Текст книги "На грани жизни и смерти"
Автор книги: Александр Поповский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
О бесконечно великом и безмерно малом
После приема больных ученый пригласил своих сотрудников к себе в кабинет. Ничего неожиданного в этом приглашении не было, Филатов часто собирал их после операции или обследования больных для обсуждения сделанных им наблюдений. Беседы эти, обычно весьма оживленные, иногда превращались в своего рода размышления ученого вслух. Ухватившись за отдельную мысль. Филатов уводил собеседников от предмета обсуждения, вновь возвращался, сопоставлял наблюдения, пришедшие ему на память, находил им объяснения и тут же нередко отказывался от них. Идеи рождались и умирали, строгий анализ сменялся гипотезой, неожиданным взлетом фантазии. Тихо и ровно текла его речь, бесстрастное лицо и полуопущенные веки выражали глубокий покой.
Так же примерно любил разрешать свои затруднения Павлов. Он охотно излагал свои сомнения сотрудникам, подзадоривал одних и других и в столкновениях мнений, в споре противников настойчиво отыскивал истину. Филатов вмещал оба лагеря в себе. Размышляя вслух и давая мысленно перевес то одной, то другой стороне, ученый обращал окружающих в невольных свидетелей этого скрытого единоборства…
Сотрудники догадывались, о чем ученый будет с ними беседовать. От их внимания не ускользнул его особый интерес к одному из больных на приеме. У молодого человека помутнела пересаженная недавно роговица – явление не редкое в клинике. Именно этой теме, надо было полагать, будет посвящена беседа.
– Я много думал сегодня о поэзии, – начал ученый, – и все больше нахожу в ней общие с наукой черты. Говорят, что вдохновение навещает поэтов. Но разве наитие не осеняет и нас? Считают, что наука и поэзия несоединимы, но ведь наука всегда близка была поэзии. На высшей ступени грядущего они обязательно встретятся вновь.
Экскурс в поэзию означал, что ученый не спешит с обсуждением научной темы. Не все еще, видимо, ясно ему, или возникшая идея до конца не продумана.
– Поэзия – условна, – возразил женский голос, – а наука не терпит кривотолков. Мудрено себе представить их воссоединение.
– Условна, согласен, – обрадовался ученый возможности продолжать спор. – Когда поэту Симониду предложили написать дифирамб мулам, он заявил, что отказывается воспевать полуослов. Когда же заказчик проявил шедрость, поэт написал: «Привет вам, дочери быстроногих кобылиц», – хотя мулы эти и были дочерьми ослов. Двусмысленности немало и в наших писаниях, вчитайтесь лучше в ученые труды.
Тема о поэзии сменилась другой, благодарные сотрудники с интересом следили за мыслями ученого. Они любили эти введения, служившие как бы передышкой перед ожидавшей их трудной задачей.
