средства; другой – трудом моей матери, потому что его мать ничего не умела делать; третий – тем, что у меня нет отца, потому что у него было их, может быть, два и т. д. Первые свойства, которые я открыл в зародыше у людей, были: несправедливость и жестокость.
Но я решился не смиряться ни под каким видом. Как бы то ни было, а тяжело в десять лет воевать с неприязнью целого класса и защищаться, не имея другого оружия, кроме сознания своей правоты!
VIII
Стал я учиться еще прилежнее. В рекреации старался разговаривать с классным наставником, который отлично понимал, что происходит, и втайне жалел меня, но бедняк зависел от своего места и поневоле дорожил им; он не смел заступиться за меня открыто! Он охотно говорил со мной, помогал мне учиться – и за то спасибо. Под старость этот несчастный человек спился и лет пять тому назад умер в нищете. Я похоронил его.
В обширном дворе нашем было местечко, отведенное когда-то директором под грядки для воспитанников, желавших заняться садоводством. Но любителей находилось мало, и грядки были в пренебрежении. Классный наставник посоветовал мне попросить у директора позволения заняться культурой цветов и овощей. Я с радостью ухватился за эту мысль, получил лопатку, скрябку и семена.
Можете судить, в какую ярость пришли мои преследователи, убедившись, что наказание их не приводит меня в отчаяние. Главным подстрекателем явился, конечно, Андрэ Минати. Откуда черпал этот бледный, тщедушный мальчик такую энергию для поддержания своей недетской злобы? Не был ли его отец рабовладельцем в Америке, и не унаследовал ли сын привычку наслаждаться страданием ближнего?
Мне не давали покоя даже ночью: только я засыпал, в меня летели подушки, книги, все что попало; часто, приходя ложиться спать, я находил мои простыни и одеяло вымоченными. Что делать? Жаловаться? Фискальство претило мне – я молчал.
В столовой устраивали так, что блюдо доходило до меня пустым – не раз довольствовался я куском хлеба и водой вместо обеда.
Грядки мои затаптывались, посаженные отростки и семена вырывались и раскидывались; когда я работал, в меня бросали камнями. Война велась непрерывная, ожесточенная – я жил под гнетом смертельного страха, и это сказывалось на моем характере и здоровье.
Однако я и матери не жаловался: она заплатила за полгода вперед, и я знал, что деньги не достаются ей даром.
Некоторые воспитанники из моего класса не принимали деятельного участия в войне; но так как их было немного, то и заступиться они не могли и довольствовались пассивной ролью.
Раз мне устроили баррикаду на лестнице и потушили лампы; я упал и сильно расшибся. Пришлось начальству вступиться – доложили директору. На следующий день г-н Фремин пришел в класс и прочел строгую нотацию, угрожая наказанием и даже исключением зачинщиков. Он громко спросил у меня имена преследователей и дал мне право назначить им наказание – но я никого не назвал. Он воспользовался этим, чтобы похвалить мое великодушие и уколоть моих маленьких врагов.
Директор был, видимо, растроган; я плакал и втайне надеялся, что мученья мои кончены. Несколько дней мне дали действительно вздохнуть. Не мешали есть, спать, работать в садике.
Мои требования не шли дальше этого!
IX
Раз утром я прилежно работал в садике, как вдруг до слуха моего долетело знакомое и дорогое имя. Двое товарищей, Минати и еще другой, шли мимо и разговаривали между собой. Я невольно прислушался: рассказывалась какая-то история, героиня которой называлась Фелисите. Фелисите – было имя моей матери, и рассказчик как-то особенно выкрикивал его, проходя мимо меня, прибавляя непонятные для меня эпитеты, вероятно, оскорбительные. Я только расслышал, что дело шло о каком-то любовном приключении.
Когда мы вернулись в класс, один из учеников обратился к наставнику с вопросом:
– Скажите, пожалуйста, какое прозвище носил Дюнуа?
– Орлеанского подзаборника.
– Что такое подзаборник?
Наставник подумал с минуту и ответил:
– Это ребенок…
– Не имеющий отца! – подхватил кто-то из класса.
Я навострил уши. Ведь у меня не было отца!.. К тому же взгляды товарищей с насмешкой устремились на меня.
«Ну что же? Значит, и я подзаборник!» – подумал я, хотя решительно недоумевал, что это значит и почему так позорно иметь только мать и быть ей всем обязанным.
– Как же это можно не иметь отца? – продолжал допрашивать первый мальчик.
– Молчи, скотина! – раздался вдруг голос с одной из скамеек.
Это произнес Константин Риц, молчавший до сих пор и не принимавший участия в войне со мной.
В первый раз один из товарищей решился громко заступиться за меня.
Все замолчали. Я даже пожалел: так я не узнаю, что значит подзаборник?
Я открыл лексикон и нашел следующее объяснение: «Ребенок, рожденный вне брака». Но и это мне ничего не объяснило. Разве товарищи мои иначе рождены, чем я? Вероятно, если меня преследуют за это различие. Однако я и сильнее, и умнее многих из них… Но их навещают отцы, а у меня нет его! Вот в чем вся беда!
С этого дня начались приставанья на эту тему. Меня прозвали: «Дюнуа», а кто-нибудь из товарищей играл роль «Фелисите». И чего-чего не говорилось. Боже мой! В то время многие слова, выражения, намеки были мне непонятны, но теперь, вспоминая их, я с содроганием спрашиваю: каким образом может быть так развращен и загрязнен ум детей, старшему из которых едва ли было тринадцать лет?!