355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Чуманов » Ветер северо-южный, от слабого до уверенного » Текст книги (страница 3)
Ветер северо-южный, от слабого до уверенного
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:28

Текст книги "Ветер северо-южный, от слабого до уверенного"


Автор книги: Александр Чуманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

– ...Но у меня большой опыт организаторской работы, и я думаю, что если бы мне удалось обратно воскреснуть, то я бы всю свою жизнь посвятил пропаганде ваших идей.

Однако, понимая, что это невозможно, прошу лишь учесть мое искреннее чистосердечное раскаяние и не наказывать меня за этот грех слишком строго. Заверяю, что в моем лице Вы, ваше вселенское величество, обретете истинного поборника Ваших великих идей, преданного раба, правильней выражаясь.

– Так-так, – снова неопределенно произнес Господь после некоторой паузы, – так-так. Обманутый, говоришь, лжецами введенный в грех?

– Истинный крест! – с готовностью подтвердил Владлен Сергеевич. А нужная терминология бралась неведомо откуда, специфические словечки слетали с языка с удивительной легкостью. Предупреждение об опасности лицемерия как-то выскочило у Самосейкина из головы, – обманули сволочи, если б я их сейчас встретил, я б...

– Встретишь, – прервал Самосейкина Господь, – однако и лицемер же ты, братец, широко эта зараза среди вас распространилась. Как чума в средние века. Если б от этого умирали, мор получился бы беспримерный.

Не пойму, как такое получилось. Сам, наверное, виноват, недосмотрел, недоучел. Как теперь исправить – ума не приложу. Кончать, что ли, с вами пора?..

Господь на минуту задумался. Никто не посмел прервать паузу. Самосейкин прервал бы, но опять у него язык будто окаменел.

– Да, изоврались вы, ребята, капитально, – продолжил всевышний после паузы, – и в этом ваш главный грех, а не в безверии. Ну, с тобой-то ясно, "видный общественный деятель", тебя положение врать обязывало, а что вы с народом сделали, окаянные?!

– Ишь ты, обманули его, агнца Божьего! – всемилостивый ругнулся матом. – Ну, ладно, обманули и обманули. Заблуждался искренне, это правда. Но зато и раскрылся во всей красе! Бога не боялся, а больше и бояться некого было. Думал небось: что раз того света нет, то и божьего суда нет, и все можно! Ну, и получай теперь все, что заслужил!

Какое мнение будет у членов комиссии?

Председатель быстро глянул на заместителя, тот едва заметно кивнул.

– У нас будет такое предложение, Господи, – солидно изрек председатель, – вариться ему в кипятке вечно!

– Ну, что же, – не раздумывая прошепелявил Господь, – я утверждаю это предложение. Аминь! Вечная мне слава!

– Вот так, – добавил Господь, повернувшись к Самосейкину, -решение окончательное и обжалованию не подлежит. Сурово, но по совести. Я ее в каждого из вас вкладываю, куда же вы ее деваете в процессе жизни? Вот ты можешь мне ее предъявить? Я б, ей-Богу, сразу все простил.

– Не могу, – едва выдавил из себя Самосейкин, – но как же так, Господи, я ведь только успел тебя возлюбить! Только успел, а ты!.. Э-э-х! Ну, потерял я ее, обронил где-то, а ты мне за нее... Всемогущий, что такое вечность?! Разве ж это возможно?! А амнистии-то бывают у вас?

– Никаких амнистий!

Тут поднялся из-за стола первый заместитель председателя комиссии, он оказался очень маленьким рыжеватым человечком, у него тоже над головой светился нимб, только поменьше, чем у всевышнего, а на губах его играла дьявольская улыбка.

Заместитель воздел свои маленькие ручки ввысь, какая-то неведомая сила подхватила Владлена Сергеевича и понесла в бездонную, пышущую нарастающим жаром тьму.