– Мы нередко наблюдаем, – с несколько торжественной медлительностью начал Филатов, – что пересаженная роговичка спустя некоторое время мутнеет и зрение больного ухудшается. В таких случаях остается повторить пересадку, без гарантии, что новая роговичка не покроется также бельмом. Иные средства лечения, как вам известно, неутешительны… Обследуя сегодня одного из больных, я отчетливо увидел решение. Подчеркиваю, «увидел»: оно встало передо мной в образе культуры тканей, какую выращивают в лаборатории. Вы знаете, конечно, что изолированные от организма ткани, культивируемые в искусственной среде, перестают иногда вдруг расти. Это случается с ними независимо от питания и ухода. Достаточно, однако, подсадить к ним молодую культуру подобных же тканей, и рост клеток возобновится… Что представляет собой роговичка, подсаженная в отверстие бельма? – спросил я себя. – Не своеобразная ли это тканевая культура, размножающаяся в новой, искусственной среде? Если так, то подсаженный к помутневшему трансплантату кусочек здоровой роговички подействует так же, как молодая культура тканей на другую, утратившую способность нормально расти…
Ученый обвел испытующим взглядом помощников, опустил веки и с той же методичностью продолжал:
– Мы срежем верхние слои бельма возле помутневшей роговички и на этом месте приживим свежий материал…
Предмет размышления ученого имел свою историю. Давно было замечено, что после пересадки роговицы бельмо вокруг пересаженного кружочка становится прозрачным. Иногда это воздействие так велико, что роговица целиком проясняется. Невольно возникало представление, что от трансплантата исходит целебное влияние на окружающую ткань. Теперь этот замечательный факт серьезно подкреплял теорию ученого. Рожденная логическим умозаключением, почти, отвлеченным путем, она находила подтверждение в наблюдениях современников и в свидетельстве ученых недавнего прошлого…
Размышления вслух еще долго продолжались. Ученый тщательно обосновывал свои предположения, оттачивал формулировки, читая в глазах ассистентов их ответ…
Таково было начало тех удивительных дел, которые впоследствии поразили клиницистов. Идея была проверена в лаборатории и доведена до операционного стола. Ученый не ошибся в расчете. Поверхностная подсадка кусочка роговицы рядом с помутневшей возвращала последней ее былую прозрачность. Особенно быстро шло прояснение, когда подсаженная роговичная ткань была взята у трупа и известное время оставалась на холоде.
Снова перед Филатовым встала та же нерешенная проблема: какое действие оказывает холод на роговичную ткань? С тех пор как задача впервые возникла, решение ее усложнилось. Охлажденная роговица обнаружила самые разнообразные свойства. В одном случае она устраняла отчужденность между тканями трупа и живого человека, позволяя им срастаться и жить; в другом – ускоряла исчезновение бельма, проявляя лечебные свойства. Новую особенность недавно открыли случайно. Предстояло как-то оперировать больную, у которой левый глаз затянуло бельмом, а на правом, негодном, сохранилась роговица. Решено было эту роговую оболочку пересадить на левый глаз, а отверстие, которое затем образуется на правом, закрыть роговой оболочкой курицы. Операция удалась; выдержанная на холоде роговица птицы прижилась и сорок дней оставалась прозрачной. В другом случае после такой пересадки просветление длилось три месяца.
Легко ли исследовать закономерность, которая проявляется столь многообразно! Что всего удивительнее, холод, обыкновенно действующий угнетающе на живую ткань, в этих случаях проявлял себя целебно… Опыт тысячелетий свидетельствовал о другом: охлаждение человеческого тела снижает его сопротивляемость и ведет к многочисленным заболеваниям. Воздействуя холодом на организм птиц, Пастер успешно заражал их, впрыснув им возбудителя куриной холеры.
Филатов не успел еще вникнуть в сущность тех сил, которые он вызвал к жизни. То, что он узнал и в чем успел убедиться, было удивительно, но не поддавалось еще объяснению. Ученый видел, как в остуженной роговице, взятой у трупа, продолжает идти размножение клеток и происходит газообмен. Пока не угасли эти процессы, новые свойства, приобретенные роговой оболочкой, сохраняются. Трудно поверить, но это так: в роговой ткани, охлажденной до двух градусов выше нуля, идет деление клеток. Это противоречит общепринятому представлению, что на таком низком уровне тепла процесс этот невозможен.
Не вытекают ли эти особенности из состояния изолированной ткани? Будучи выделена из безжизненного организма, роговица, возможно, и до охлаждения таит в себе подобные свойства?
Жизненные особенности изолированных тканей и органов, способность их жить и развиваться изучаются давно. Знаменитый русский фармаколог Кравков долгими месяцами сохранял в ампутированном пальце руки чувствительность к лекарственным средствам. Другой русский исследователь выдерживал кусок слюнной железы кролика на холоде и сохранил его живым в продолжение месяца. Многие ученые довели до совершенства искусство поддержания жизни в вырезанных органах и тканях. Ткани сердца куриного зародыша, заключенные в известную среду, годами пульсировали и обрастали клетками. Кишечный тракт кошки, выделенный с печенью и поджелудочной железой из организма, жил около двух суток в особом приборе. Можно было наблюдать, как петли кишечника производили присущие им червеобразные движения и проталкивали пищевую кашицу; печень при этом выделяла желчь.
Во всех случаях, однако, холод действовал угнетающе на нормальные отправления изолированных тканей и решительно замедлял деление клеток.
Для дальнейших исследований нужна была гипотеза, предположительное толкование процессов, связанных с охлаждением роговой ткани, и Филатов ее допустил.
Под действием холода, рассудил он, в роговице, вероятно, возникают вещества, влияющие благотворно на больного. Так как роговичка не рассасывается, а приживается, и в кровяной ток из нее поступает лишь ничтожная часть, есть основание думать, что веществу этому свойственна исключительная активность. Не всякий экстракт, столь незначительный по количеству, разбавленный в массе крови организма, способен сохранить присущие ему свойства… Похоже на то, что роговичка в бельме выделяет поток спасительных средств. Это напоминает по своему действию химический опыт с губчатой платиной, опущенной в перекись водорода. Появление металла вызывает в жидкости бурную реакцию. Вскипая и пенясь, она разлагается на воду и кислород. Сколько раз опыт ни повторять, перекись водорода проделает свой закономерный распад, а платины нисколько от этого не убудет…
Итак, подсадка кусочка трупной роговицы действует благотворно на бельмо, останавливает помутнение роговой оболочки и просветляет ее. В руках клинициста – действенное средство заражать жизнью отжившую ткань.
Снова творческая мысль Филатова приблизилась к граням жизни и смерти, и снова беспокойство овладело им. Неведомо откуда явилась уверенность, что от недавней удачи ведет прямой путь к исключительно важному открытию. Он не должен пренебречь счастливой возможностью довести начатое до успешного конца. Думы об этом рождали в нем и решимость и волю.
Сотрудники и домочадцы могли засвидетельствовать, что ученого в ту пору было трудно понять и еще труднее – с ним сговориться. На вопросы он порой отвечал невпопад, при этом спохватывался, словно во сне. Часто улыбался собственным мыслям и одобрительно кивал головой. Когда один из сотрудников однажды спросил его, над чем он так много размышляет, последовал совершенно неожиданный ответ:
– У меня исчезла идея, и я не представляю себе, куда она девалась.
Это не удовлетворило помощника.
– Вы забыли то, что знали, или ищете то, чего еще не нашли?
– У меня такое чувство, – сознался ученый, – словно я уже знал, что мне делать.
Филатов нисколько не преувеличивал. С тех пор как его осенило, что он стоит у порога открытия, ему кажется, что решение ускользает от него. Вот оно, казалось, в руках, он почти разгадал его смысл, и вдруг тысячи причин затмевают мелькнувшую мысль, исчезает ясность, а с ней и решение. Уж не гоняется ли он за призраком, не преследует ли химеру, не тратит ли силы и время напрасно? «Какие основания предполагать, – не оставляли ученого сомнения, – что подсадка кусочка роговой оболочки, помимо того что приводит к просветлению роговицы, таит в тебе семя для новых идей?»
На эти сомнения должен быть найден ответ. Если мысль эта настигнет его на обходе, он круто повернется к помощнику и без объяснений переведет разговор.
– Да, да, разумеется, решение придет… Ничто легко не дается… Придет время, и искомое будет открыто. Какие основания для подобного предположения? Странный вопрос. Разве Менделеев не допустил существования таких элементов, каких никто не видел еще? Астроном Лавернье вычислил местонахождение планеты Нептун, существование которой никто до него не установил…
На приеме больных может нечто подобное повториться.