– Палачи, вешатели, долой Богомать, вся власть грешному народу, простите, я больше не буду!!! – голосил Владлен Сергеевич, но вряд ли его вопль был слышен Господу Богу и Боговым подручным, а если и слышен был где-то по ту сторону белой двери, то, конечно, в отредактированном и причесанном виде...

Тут-то Владлен Сергеевич и проснулся. Утро еще едва брезжило, и он долго, наверное, минут десять лежал в постели, непонимающе лупал глазами, ждал адского огня. И только потом понял, что все предыдущее было только сном.

Но так сильно был взволнован Владлен Сергеевич, что уже не мог больше заснуть. Он даже не мог терпеть, пока проснется Катя, он разбудил ее, чтобы сейчас же рассказать ей свою захватывающую ночную эпопею.

Голос жены спросонья был таким недовольным, что желание рассказывать сразу исчезло. Но требовалось же сказать хоть что-нибудь.

– Слушай, Кать, – сказал Владлен Сергеевич, – когда я умру, пусть на моем памятнике будет такой текст: "Я тоже хотел спасти мир. Господи, ради какой глупости потрачена жизнь!". Это серьезно, Кать, это мое завещание, запомни!

– Спятил, что ли? – буркнула жена. – Да за такую подпись меня же сразу оштрафуют! Скажут -хулиганство...

И она заснула снова.

Начинался новый день, а вместе с этим возобновились и колики в животе Владлена Сергеевича.

Афоня лежал поверх постели в пижаме и пристально разглядывал потолок, а вернее, затейливые узоры на нем, составленные неистребимыми трещинами. Последние часа два он был занят тем, что пытался мысленно пройти по какой-нибудь из трещин от одного угла плоскости до другого. Он сделал уже несколько попыток, но всякий раз терпел неудачу из-за невнимательности глаза. И всякий раз начинал сначала, потому что ему вдруг захотелось именно сейчас начать воспитывать в себе выдержку и внимательность.

А вообще-то, надо же когда-то начинать воспитывать в себе всевозможные полезные качества, если уж не повезло с ними от рождения.

Но добиться желаемого результата в мысленном путешествии вдоль потолочной трещины никак не удавалось. И Афоня все заметнее нервничал, хотя против этого и была нацелена его психологическая тренировка. Ему страстно хотелось каким-либо способом взобраться к потолку и там провести необходимую траекторию пальцем. Хотелось так, что хоть вой от досады.

– Брось, Афанасий! – в который уже раз заботливым голосом посоветовал желтолицый и желтозубый дядя Эраст, занимающий соседнюю койку. Вернее койку наискосок, у двери.

А вообще-то, палаты в кивакинской райбольнице были сплошь восьмиместными, так что соседних коек насчитывалось всегда семь, только какие-то были более соседними, какие-то менее. Но и это хорошо, если учесть, что раньше, когда в здании еще размещалась казарма, кавалеристы вообще любили ночевать поротно и в два яруса.

– Счас, дядя Эраст, попробую еще раз и брошу! – отозвался Афоня, стискивая зубы, – действительно, психом сделаешься от такого лежания.

– Бросишь, значит, слабак, – решил подзадорить Афоню третий сопалатник Тимофеев, мужчина солидный и основательный, – вот я дак запросто это делаю, хоть по диагонали из угла в угол прохожу, хоть – по периметру. Запросто делаю, потому что у меня и воля, и настойчивость, и усидчивость лежачая, и другие морально-психологические качества.

– Тьфу, – сказал в сердцах Афоня и сел на постели, – аж в глазах синенькие-зелененькие! А все врешь ты, Тимофеев. Врешь, потому что ничем нельзя доказать – прошел ты или не прошел. Я вот честно говорю: "Не получается!" А ты врешь. Сам выдумал это дурацкое испытание на выдержку, меня втянул... Тьфу, зараза! Теперь и не отвязаться никак.

Обычно маленькая больничка всегда бывала набитой под завязку и даже более того, то есть обычно даже в коридорах лежали страждущие люди, но теперь как-то так удивительно совпало, что никто в Кивакине и окрестностях долго ничего не ломал, долго никому не приспичивало что-нибудь отрезать от себя. Затишье это было шатким и временным, готовым в любой момент смениться резким наплывом постояльцев. Но этот момент все не наступал.