– Будьте столь добры, – скажет он секретарю, – задержите прием, мне вам надо кое-что рассказать… Вы знаете, конечно, что знаменитый Аристотель был не только философ, но и астроном. Так вот, этот знаток небесных светил утверждал, что на небе больше порядка, чем, на земле…
Шутка ученого должна настроить слушательницу на снисходительный лад. Вооружившись карандашом, он склоняется над бумагой, говорит об одном и рисует совершенно другое. Ему нет дела до того, что секретарша его не понимает. Она не медик и не биолог, многое из того, что он рассказывает ей, она слышит сейчас впервые. Так может протянуться изрядно; больные заждались, пора продолжать прием. Ученый смущенно спохватывается:
– Простите, у меня вышло несколько длинно… Получилось, как говорят, много воды. Это плохо, конечно, но будем снисходительны и к воде, ведь из нее главным образом состоит наше сердце и мозг…
В другой раз он скажет ей в утешение:
– Эти сведения могут вам пригодиться. Благородная медицина есть ветвь биологии, которой увлекались многие светлые умы.
Под влиянием мелькнувшей мысли ученый вдруг остановит помощника, что-то начнет ему излагать, затем внезапно махнет рукой.
– Нет, это не то… Мне что-то показалось, простите.
Вслед за размышлениями вслух следуют поиски, эксперимент и долгие часы уединенного раздумья. Ученый сидит в глубоком кресле, глаза полузакрыты, голова склонилась набок: он делает смотр идеям и мыслям, принимает одни и отвергает другие. Лицо его бесстрастно, как будто выражает усталость, разгладился лоб, исчезли морщинки в уголках глаз, – кажется, он засыпает. Но вот он поднялся, вздохнул и заходил по кабинету – мысли рассеялись, куда-то ушли, ученый отдыхает от размышлений…
Так длилось, пока из смутного предвидения не выступала идея.
«Бельмо есть результат воспаления роговицы, – подытожил Филатов. – Кусочек трупной роговички, подсаженный к бельму или мутнеющей роговой оболочке, воспаление это гасит. Что, если использовать оздоровляющее действие подсадки, попытаться с ее помощью лечить другие заболевания глаз? Не будет неожиданностью, если эта методика окажется целебной для самых разнообразных болезней…»
Откладывать то, что им задумано, Филатов не любит, у него на это не хватает ни терпения, ни сил. Он решает проверить гипотезу и останавливает свой выбор на юной страдалице Анисье Патоке, шестнадцати лет. Воспаление роговой оболочки протекало у девушки исключительно остро и причиняло ей нестерпимую боль. Налитые кровью глаза непрестанно слезились, и больная не могла их раскрыть. Три месяца длились жестокие муки Анисьи; она кричала и плакала, взывала о помощи. Но что могли сделать врачи? Врожденный сифилис – виновник ее страданий – излечивается не сразу и не всегда.
Предстоящая операция вызвала в клинике большой интерес. Беседы в кабинете ученого теперь протекали оживленно и страстно как никогда. Каждый сотрудник считал своим долгом встать на сторону автора нового метода или ему возразить. Не слишком снисходительный к чужим убеждениям, Филатов на этот раз проявлял исключительное долготерпение.
– Не подсадить ли в данном случае, – посоветовал кто-то, – вместо трупной роговицы свежую?
– Свежую? – удивился Филатов. – Вы опасаетесь, что трупная окажет меньшее действие, чем взятая у живого?
– Для начала, – ответил тот, – я воспользовался бы более проверенным средством.
– Для начала, – иронически заметил ученый, – я воспользуюсь более эффективным… Пока окулисты пересаживали роговицы, взятые у живых людей, случаи просветления окружающего бельма были сравнительно редки. Только трупная роговица, консервированная на холоде, сделала это явление частым.
Филатов намерен на операционном столе проверить свою новую идею. Он вырезает у больной кусочек воспаленной роговицы и на это место приживляет такой же трупный. На следующий день девушка без труда стала открывать глаза, а на третий – без чьей-либо помощи нашла дорогу из палаты в перевязочную. Страдания отступали перед стремительно надвигающимся выздоровлением. Ничтожная доля вещества, поступившая из роговицы в организм, прекратила жестокое воспаление.
Последующие операции принесли экспериментатору полное удовлетворение. В короткие сроки излечивалось продолжавшееся годами воспаление роговицы, обрывалось течение самых разнообразных страданий. Пересадка, проведенная на одном из воспаленных глаз, устраняла нередко воспаление на другом. Результаты были разительны. То, что некогда служило средством исправить роговицу, заместить бельмо, стало методом лечения обширного числа глазных заболеваний…
Любовь к искусству
Когда юный Филатов решил посвятить себя медицине, он недолго выбирал специальность. Его отец, земский врач, очень рано внушил ему интерес к болезням, поражающим глаз. Приезжая домой на каникулы, студент нередко ассистировал отцу и мог на практике убедиться, как важен и ответствен труд окулиста. Молодой врач горячо полюбил свое дело и искренне поверил, что офтальмология по своей широте и значению не уступает любой специальности, не уступает терапии и даже хирургии. В этом также убедил его знаменитый русский эмбриолог профессор Бер – автор учебника, написанного сто с лишним лет назад. «Все, что влияет на целое, – значилось эпиграфом к замечательной книге, – влияет на часть; все, что влияет на часть, влияет на целое. Все, что действует на организм, действует и на глаз, и наоборот, все, что отражается на глазе, – отражается на организме». Еще внушили молодому клиницисту высокое уважение к своей специальности профессор Крюков и особенно профессор Головин – учитель Филатова, автор замечательных исследований в офтальмологии.
Так в сознании молодого окулиста утвердилось представление о важном значении избранной им специальности и нетерпимость к попытке принизить ее.
– Многие полагают, – говорит он, – что офтальмология состоит из нескольких формул цинковых капель, а мы, окулисты, – мудрствующие техники, и только… Несколько лет тому назад один научный невежда позволил себе печатно сказать: «Окулисты представляют себе человека в виде двух глаз, к которым на двух ниточках – нервах – привешен ненужный для офтальмолога организм». Глупость и ложь! Глаз – зеркало процессов, текущих в сокровенных уголках организма. Не понимая целого, мы не поймем и части.
Гордый своим призванием, ревнивый к успехам любимого дела, он строго остановит ученика, проявившего зависть к успехам других:
– Не говорите, что там, за тем забором, растут прекрасные деревья, на которых поспевают чудные плоды, украшенные и взлелеянные формулами математики – этой истинно научной дисциплины… Да, наука наших соседей – морфологов и физиологов, изучающих по-своему человеческий глаз, – прекрасна и плодотворна, но пусть она не кажется вам беспредельной в сравнении с вашей наукой – окулиста-врача. Не думайте, что, перескочив через забор, вы что-нибудь вырастите там. Наши соседи прошли иную школу и свое дело знают хорошо, зато они не умеют делать что-нибудь другое. Извлекая квадратные корни, которые так очаровали вас, они не способны извлечь у слепого катаракту. Вам кажется, что наша специальность узка, и вы ищете простора для научной работы. Но есть ли более великая и почетная задача, чем возвращение зрения слепым?