В палате установилась привычная унылая тишина. И Афоня, сам не заметив как, начал потихонечку насвистывать какой-то мотивчик. Он, по-видимому, не мог жить без песен. Мир для него был, как говорится, без песен тесен. Он пел их редко, можно сказать, никогда не пел, ведь нельзя же называть пением бесконечное повторение на разные лады, а то и на один лад единственной невразумительной строчки. А чаще Афоня просто насвистывал или мычал запавший в ум мотивчик. Бывало даже, читал книжку, а сам в это же время мурлыкал едва слышно нечто расхожее.

– Прекрати эту песню застойного периода! – сразу отреагировал на почти неслышимый свист дядя Эраст.

Он тотчас по прибытии стал знаменитым в палате тем, что очень тонко и по-своему разбирался в песнях и умел в каждой, буквально в каждой отыскивать нехороший политический аспект. Ну, не то чтобы обязательно нехороший, но всегда, по меньшей мере, двусмысленный. Уж это – непременно.

Так, песней застойного периода в данный момент он счел литературно-музыкальное произведение, где рефреном звучали такие зажигательные строчки: "И говорят глаза: "Никто не против, все -за!" Повторяемые дважды.

И что любопытно – он всегда очень точно подмечал любой идейно-политический нонсенс хоть в чем, но в песнях – особенно. Дядю Эраста было решительно невозможно оспаривать.

Афоня даже проводил над стариком особый эксперимент, то есть, получив замечание, тут же переключался на другой мотив. Начинал бессловесно лялякать, ну, например, вот это:

Гори, гори, моя звезда,

звезда любви приветная...

– Прекрати белогвардейскую песню! – аж прямо взвивался в общем-то добродушный дядя Эраст.

– Почему, ну почему белогвардейскую! – вопрошали вконец заинтригованные товарищи по излечению.

– А потому, – наставительно и веско отвечал после эффектной паузы дядя Эраст, его, вероятно, окрыляла возможность поучать хоть кого-нибудь, потому, что эту песню пел сам адмирал Колчак, когда его везли на расстрел.

И больше почему-то никаких подробностей у человека, столь глубоко знакомого с матерым врагом, никто не выспрашивал. Всем одной этой хватало.

А за окном в аккурат стояло бабье лето, и больничный парк был разноцветен, как половик.

Афоня прекратил насвистывать песню застойного периода, отвернулся от окна. Ему недавно сравнялось тридцать два в общей сложности (насчет "общей сложности" проясним чуть позднее), Тимофееву – сорок восемь, а дяде Эрасту – семьдесят шесть. Ну, что бы их соединило в жизни? Да ничто бы, конечно, их в жизни не соединило, если б не больница.

Вас, вероятно, интересует, кто же был в палате четвертым? Вы, по-видимому, подозреваете, что я просто-напросто позабыл о нем?

Ничего подобного. Просто четвертый, имени которого никто, кроме, разумеется, персонала, не знал, лежал у дверей и молчал, как рыба. Он на днях сушил паяльной лампой погреб и изрядно поджарился. Опасности для жизни не было ни малейшей, но кожа сходила с него лохмотьями, в том числе и с лица, губ. По этой причине бедняга временно говорить не мог, и можно только предполагать, как это мучило его.

А у Афони был неправильно сросшийся перелом, который пришлось ломать заново да исправлять аппаратом Илизарова, так что теперь Афоня скакал с этим аппаратом на ноге и должен был надеяться на лучшее будущее, а еще на то, что местные специалисты правильно разобрались в рекомендациях курганского соратника. И скакать ему так предстояло немало дней.

У Тимофеева недавно вырезали аппендикс, это, кстати, была единственная возможность в местных условиях операции на внутренних органах, но что-то плоховато заживала рана, и Тимофеев уже несколько дней обретался на казенном коште сверх нормы, и было неизвестно, сколько еще дней прообретается. Другой бы на его месте уже исхудал от всяких мучительных подозрений и сомнений, но Тимофеев, казалось, только радовался тихой радостью и ни о какой выписке не мечтал. И его легко было понять – Тимофеев работал грузчиком, а эта тяжкая нетворческая работа слабо его привлекала.

Дядя Эраст находился в стационаре без определенного диагноза, а вернее, находился просто так. Он пребывал на госпитализации, потому что любил лечиться и был очень настойчив в достижении своей цели.

Выходя из больницы, старик сразу принимался утомлять докторов слезливыми просьбами о новой госпитализации. И примерно раза два в год его хлопоты увенчивались удачей. Такой удивительной настойчивости больше ни у кого в Кивакине не было.

Но все сказанное вовсе не означает, что какой-то особо зловещей личностью являлся дядя Эраст. Вовсе нет! Хоть и был он старикашкой надоедливым, весьма настырным и нудным, то и дело намекал на какие-то свои старинные заслуги и связи, но все знали о его абсолютной безвредности, о его одиночестве и невеселом в целом житье. Знали и многие жалели в меру своих возможностей, чаще всего, конечно, жалели за государственный счет. Это, между прочим, очень удобно, никаких трат, а кажешься достойным любви и уважения человеком.

– Валя, Валя! – надоедал дядя Эраст медсестре, – я вас умоляю: поставьте мне какой-нибудь укол, что же это за госпитализация без уколов?!

– Да что мне вам поставить, если вы здоровый!

– Нельзя так говорить, девушка, разве в моем возрасте люди бывают здоровыми? Тем более если вся жизнь отдана самому прекрасному на земле.

На улице тем временем начинался дождь. Перед глазами у Афони продолжал висеть разноцветный полосатый половик осени. По-видимому, из-за этого, а из-за чего больше, потянуло Афоню пофилософствовать на экологическую тему. И он сказал, ни к кому не обращаясь:

– Представляю, какой рай был бы на земле, если бы убрать с нее куда-нибудь человечество...

И несколько длительных мгновений эта фраза неприкаянно витала в спертом воздухе больничной палаты, поддерживаемая некими восходящими потоками. И Афоня уже успел подумать, что одно из двух – либо эта тема здесь никого не интересует, либо прихотливость его мысли такова, что не каждому дано поспеть за ней. Уже подумал Афоня, что ответа, точнее поддержки важного разговора ему не дождаться, как подал голос Тимофеев.

– Вот это нет, вот это не могу с тобой согласиться, Афоня, рай-то, может, и был бы, да кому он нужен, если нету человечества?! Кому нужно все, если некому это все взять и скушать?! А, ответь мне!

– Это тебе не по трещинам на потолке мысленно путешествовать, Тимофеев, – засмеялся Афоня, довольный, что нашлась перспективная для разговора тема, – по-твоему, что ли, Вселенная только для того и существует, чтобы нам с тобой доставлять удовольствие?

– Ну, не так примитивно, но по сути – верно. Для чего же еще наша с тобой Вселенная существует?

Разгорающийся диспут прервала медсестра Валя.

– Всем лечь на живот и приготовиться к бою! – скомандовала она по-медицински грубовато и весело.

– И мне тоже к бою, Валюша? – робко подал голос дядя Эраст, не успевший принять участие в экологическо-космической дискуссии. В его голосе звучала такая трогательная надежда, что отмахнуться от нее можно было только совсем не имея сердца.

– Ладно уж, так и быть, – пообещала добрая девушка.

И старик быстренько занял надлежащее положение, спустил до колен подштанники и замолк, боясь, как бы медсестра не передумала. Он лежал маленький и жалкий на своей постельке, стараясь не спугнуть мгновение.

– Две пачки махорки! – усмехнулся Тимофеев, глянув мельком на дряблые старческие ягодицы.