Какая ограниченность – считать офтальмологию лишенной перспектив! Не видеть в ней безбрежных просторов! Он всегда говорил ученикам:
– Не читайте по офтальмологии ничего другого, кроме учебников, зато по прочим разделам науки не упускайте случая все разузнать, наши интересы представлены всюду… Удивительно, до чего люди близоруки: говорить о широчайшей области знания, что она ограничена, узка! Я никогда не имел основания сетовать на то, что выбрал неудачную специальность…
Так говорил и писал восхищенный окулист, глубоко уверенный, что не грешит против истины. Увлеченный трудом, питающим его творческую мысль, он не замечал, что круг его профессии узок, как не заметил, что вышел за ее пределы. Уже в своей диссертации на соискание степени доктора медицинских наук он, исследуя влияние на глазной аппарат сывороток, связанных с образованием иммунитета, позволяет себе обобщения, выходящие за рамки офтальмологии. Открытие методики круглого стебля не вмещалось в круг интересов окулиста. Метод, призванный улучшить пластику тканей, окружающих глаз, стал достоянием всей хирургии. Трудно себе представить операцию, связанную с нарушением кожных покровов, с восстановлением конечностей или части лица, проведенную без помощи круглого стебля…
То, что Филатов на этот раз задумал, уже к деятельности окулиста отношения не имело и оставляло офтальмологию далеко позади…
На новых путях
В холодный мартовский день 1937 года в кабинете глазной клиники в Одессе между профессором и известным клиницистом по кожным болезням происходил любопытный разговор.
– Я хотел побеседовать с вами, – начал окулист, – по одному специальному вопросу…
Ученый был смущен предстоящей беседой; им владело чувство какой-то неловкости, и его волновало, как отнесется к его идее клиницист.
– Мне недавно удалось доказать, что кусочек охлажденной роговицы, подсаженный к воспаленной роговой оболочке, поднимает ее жизнедеятельность и обрывает течение болезни. Вероятно, и кожа, подшитая к пораженному месту, должна повлиять на заболевание кожи.
Высказанное прозвучало как теоретическое предположение, лишенное непосредственного практического смысла, и оставило клинициста спокойным.
– Не знаю, – пожал он плечами, – впрочем, возможно.
– Мне пришла мысль проверить эту гипотезу на больном. Взять у трупа лоскут кожи в несколько сантиметров, выдержать его пять-шесть суток на холоде и пришить. Опасности я тут не вижу, ничто, мне кажется, больному не повредит.
Собеседник ученого кивнул головой.
– Не принято обычно с людей начинать, но, если вы так верите, можно, пожалуй.
– Вот и прекрасно, – вздохнул окулист с облегчением. – Спасибо. Вы пришлете к нам больную волчанкой, и мы эту пересадку проведем.
Профессор даже привстал от удивления.
– Что вы, Владимир Петрович! Зачем вам для первого случая такая сложная и неподатливая болезнь. Мы огнем и железом обрушиваемся на кожу, пораженную туберкулезом, а вы хотите столь деликатным средством преуспеть… Я положительно не рекомендую…
Окулист улыбнулся. Легкая удача не удовлетворила бы его. Чем менее излечима болезнь, чем больше авторитетов потрудились над тем, чтоб признать ее безнадежной, тем сильнее сна его влечет. Всякий раз, когда он встречается с запретом, в нем вскипает протест.
– Нет, уж вы уступите мне в этом.
– Почему именно волчанка? – с недоумением спрашивал клиницист. – Вам ее не осилить. Какой толк умножать свои неудачи, давать повод для насмешек врагам?
– По труду и награда, – как бы отвечая своим мыслям, возразил окулист. – Какое счастье зато послужить науке и исполнить свой долг врача! Я расскажу вам историю одного запрета. Судите сами, сколько радости я тогда пережил.
Прошла минута-другая, а ученый не спешил продолжать. Он стал почему-то перекладывать очки и долго не мог справиться с футляром. Надев очки, он не спеша поднял их на лоб и закрыл дрожащие веки. Не сладив с внезапно нахлынувшим волнением, ученый прошелся по кабинету и, несколько успокоенный, сел.
– В нашей практике, – почти шепотом начал окулист, – не принято пересаживать роговицу детям. Они легко возбуждаются, не умеют терпеливо выносить неудобства и подавлять боль. Пробовали их усыплять, но наступающая впоследствии рвота и связанные с этим резкие движения сдвигают пересаженный трансплантат…
Ученый склонился над столом и стал пристально разглядывать свои руки.