Но старик не откликнулся. Он лежал ничком, чуть подвернув голову набок, и черный маленький глаз, наивно-хитрющий, испуганно-настороженный, глядел на мир, ограниченный белыми плоскостями.

Валентина сделала уколы, не обошла и старика. Что уж она ему там вкатила – осталось ее личной профессиональной тайной.

И больные умиротворенно затихли. Как ни говори, а укольчики были самым главным компонентом всего процесса постановки больных на ноги. Поскольку все остальное, кроме уколов, то есть сон, питание и разговоры друг с дружкой можно было бы осуществлять, или, лучше сказать, производить без отрыва от домашних условий.

Все затихли умиротворенно и вскоре заснули. Между прочим, такая способность дрыхнуть сутками почти без перерывов может развиваться только в больнице и больше нигде. Потому что если в больнице не спать, то куда же девать такую уйму дармового времени?

Конечно, можно читать, писать письма полузабытым друзьям и родственникам, смотреть телевизор, играть в какие-нибудь настольные игры. Но что-то быстро наскучивает все это в условиях стационара, начинает от этих дел клонить человека в сон, едва он берется за них. Такова, видать, особенность больничной жизни. И по-моему, некоторые категории людей просто-таки нуждаются в том, чтобы примерно раз в год укладывали их в стационар, устраивали им принудительные госпитализации, вне зависимости от состояния здоровья. Чтобы могли они выспаться как следует, а главное, собраться с мыслями.

Поскольку, некоторым, бывает, вообще ни разу в жизни не удается собраться с мыслями. А потом заболеют, попадут в больницу – а уже и помирать пора. Так и помирают без мыслей.

По-настоящему Афоню звали вовсе и не Афоней, и не Афанасием, а Афанорелем. У него в паспорте так прямо и написано: "Афанорель Греков". Без всякого отчества, словно он нерусский.

Да он и был нерусским. Греком был от рождения наш Афанорель, самым настоящим чистопородным греком. А может быть, даже и более чистопородным, чем все живущие ныне греки, не в обиду им будет сказано. Поскольку был он не простым, а древним греком.

А случилось с ним в ранней молодости вот что. Жил наш Афанорель в славном Пелопоннесе, дом свой имел, рабов сколько-то, причем среди них и славяне имелись. Жил нормально, как и полагалось честному человеку, рабов своих бил редко и старался при этом не калечить, поклонялся богам олимпийским, и боги за это хранили Афанореля до поры до времени.

Хранили-хранили, пока не прогневал он кого-то из них нечаянно. Даже и сам не понял, когда прогневал и как. Нам-то с нашим Иисусом Христом намного легче. Проштрафился, так хоть точно знаешь – перед кем. Знаешь, стало быть, и перед кем конкретно извиняться. А в Древней-то Греции – попробуй! Не вдруг еще и грех замолишь.

Словом, шел однажды, шел Афанорель по своему Пелопоннесу, улыбался солнцу, радовался жизни, стучал древнегреческими сандалетами по булыжной мостовой. И поскользнулся на сухом ровном месте. И провалился черт-те куда!! Провалился в будущее на глубину примерно так двадцати пяти веков. То есть в наше с вами время.

И вот стоял так бедняга Афанорель посреди бывшего теперь уже Пелопоннеса, вовсе не своего, а давно уж нашего, хлопал глазами на ничуть не постаревшее солнышко, озирался по сторонам и бормотал что-то религиозно-языческое. Вроде как "ё-ка-лэ-мэ-нэ..." или еще что-то в этом духе.

И окружала его толпа наших граждан. Окружала, окружала, пока совсем не окружила, так что при всем желании не мог он уже вырваться из этого окружения, не мог затеряться в толпе отдыхающих.

А вообще, интересно было, конечно, людям наблюдать, как прямо из воздуха, прямо посреди улицы материализовался этот древний грек.

Время стояло тревожное. Только-только определились с одним простовато-нагловато-наивным пареньком, залетевшим к нам из-за кордона на маленьком самолетике, а тут еще один самовольный визитер. Нет, если б не самовольный, так никто бы и слова не сказал.

Но Афанорель визы не имел, а к тому же принадлежал вообще к Бог знает какой мрачной общественно-экономической формации. Против этой формации капитализм – прямо-таки прогрессивнейшая и гуманнейшая форма правления.

И прямо там, посреди бывшего Пелопоннеса, и сказал Афанорель свою, ставшую потом излюбленной, первую фразу. Он сказал ее, когда как следует осмотрелся вокруг, когда осмотрел достаточно пристально наших с вами рядовых сограждан, только загорелых и полуголых по причине нахождения под солнцем знойного юга.

– У нас, в Древней Греции, все не так! – вот что сказал Афанорель.

И сказал-то он эту фразу, по-видимому, на своем родном языке, то есть по-древнегречески, но люди как-то необъяснимо все поняли, климат, наверное, помог, очень схожий с древнегреческим. И в их действиях стала промелькивать какая-то пока еще не очень явственная агрессивность.

Короче, трудно сказать, что сделала бы с бывшим рабовладельцем толпа, возможно, и ничего страшного не сделала бы, но быстро приехали вызванные кем-то люди, большие специалисты по древнегреческим и другим аналогичным делам, погрузили счастливого от новых переживаний путешественника по времени в надежный блестящий автомобиль и умчали вдаль, только их и видели.

– Меня зовут Ваня, – сказал ему один из сопровождающих лиц, – мне приказано с тобой дружить.

Сказал и улыбнулся. И Афанорель тоже улыбнулся ему в ответ. Знакомиться с нашими товарищами ему понравилось, потому что их, как оказалось, звали совершенно одинаково. Да и внешне они были неотличимы: все в черных костюмах, черных штиблетах, в белых рубашках и черных галстуках. И у всех были одинаковые проборы на голове, одинаковые улыбки на лицах, у всех что-то одинаковое топорщилось под мышкой, так что наблюдательный Афанорель сперва это что-то принял за особый орган, которым природа наделила людей будущего в процессе эволюции. Позже-то он все доподлинно узнал, во всем разобрался и посмеялся над своей типично древнегреческой наивностью.

Ну, конечно, сопровождающим ваням было интересно узнать: как и с какой целью попал этот чужой гражданин на исконную нашу территорию. И они были очень усердны в попытках удовлетворить свое любопытство. Они собрали со всей страны целую толпу историков, специалистов по античности, специалисты задали бедному древнему греку около двадцати двух миллионов вопросов по его родной стране, и он ответил на все эти вопросы.

И специалисты признали в нем коллегу, правда, многое путающего, точнее, многое с каким-то умыслом извращающего. Но увидеть в нем пришельца из бездны мрачных веков не смог никто. И незавидной была бы участь бедного нашего Афанореля, если бы у кого-то не мелькнула счастливая во всех смыслах догадка. Так бы и запомнился он тем, кто был с ним в те дни близок, элементарным шпионом иностранной разведки, не признавшимся ни в чем, или, в лучшем случае, сумасшедшим, подлежащим строгой изоляции, что никогда не являлось неразрешимой проблемой.

Но содрали с парня последнюю тунику и отдали ее на радиоизотопный анализ. И анализ со всей неотвратимой очевидностью изобличил в нем самого настоящего древнего грека.

И встал со всей неприглядностью вопрос, что же теперь делать с этим древним греком. И вообще, какая от него может получиться государственная польза.

В общем, со всех, кто был в толпе, встретившей Афанореля в момент прибытия, была взята подписка о неразглашении. А так же и с тех, кому они успели рассказать о редчайшем природном явлении. Это была нелегкая, но совершенно необходимая работа. Нельзя же было, чтобы о событии узнали враги, они бы тогда опять стали насмехаться и ехидничать, как это уже не раз бывало в похожих ситуациях. И хотя мы не боимся насмешек, но незачем лишний раз нарываться на них.