– Приводит мне однажды казанский татарин двоих детей, ослепших в результате кори. Оба потеряли по одному глазу, а на единственном уцелевшем образовалось бельмо. Свыше трех лет дети не видели света. Старшему без малого было девять лет, а младшему – семь с половиной. Первый с трудом объяснялся по-русски, а другой и по-татарски немного понимал. «Пора, – говорю я себе, – и этот запрет проверить». Я люблю давать сомнениям простор, охотно позволяю им шириться и расти. Трудностей было немало. Как, например, оставить детей без родителей? Каким образом с ними объясняться? Они выросли в деревне и в город попали в первый раз. Освоятся ли они в нашей обстановке, скоро ли привыкнут к нам?
Две недели отец приучал ребят к новой жизни. Он вскоре уехал, и делом этим занялись мы. Дети тосковали по деревне, выбирались из палаты во двор и, как зверьки, прятались в высокой траве. Мы одолели их неприязнь. Наступила наконец пора операций. Чтобы иметь переводчика для младшего брата, когда придет время его оперировать, мы первую пересадку сделали старшему. Пересаженная роговица вернула мальчику зрение, и он впоследствии нам сильно помог. Девятилетний переводчик на славу послужил больному и хирургу. Дети прозрели, и тут начинается награда. Приехала мать. Я был невольным свидетелем этой сцены. Она стояла в конце коридора, высокая, худая, и ждала детей. Завидев их издали, женщина упала на колени, неподвижная и немая. Они обнимали ее, а она все не верила своему счастью. Бледная, взволнованная мать дрожащими руками подносила им безделушки, яркие ленты, платки, умоляя сказать ей, различают ли они эти вещи. Дети отвечали наперебой. Тогда обезумевшая от радости мать протянула им горсть своих тонких косичек и спросила, что у нее в руках. «Это те косички, – ответил ей мальчик, – которые я у тебя видел до слепоты». Врачи, которым выпадают подобные радости, не могут не быть счастливыми людьми…
– Уступаю, – согласился клиницист. – Я пришлю вам больную, которую мы еще не лечим. Она поступила к нам на этих днях. Найдите средство подступиться к волчанке, от души поблагодарим. Мы еще не поладили с ней.
Больная пришла в тот же день. Из истории ее болезни было известно, что зовут ее Ольга Петровна и ей двадцать семь лет. Четыре года назад у нее на щеке образовалась маленькая язва. Больная обратилась к врачу и после короткого лечения рентгеном выздоровела. Три недели спустя язва снова возникла и распространилась по всей щеке, захватив одним краем верхнюю часть носа, а другим – нижнюю челюсть. Волчанка не поддавалась усилиям врачей, и девушка, подавленная ужасной болезнью, отчаялась.
– Мне, право, все равно, – сказала она Филатову, – что со мной будут делать. Я во всем разуверилась, даже выздоровление не вернет мне утраченной веры… Ведь я однажды уже излечилась, а болезнь вернулась вновь.
То, что Филатов увидел, когда сняли повязку с лица, было ужасно. Багровые гнойники, хронически воспаленные, покрывали нижнюю челюсть, нос и левую щеку. На пораженную кожу наслаивались бурые корки, сливаясь то с синюшными пятнами, то с язвами ярко-красного цвета. На обезображенном лице возвышался распухший багровый нос. Только глаза, глубокие, синие, подернутые скорбью, и широкий белый лоб единственно уцелели в этой вспышке сил разрушения.
Труден путь экспериментатора, и велика его ответственность перед собственной совестью. Кто знает, какие чувства волновали Филатова, когда он выкраивал из-под челюсти больной полоску кожи, чтобы подшить на это место трупную ткань? Отдавал ли он себе отчет, как ему действовать, какой методике следовать: подшить ли эту кожу на самую язву, где-нибудь рядом или на здоровое и пораженное место одновременно? Не слишком ли мал трансплантат или, наоборот, не велик ли? В нужной ли мере он охлажден? Кто поручится, что холод, достаточный для перестройки роговой ткани, будет так же достаточен для кожной? Все было неясно и неопределенно, и над всем довлела несвойственная клинике последовательность; метод лечения рождался в морге и завершался у операционного стола…
Филатов вырезал у больной лоскуток кожи, частью здоровый, частью пораженный туберкулезом, и пришил на рану такую же полоску, взятую у трупа шестнадцатилетнего юноши и выдержанную пять суток на холоде.
Улучшение началось два дня спустя, но больная не хотела его замечать. Изъязвления по соседству с пересаженной кожей уменьшались, язвочка на крыле носа как бы съежилась, язвы на щеке немного сократились, опухоль носа значительно спала. Изо дня в день улучшалось здоровье больной, а в ее душевном состоянии не наступало перемен.
– Говорят, что от кожи покойника, – охотно собирала она все слухи, доходившие до нее, – можно заполучить любую заразу.
Ученый тоже так думал вначале и пережил в ту пору немало тревожных минут. Чтобы не сомневаться в чистоте материала, кожу хранили в условиях абсолютной стерильности. После того как сотрудники установили, что в охлажденной ткани микробы утрачивают свойственную им активность, а сифилитическая спирохета погибает, решено было материал для пересадки брать в морге. Все проверялось строжайшим путем, кровь доноров-трупов исследовалась, и все же Филатов не был после операции спокоен. Какой смысл рассказывать об этом больной, колебать и без того неустойчивую психику?
– Взгляните в зеркало, – приглашал он ее, – на переносице не осталось ни одной корочки. Кожа приняла почти здоровый вид. Будем объективны. Куда делись ваши язвы на щеке и на носу? И цвет лица у вас изменился, железы менее напряжены. Право, вам бы следовало больше нам доверять.
Он убеждал ее, что она будет по-прежнему красивой, волчанка навсегда оставит ее.
– Мне говорили, – вспоминала больная при этом, – что опыты к добру не приведут. После некоторых улучшений придет еще большая беда.
– Не может быть, – твердил ученый, – ухудшение невозможно.
– Говорят, что кожа покойников, – настойчиво повторяла она, – может привести к отравлению. С трупным ядом опасно шутить.
В течение месяца болезнь стремительно отступала, затем выздоровление приостановилось. Словно силы, приведшие механизм исцеления в движение, исчерпались – больше не наступало перемен. На эту заминку больная откликнулась горьким замечанием:
– Все понемногу сбывается. Сбудутся и предсказания насчет трупного яда.
Она не догадывалась, как больно это слышать ученому. Тяжелое горе лишило ее веры и сил, сделало жестокой к себе и к другим.
Филатов решил подстегнуть организм, влить новые силы в него. Он вырезал другой туберкулезный очаг на щеке и закрыл рану трупной кожей. Процесс улучшения возобновился, изъязвления бледнели, к лицу возвращался его естественный вид. И вдруг трансплантат захирел. Он высох, и вскоре возникла свежая язва на левой части лица. Еще одну пересадку провел Филатов: снова организм, подкрепленный извне, оказал сопротивление болезни. Однако на этом наблюдения оборвались: больная перестала являться в институт, не показывалась больше ученому.
– Всего более обидно, – жаловался сотрудникам ученый, – что она словно сбежала, исчезла, не простившись со мной.
Филатова ждал еще один удар, не менее тяжелый и скорбный: другая больная, которую лечили от волчанки, погибла.
«Не надо думать, что идеи тканевой терапии, – не без горечи записал он в те дни, – разворачивались сами собой. Так никогда или почти никогда не бывает. Идею надо всегда осуществлять усилием воли и ума, питать ее фактами, как растение – соками земли».