А что касается государственной пользы, то можно было бы, конечно, уточнить историческую науку. Воспользоваться, так сказать, удобным случаем. Но зачем? Чтобы продемонстрировать всем совершенную бесполезность многих деятелей науки и научных учреждений? Гуманно ли это? Не гуманно! А значит, – и не полезно! На том и порешили.

И условились никого не волновать, все оставить, как было, сделать вид, что нет и не было среди нас никакого живого древнего грека. И Афанорель тоже дал соответствующую подписку. А ему за это – свободу, работу и, главное, нормальную биографию. Теперь он только изредка, забывшись, говорит, видя какие-нибудь непорядки: "А у нас, в Древней Греции, не так!"

И дальше все было у Афанореля так, как бывает у всех нормальных современных людей. Он подтянул свое образование, для чего потребовалось не слишком много усилий.

Для повседневной жизни, вопреки распространенному утверждению, и школьная программа сверхизбыточна. Так, например, из физики абсолютно необходимо иметь понятие о процессе растворения, о расширении тел при нагревании, а также о законах механики на уровне ощущений.

Из химии достаточно знать некоторые особенности процесса горения, хотя и это тоже на уровне ощущений, на уровне повседневного житейского опыта.

Из истории надежней всего правильно понимать последние события, а их, изредка читая газеты, только правильно и можно понимать, а неправильно и при всем желании не поймешь.

Из области литературы – требуется любить Пушкина, Толстого и еще нескольких классиков, причем знать их произведения совсем необязательно.

Из биологии надо выучить два слова: ген и хромосома. А что эти слова означают – это уже, пожалуй, излишняя углубленность, слабо граничащая с занудством.

Скажете, что еще нужно знать, как получаются дети? Правильно, нужно. Но биология тут ни при чем. К тому же эта проблема во все времена решалась без всякой подготовки.

Ну, и так далее. О высшем образовании вообще говорить не приходится. От него в повседневной жизни пользы никакой. От него, скорее, вред один в повседневной жизни.

И только в области астрономии Афанорелю пришлось в корне пересмотреть свои воззрения. Чтобы не быть белой вороной. То есть практически ему пришлось запомнить и поверить, что Земля – шар. И все! И среднекультурный уровень ему был обеспечен. Язык-то он изучил быстро, поскольку без этого нельзя было ступить и шагу.

Зато когда Афанорель в какой-нибудь компании начинал щеголять познаниями в античной области, начинал читать на память и на языке оригинала певучие древнегреческие стишки, в том числе и Гомера, называя при этом великого слепого рядовым и даже средним литературным деятелем своего времени, начинал излагать философские воззрения того романтично-загадочного периода, присутствующие буквально балдели от слышанного.

Одни балдели, а другие откровенно злились, завидовали и раздраженно думали: "Нахватался верхушек, начитался популярных брошюрок, а теперь вешает лапшу на уши. Пойди, проверь, сколько процентов врет, а сколько не врет. Я бы тоже мог, но не хочу..."

Ну, захотел бы, а что дальше? Да ничего! Потому что среднекультурный уровень он и есть среднекультурный. Он же предполагает знание многого понемногу, а всякая углубленность для него неорганична.

То есть если кому-то в компании становилось завидно и хотелось как-то одернуть зарвавшегося, то что он мог противопоставить ему? Ну, мог бы попытаться поговорить о фильмах. Но как поговоришь, если актеров по фамилии знаешь лишь некоторых, а режиссеров не знаешь совсем?

Можно было бы сделать попытку обсудить работу телевидения, уж оно-то у всех на виду. Но как при этом блеснуть и выделиться, и затмить человека, читающего на память Гомера? Да – никак!

То есть выпущенный в жизнь Афанорель в окружении далеко ушедших, как могло казаться, потомков не затерялся, не пропал из-за дремучести и невежественности, а даже и совсем наоборот. В некоторых компаниях, в которых он очень скоро сделался своим человеком, некоторые товарищи его прямо-таки боготворили.

А надо сказать, что прежде чем выпустить бывшего древнего грека в жизнь, о нем не только в смысле биографии позаботились, но и, соответственно, в смысле жилья, профессии. И на первоначальное обзаведение не поскупились. Мы ведь всегда отличались гостеприимностью и сердечностью по отношению к путешественникам, особенно – к путешественникам по времени.

Учитывая явную склонность Афанореля к математике, свойственную, надо полагать, тому времени, а также безукоризненное знание им греческого алфавита, совершенно необходимое для формул, нашему хроноэмигранту– можно ведь называть его и так – был выдан диплом экономиста. Конечно, это не означало, что он сразу мог стать высококвалифицированным начальником в экономической области, но ведь известно немало примеров, когда экономистами у нас служат и учителя, и агрономы, и даже искусствоведы по образованию. И справляются. Главное – иметь диплом и стремление освоиться в коллективе.

И все получилось нормально. Афанорель устроился по рекомендации на работу, начальство учло, конечно, кто именно рекомендовал молодого специалиста, прикрепило к нему толкового наставника. И через год Афанорель уже считался крепким и растущим середняком в своем теперь уже кровном экономическом деле. А еще через год он уже подумывал об аспирантуре. Правда, все так и осталось на уровне подумывания. Поскольку чем дальше он жил в прогрессивном, по сравнению с древнегреческим, обществе, тем больше у него образовывалось различных интересов в жизни и, конечно же, неслужебных интересов.

Он даже по беззаботности своей, связанной не столько с воспитанием, сколько со специфическими особенностями молодого возраста, начал постоянно забывать вовремя отмечаться там, откуда, собственно говоря, и пошла его наполненная жизнь в нашем времени.

Ему напомнили, он искренне раскаивался, а вскоре опять забывал. И это, между прочим, тоже означало, что акклиматизация проходит успешно.

Афанорель определился на постоянное жительство в тихий, заштатный городок Кивакино. Возраст подходил критический, и Афанорель после недолгих колебаний и увиливаний женился на скромной тихой девушке, с которой его свела совместная экономическая работа, а также некоторые известные обоим государственные секреты.

С годами наш Афанорель даже и думать научился исключительно по-русски, даже когда думал об утраченной родине. А когда Афанореля в очередной раз не вызвали для возобновления подписки о неразглашении, он этого даже и не заметил.

Теперь Афанорель, в принципе, может хоть кому рассказать, кто он и откуда, да ведь засмеют. Ведь одно дело – читать по памяти Гомера на языке первоисточника, другое – отчебучить такую глупость, граничащую с психической ненормальностью. Надо же понимать разницу.

В общем, это может показаться удивительным и невозможным, но прошло всего-то десять лет с тех пор, как поселился Афанорель в нашей стране на постоянное жительство. Всего каких-то десять лет, подумать только!..

В предыдущую зиму довелось Афанорелю первый раз в жизни встать на лыжи, раньше как-то все не доводилось. Встал он на лыжи, но уж лучше бы он этого не делал. Покатился с горки, упал и сломал ногу.

Нога срослась быстро, но, увы, неправильно. И пришлось ломать. Так Афоня и оказался в кивакинской райбольнице с аппаратом Илизарова на бедной ноге.

Он целыми днями пялился на потолок, разглядывал на нем замысловатые трещины, читать уже совсем не хотелось и вообще ничего не хотелось. Разве что – есть. Уж больно отвратно здесь кормили. "На рубель в день", – как водится.

И Афанорель с утра начинал ждать прихода жены, не столько ее, сколько объемистую хозяйственную сумку. Хотя немножко и скучал по жене, конечно.

Лизавета, так, кстати, звали жену, была уже далеко не та, что раньше, когда они познакомились. Она была теперь совсем не та, и куда все девалось за недолгое, в сущности, время!

Но Афанорель все равно любил свою Лизавету, не так, конечно, как вначале, по-другому, в полном соответствии со стажем совместной жизни, во всяком случае ему было с ней уютно и спокойно, так что даже и в голову не могло прийти желание как-то обновить, освежить свою личную жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю