355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Чаковский » Лида » Текст книги (страница 6)
Лида
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:50

Текст книги "Лида"


Автор книги: Александр Чаковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Я работала и чувствовала радость от сознания, что я опять не одна, что я обрела новых друзей. Как много друзей приобрела я за время войны и как странно подчас переплетались наши пути!

Я очень быстро устала, но понимала, что и всем остальным так же трудно, и не выпускала из рук лопату.

Мы проложили уже широкую дорожку по лестнице, но самой лестницы, камня, ещё не было видно. А нам хотелось очистить лестницу до камня, чтобы людям не было скользко, когда они будут вносить носилки наверх.

Мне казалось, что я откапываю какой-то клад, – наверно, археологи на раскопках чувствуют себя так же. Наконец моя лопата со звоном ударилась о камень. И Анна Васильевна докопалась до ступенек, и скоро все наши лопаты стучали о камень, сбрасывая со ступенек последний лёд.

…Увлёкшись работой, я и не заметила, что женщина напротив всё стоит и смотрит. Она стояла, прислонясь к стене, и я сначала подумала, что ей нехорошо, но потом увидела, что она внимательно наблюдает за нашей работой.

Какие чувства испытывает сейчас эта женщина? Вот она шла по пустынному, занесённому снегом городу и вдруг увидела людей за столь необычным сейчас в Ленинграде занятием. Она, наверно, думает: «Что-то случилось, что-то произошло. Почему люди стали вдруг заниматься этим?.. Может быть, сегодня объявили прибавку хлеба? Или победа какая-нибудь под Ленинградом?..» Но что бы она ни думала, я знала: ей приятно смотреть на нашу работу, это пробуждает в ней какую-то надежду.

Скоро мы покончили с лестницей, и весь остаток дня у меня ушёл на оформление в райздравотделе моих новых работников. Сколько я ни спорила, ни ругалась, ни настаивала, чтобы мне дали ещё по крайней мере двух-трёх человек, – всё было бесполезно. Мне только напомнили, что послезавтра я должна быть готова к приёму первой партии детей.

Хотя я и раньше знала, что через два дня приедут дети, однако это напоминание сильно взволновало меня.

– Ну хоть врача вы можете мне дать? – спросила я.

– Вы же сами почти врач, – ответил мне со слабой улыбкой товарищ из райздравотдела. Он выглядел очень пожилым и усталым.

Я ушла.

…На следующий день мы вместе с дворником установили печки и вывели трубы в окна. Мне не терпелось затопить печки. Но топить было пока нечем, и я приходила в отчаяние при мысли, что дрова не доставят вовремя.

Я места себе не находила из-за этих дров. Подумывала уже о том, чтобы обратиться к моему «штату» с призывом нести уцелевшую мебель, чтобы хоть на первое время было чем истопить.

Когда у меня исчезли все надежды, вечером к нашей школе внезапно подъехала полуторка, гружённая дровами.

Какая вьюга сегодня!.. Всё метёт, метёт, ничего не видно. И снег острый, идёшь – будто тебя кто-то шершавой перчаткой по лицу гладит…

Как будто всё в один ком смешалось: сугробы, дома, люди. Неба не видно, и земли не видно.

Недалеко от нашей школы, на крыше одного дома стоит флюгер. И чёрт его знает, сломалось в нём что-нибудь, что ли, но только при малейшем порыве ветра флюгер начинает жалобно ныть. И ноет, и ноет…

От Невского до нас минут пятнадцать ходу, а я прошла минут сорок. Падала три раза. Всё гудит вокруг. Я не помню до войны такой метели. Мне кажется, даже на Ладоге не было так страшно. А тут ещё обстрел начался… Не помню, как добежала до дому. Я всё беспокоилась, не привезли ли в моё отсутствие детей. Вообще-то у нас было всё готово к приёму – кровати постелены, воду мы натаскали с Фонтанки и топили печки целые сутки, не жалея дров. И всё же я боялась, что детей привезут без меня или начнутся какие-нибудь недоразумения.

Свои обязанности мы распределили так: Анна Васильевна – повар, Валя и Катя – воспитательницы, Сиверский – завхоз, я – заведующая.

Быстро поднялась по лестнице (опять её начало заметать) и вошла в комнату. Все, кроме Анны Васильевны, были в сборе. Детей могли привезти каждую минуту. Мы сидели молча. Все мы – Катя, Валя, Сиверский и я – были взволнованы ожиданием. Нам почему-то казалось, что ребят привезут на машине, и я всё время прислушивалась, не зашумит ли мотор. Но на улице было тихо. Обстрел прекратился, только завывала метель.

В комнате было всё же прохладно, хотя печки топились вовсю. Одеяла на окнах надулись, как паруса; казалось, ветер вот-вот сорвёт их и метель ринется в комнату.

Стало темнеть, мы приготовили коптилки, но не зажигали их, потому что горючего было очень мало. Я сказала Сиверскому, который сидел у печки на корточках, что ему, как химику, надо бы придумать какой-нибудь заменитель горючего. Антон Иванович повернул ко мне голову, чтобы посмотреть, шучу я или нет, и снова стал смотреть в печку.

– Ну, наверно, сегодня никого не будет, – сказала Катя.

Я тоже думала, что с наступлением темноты вряд ли привезут детей, но промолчала.

– Хорошо у печки, – произнёс вдруг Антон Иванович.

И все мы, не сговариваясь, разом придвинулись к огню. Я тоже чувствовала, что нам хорошо, и подумала: «Это оттого, что мы все вместе и делаем всё дружно».

– А у нас была совсем такая же школа, как эта, – мечтательно проговорила Валя.

– Ещё побольше, – добавила Катя, и я вспомнила, что они учились вместе.

– А вот интересно посмотреть: что там, у нас в школе, сейчас делается, – сказала Валя и прикрыла лицо рукой от жара, идущего от печки.

– Ничего не делается, – ответила Катя, – то же самое, наверно, что и здесь, пока нас не было… Жутко.

– В своей школе не жутко, – убеждённо возразила Валя, – я там каждый уголок знаю.

Девушки замолчали, погрузившись в воспоминания.

– А ты последний литературный вечер помнишь? – спросила Валя.

– Про героя? – в свою очередь спросила Катя.

– Ага. Жорку Голубцова помнишь?

– А ты помнишь, кто про Павла Корчагина говорил? – спросила Катя.

– Помню, – ответила Валя, – из девятого «Б», маленький такой. Как его фамилия?

– Линьков. А я вот и сейчас все помню, будто вчера всё было… Варвара Петровна его спрашивает: «Ну, а кто твой любимый герой, Линьков?» А он встаёт и говорит таким басом: «Павел Корчагин». – «Почему?» – «Потому, что не трус», – отвечает. А Варвара Петровна говорит: «Ты всё-таки, Линьков, объясни поподробней, ведь у нас литературный вечер и товарищам интересно послушать». А он стоит, нахмурился, сопит и ничего не отвечает. «Ну, потом надумаешь, – говорит Варвара Петровна. – А пока, может быть, кто-нибудь другой выступить хочет?»

– Да-а-а… Потом, кажется, Кукарача – Верка Славина – выступила и сказала, что её любимый герой Чацкий… Тут все начали хохотать, потому что у нас в десятом «А» был парень по фамилии Чацкий… Ну, тут все пошли один за другим выступать и кого только не называли! И Рудина, и Левинсона, и толстовскую Наташу, а кто-то крикнул на смех: «Пиковая дама!»

А когда дошла очередь до Севки Макарова, – помнишь, мы его все профессором звали, – он встал, нагнул голову, как бык, и говорит: «Нет у меня любимого литературного героя. Старые, говорит, дореволюционные, меня не устраивают, а новых, говорит, наши писатели ещё не создали…» Тут вдруг Линьков вскакивает и кричит: «Надумал, теперь могу сказать!» – «Подожди, теперь другие выступают», – говорит Варвара Петровна, а Линьков вдруг отвечает: «Прошу сейчас, потому что потом всё забыть могу». Все засмеялись и решили ему дать слово.

Я сидела и внимательно слушала всё, что говорили эти девочки, и все их слова казались мне очень детскими. Подумала: «А ведь не так уж много лет прошло с тех пор, как и я училась в школе. Почему же сейчас всё это кажется мне таким далёким, будто я не пережила всё это сама, а только читала об этом когда-то в красивой книге, переплетённой в сафьян, с золотыми буквами на корешке?»

А Катя всё говорила, и видно было, что она не остановится до тех пор, пока не расскажет всего того, что стоит сейчас у неё перед глазами.

– Дали Линькову слово. Он встаёт и говорит: «Вот тут называли разных героев, а я назвал Павла Корчагина. Я знаю, многие подумали, что это больше подходит для периода гражданской войны. А теперь, дескать, время другое и герой наш должен быть другой – учёный, скажем, или строитель, или, скажем, артист. Я против этого не спорю, и, если мне такого героя опишут в книге, я его, наверно, полюблю». Я помню, когда Линьков говорить начал, в зале был шум и многие даже смеялись, а потом вдруг стало тихо, и все начали слушать… «Если бы такой человек, как Корчагин, до нашего времени дожил, он бы таким строителем или учёным стал. Но в нём главное было: верность идее… И если будет война, такие, как он, себя покажут…»

Катя помолчала немного, точно что-то вспоминая, а потом продолжала:

– Да, это я хорошо запомнила, он так и сказал: «верность идее».

Катя снова замолчала, взяла полено и стала помешивать в печке. Я заметила, что у неё очень длинная и худая кисть.

– А где он теперь, Линьков? – спросила Валя.

Катя медленно покачала головой.

– Не знаю.

Все молчали.

– А у нас тоже литературные диспуты были в школе, – неожиданно проговорил всё время молчавший Антон Иванович и почему-то улыбнулся.

Я удивлённо посмотрела на него. Школа и Сиверский совершенно не вязались в моём представлении. Антон Иванович казался почти стариком.

– Да, – продолжал Сиверский, – были. Помню, жестокий был диспут… о «Дневнике Кости Рябцева».

– Антон Иванович, – вырвалось вдруг у меня, – да сколько же вам лет?

– Мне?

Я почувствовала его смущение.

– Мне тридцать четыре года.

Я взглянула на него и невольно опустила голову. Блокада!.. Это её морщины, мешки под глазами, её волосы покрыты белой пылью…

Ветер рванул прикрывающее окно одеяло, и край его с треском отскочил. Снег ворвался в комнату, закружился и зашипел, оседая на раскалённой печке. Мы все бросились к окну и закрепили одеяло. Я заметила, что на улице почти стемнело.

Мы снова вернулись на свои места.

– Ну, – заметила я, – стемнело, сегодня уже никого не будет.

И как бы в ответ на мои слова, позади, в пустых комнатах, послышались чьи-то шаркающие шаги. Мы насторожились.

– Детдом тут будет? – раздался слабый женский голос.

– Здесь, здесь! – крикнули мы все разом.

Я встала. Сердце моё билось очень сильно. «Началось», – подумала я.

Когда я открыла дверь в соседнюю комнату и полоса света от наших печек упала на пол, я увидела женщину. Я ещё не могла рассмотреть её лицо. Она медленно обходила комнату, шаря руками по стене.

– Сюда! – позвала я.

Женщина с трудом оторвала руки от стены и направилась ко мне медленными, неверными шагами. И только когда она подошла ко мне почти вплотную, я узнала ту самую девочку, которую встретила вместе с братом четыре дня тому назад.

– Это вы? – спросила девочка. – А я Кольку привезла. Он там, в санках.

Она стояла передо мной и слегка покачивалась.

– Иди к печке и сядь, – сказала я. – Валя! Антон Иванович! Пойдёмте вниз.

Мы быстро спустились по лестнице. У подъезда стояли санки, на них лежал какой-то свёрток.

Мы подняли этот свёрток. Лица Кольки не было видно, он был с головой закутан в одеяло. Мы внесли его в комнату.

Пока Валя и Сиверский занимались приготовлением «ванны», Катя и я раздевали Кольку.

Мне показалось, что за эти четыре дня он похудел ещё больше. Перед нами лежало крохотное, ссохшееся тельце.

Его сестра сидела у печки, безучастная ко всему, что происходило. Я смотрела на мальчика, и мне просто не верилось, что это он четыре дня тому назад шёл за телом своей матери.

Теперь в комнате горели три коптилки. Валя наливала горячую воду в большое цинковое корыто, заменяющее ванну. Со стороны наша комната выглядела, наверно, необычно: раскалённые печки, одеяла, похожие на паруса, готовые вот-вот сорваться, клубы пара и в них три мерцающие точки… Мы сидели и ждали, пока вода немного остынет, а Колька согреется с дороги.

Девочка всё сидела у печки, низко опустив голову, и молчала. Я окликнула её. Девочка не отвечала. Я испугалась, подумала, что она умерла. Но она просто спала. Мы решили пока её не трогать и заняться Колькой. Я спросила его:

– Ну, как дела, Коля?

Молчание. Он с полным безразличием смотрел в одну точку. Я сказала:

– Сейчас будем купаться, Колька, а потом поедим.

Но и напоминание о еде не вывело его из состояния полной апатии. Он даже не повернул головы на мой голос. Какие мысли были сейчас в его маленькой голове? Он по-прежнему казался мне затравленным волчонком. Страшно сознаться, но я не могла относиться к нему просто как к ребёнку. В нём ничего не было детского.

Вдвоём мы подняли Кольку и опустили его в корыто. Он слегка поморщился, но не сделал ни одного движения.

Колька был очень грязен, и Валя рьяно принялась тереть его мочалкой. И всё время я наблюдала за выражением его глаз, ожидая, что под влиянием тепла, новой обстановки, новых людей его глаза утратят пустое, апатичное выражение. Но ожидания мои были напрасны.

Мы вынули Кольку из ванны, растёрли полотенцем, уложили в постель, закутали в одеяло.

– Ну, где наш первенец? – спросила, входя, Анна Васильевна. Она подала мальчику кусочек хлеба и стакан сладкого чая. – Ну как, мышонок? – потрепала она Кольку по мокрым ещё волосам.

Молчание. Глаза по-прежнему пусто и апатично смотрят в никуда.

Анна Васильевна взяла чай и хлеб и села на Колькину постель. Когда она поднесла к его рту ложечку с чаем, я увидела, что на секунду его губы плотно сжались, точно он чего-то испугался, а потом раскрылись и по ним пробежала дрожь.

Анна Васильевна влила чай ему в рот. Все мы с напряжением всматривались: проглотит или нет?

Проглотил. Все почувствовали облегчение. Нам казалось, что состояние Кольки таково, что он уже не сможет принимать пищу. Я подсела на кровать, взяла у Анны Васильевны из рук хлеб, стала мочить его в чае и класть Кольке в рот. Он ел.

Соня, Колина сестра, проснулась. Щёки девочки раскраснелись. Было странно видеть яркий румянец на исхудалом лице.

Она пристально смотрела, как кормили Кольку, но, едва заметив, что я наблюдаю за нею, отвернулась.

Анна Васильевна дала ей стакан чаю и крошечный кусочек хлеба.

– Что он у тебя, совсем говорить перестал? – спросила я Соню.

– Молчит, – тихо ответила Соня. – Как мать отвезли, домой пришли, так он сказал слов пять… А потом замолчал, на сундук лёг и не встаёт… А кормить-то его нечем. Вот я и привезла его… на санках. Чем вдвоём помирать, пусть лучше он жить будет.

В её словах была полная безропотность и покорность судьбе. Она говорила очень просто, без всякого желания возбудить жалость. Я заметила это в ней ещё тогда, при нашей первой встрече.

– Ну, я пойду, – сказала Соня таким голосом, будто забегала на минутку к нам в гости.

– Куда ты пойдёшь? – спросила я.

Соня ничего не ответила и медленно пошла к двери. Она шла, чуть пошатываясь.

«Не дойдёт», – подумала я.

И вдруг меня осенило. «Какая же я дура! Как это мне сразу не пришло в голову! Ведь её можно устроить на завод к Ирине. Она будет жива».

Я задержала девочку:

– Оставайся, Соня! Будешь работать на заводе. И жить там. А сегодня ночуй здесь. Ну куда ты пойдёшь в такую метель?

Мои слова застали её уже у порога. Она взялась за косяк двери, точно боясь упасть, и обернулась к нам. Но тут все закричали:

– Оставайся! Оставайся!

Видимо, все мы думали об одном и том же.

– Мне надо идти, – тихо сказала Соня, – а то темно будет.

– Никуда ты не пойдёшь, – заявила Валя. – У нас останешься.

Теперь Соня, видимо, поняла. Она посмотрела на меня, потом на Анну Васильевну и спросила:

– Это… можно?

– Ну конечно, можно, – ответила я, стараясь говорить самым обычным тоном. Почему-то на людях я стала бояться всего сентиментального…

Я посмотрела на Кольку. Он спал.

Я подошла к печке и села на чурбачок. Мне очень захотелось спать. Раньше мы договорились, что по ночам будем дежурить. Сегодня была моя очередь.

Голова моя отяжелела и клонилась книзу. У меня было такое же состояние, как бывало на Ладоге, когда возвращаешься в палатку после долгой работы на льду.

Моей последней мыслью было: «А почему бы мне не вздремнуть немного?» Потом я услышала чей-то шёпот:

– А ты в какой школе училась?..

И я заснула…

Ночь прошла без хлопот. Я проснулась на рассвете от нестерпимого холода. Коля и Соня спали. Мне очень хотелось самой спать, и я не могла заставить себя встать и растопить печку. Однако, как я ни старалась заснуть, как ни ворочалась с боку на бок, холод выгнал меня из постели. Я растопила печку, легла снова, не помню, как заснула. Проснулась уже утром. В оконную щель прорывалась белая полоска света.

Коля и Соня всё ещё спали. В комнате было опять нестерпимо холодно: на дне ведра вода замёрзла. Девушки пошли с вёдрами на Фонтанку.

В это время я услышала шум автомашины около нашего дома. Я бросилась по лестнице вниз и увидела, что около нашего подъезда остановилась полуторка и шофёр вылез из кабины.

– Где тут ребят принимают? – спросил он.

– Здесь! – крикнула я и вскочила на колесо машины, чтобы заглянуть в кузов.

Там на подстеленном брезенте лежало четверо детей. Они лежали, плотно прижавшись друг к другу, прикрыв лица руками. Их сопровождала бледная, худая женщина.

– Открывай борт, – сказала я шофёру.

Посмотрела вдоль улицы – не возвращаются ли Катя и Валя, но улица была пустынной.

– Тебе придётся помочь нам перенести детей, – попросила я шофёра.

– Ладно, помогу, – ответил он.

Мы втроём перенесли детей в комнату и уложили на постели, которые считались у нас «изолятором», – туда мы решили класть детей, пока они ещё не приняли ванну.

В этой партии было трое мальчиков и одна девочка.

– Прибавилось у тебя семейство-то! – заметил шофёр.

– У хороших людей всегда так, – попробовала я отшутиться.

Шофёр ещё что-то сказал, но я уже ничего не слышала и даже не смотрела на него: у меня голова шла кругом. Ведь это было первое поступление детей, а я растерялась. Их надо было осмотреть, вымыть, накормить… А тут, как назло, мои девушки куда-то пропали! Будить Сиверского бессмысленно: он вряд ли будет полезен.

Меня вывел из оцепенения шум отъезжающей машины. Наверно, шофёру надоело ждать, пока я кончу размышлять, и он поторопил женщину. На кровати я увидела смятый листок бумаги и прочла:

«Направляются в стационар:

Голышев Ваня 5 лет

Антонова Маруся 6 лет

Карнаухов Миша 5 лет

Кожухов Толя 7 лет

За зав. райздрав (подпись).

Очевидно, этот листок оставила сопровождавшая детей женщина. Все дети лежали на постелях молча, кроме одного маленького мальчика в непомерно большой красноармейской ушанке. Он всё повторял слабеньким, тонким голоском:

– Поесть дайте… Поесть дайте…

Позже, когда я уже привыкла к своей новой работе, такие просьбы радовали меня больше всего, потому что они означали, что ребёнок ещё не достиг той крайней степени истощения, за которой наступает только безразличие ко всему, даже к еде. Но сейчас тоненький, жалобный голос ребёнка приводил меня в отчаяние. Я готова была бросить всё и бежать на кухню за едой для него.

Но сначала надо было осмотреть всех ребят. Соню будить я не хотела.

Я предупредила Анну Васильевну, что прибыли дети и надо готовить завтрак и греть воду для ванны.

Потом мы с Валей растерянно посмотрели на список, и я недоумённо спросила, как же мы узнаем, кто из ребят Ваня Голышев, а кто Толя Кожухов. Я так растерялась, что мне в голову не пришла простая мысль, что детям, как и раненым бойцам, вкладывают записки в карманы одежды.

Я обнаружила это, когда приступила к осмотру.

Первым я осмотрела мальчика, который всё просил есть, а теперь начал плакать. Записку о том, что он и есть Толя Кожухов, я нашла за козырьком его огромной ушанки.

Когда я подошла к нему и, расстегнув курточку и рубашонку, начала осматривать, Толя вдруг перестал плакать и смотрел на меня не то с испугом, не то с любопытством.

Я сказала ему:

– Сейчас, Толя, в ванну, тёплую-тёплую, а потом будем кушать.

Он слабо улыбнулся.

Эта улыбка привела меня в бодрое настроение.

«Ну, с этим всё в порядке», – подумала я, хотя, как только я отошла от Толи, он снова принялся плакать.

Тем временем Валя подготавливала для осмотра второго ребёнка. Записка о том, что его зовут Ваня Голышев и что ему пять лет, была вложена в карман ватника, в который мальчик был завёрнут.

С ним дело обстояло хуже. Внешне, по степени истощения, он походил на всё ещё спящего Кольку. И взгляд у него был такой же пустой и безразличный ко всему.

– Кушать хочешь, Ваня? – спросила я.

Он ничего не ответил.

Следующей была девочка, Маруся Антонова. Ей было шесть лет, но она казалась четырёхлетней. Она была настолько грязна, что я не могла разобрать, как она выглядит.

У девочки были большие чёрные глаза. Когда я подошла к ней, Маруся как-то пристально и грустно посмотрела на меня и вдруг проговорила как бы про себя:

– Мама!

Меня будто ударил кто… Впервые после смерти моей дочки я услышала это слово. Оно было обращено не ко мне – я знаю, просто эта похожая на негритёнка, измученная девочка, увидев над собой склонённое женское лицо, вспомнила о самом дорогом…

Прошёл месяц. За это время я получила только одно письмо от Саши. Я знаю, уверена: он писал больше, но письма в Ленинград идут так долго.

Он писал мне:

«Лидуша моя! Наконец-то дошло до меня твоё письмо! Как и то, давнишнее, первое после того долгого перерыва письмо, где ты писала о том, что – страшно и что – не очень, это также пришло в моё отсутствие, и я нашёл его, вернувшись из командировки. И знаешь, что первое пришло мне в голову, когда я прочёл его? Что всё идёт к лучшему. Я хотел бы, чтобы ты правильно поняла меня. Дело в том, что на войне все привыкли делать выводы не только по официальным сообщениям, но и по сотням едва заметных, но всегда многозначительных признаков. Их, повторяю, сотни: разговоры бойцов на перекуре, письма из дому, которые боец даёт тебе прочесть в «лирическую» минуту, надпись на танке, характер солдатских шуток… Всё это «барометр» войны.

Так вот, я вспоминаю то твоё письмо, Лидуша, горькое и безысходное, как будто ты чёрным писала по чёрному… и сравниваю его с этим, сегодняшним. То было о смерти, а это о жизни. Как я рад, девочка моя, что ты нашла в себе силу вынести всё это! Как я рад, что у нас у обоих нашлось достаточно силы, чтобы выстоять, а ведь твоё испытание куда тяжелее, чем моё…

Да, ты права, родная, мы мало говорили об этом при встрече, и, может быть, доведись нам встретиться завтра, мы опять говорили бы не о том, что сегодня кажется нам самым важным… Но смогли бы мы так просто говорить о неважном, если б не знали, что думаем одинаково? Ты пишешь, что была бы счастлива, если бы нам удалось пройти через всё это страшное время с мыслями друг о друге. Но я верю – я боюсь сказать «знаю», – мы пройдём! Мы оба с тобой не дети и знаем: любовь неделима. Ведь нельзя быть преданным чему-то большому только наполовину.

Мне кажется, попробуй кто-нибудь из нас разменять своё чувство – сразу потеряет веру в себя…

Мы живём по-прежнему, ещё не чувствуя весны, но ждём её с каждым днём всё больше. Хотя тяжёлая штука весна на нашем фронте! Оттают бездонные болота, грязь затопит блиндажи, забуксуют машины… Сегодня ночью мы смотрели на северное сияние. Говорят, что мы видим его в последний раз в этом году. Оно было бледным, будто за далёким туманом…»

Письмо было длинное, и в нём было много ласковых слов, которые мне так хотелось услышать от него. Я перечитывала это письмо столько раз, что выучила его наизусть…

В моём детдоме было уже двенадцать человек. Я достала ещё несколько кроватей, а на законсервированной текстильной фабрике – отходы, из которых мы сделали матрацы.

Дети, находящиеся у нас, как правило, проходили несколько стадий. Сначала ребята молчали, и ничто, даже еда, не могло вывести их из состояния полного безразличия. Затем, побыв у нас некоторое время, ребёнок веселел, становился похожим на ребёнка. Все мои воспитанники прошли эти стадии. Исключение составляли только Коля и Маруся Антонова.

Коля по-прежнему был апатичен и хмур. Я ни разу не видела его улыбающимся. На его крошечной переносице застыла резкая складочка. Со своей сестрой Соней он тоже почти не разговаривал. Обычно он лежал в постели на спине и смотрел в потолок.

Маруся же была просто очень слаба. Казалось, что еда не идёт ей впрок. Почти всё время она спала, просыпаясь лишь на два-три часа в сутки. В эти часы с девочкой можно было разговаривать, она охотно отвечала на вопросы, но никогда не начинала разговора сама. Я узнала от Маруси, что её отец военный, что мама её умерла, а где папа, она не знает…

Мы, работники детдома, уже давно превратились в дружную семью. Сиверский, которому я раньше не могла найти применения, оказался очень полезным человеком. Он изобрёл вещество с мудрёным названием «нефтепарадихлорбензол», с помощью которого мы уничтожили вшивость ребят; он же умудрился и приготовить какой-то особо питательный витамин из хвойных игл.

По вечерам мы собирались все вместе и разговаривали шёпотом, чтобы не разбудить детей. Мы все были совершенно разными людьми – Анна Васильевна, Сиверский и две девушки-школьницы, – но, когда мы собирались вместе, мне казалось, что исчезают все различия.

Как-то я узнала в райздраве о прибавке к пайку. Я почти бежала домой, до того мне не терпелось сообщить ребятам радостную новость. Прибегаю в детдом. Дети только что поели, и те, кто может ходить, сидят около печки.

Спрашиваю:

– Поели, ребята?

– Поели, тётя Лида.

– А чего же вы такие скучные?

– А чего ж нам веселиться?

Эти слова были произнесены за моей спиной. Я вздрогнула: их произнёс Колька. Кажется, это была первая фраза, которую он произнёс за целый месяц. Я обернулась и посмотрела на него в упор. Колька изменил свою обычную позу. Он лежал не на спине, устремив в потолок свой пустой взгляд, а на боку, слегка приподнявшись, подперев подбородок руками.

Я, разумеется, и виду не подала, что удивилась, услышав его голос, и сказала спокойно:

– Радоваться надо потому, что с завтрашнего дня нам прибавят хлеба и манной крупы.

Тут поднялся страшный шум, дети закричали, захлопали в ладоши, и ещё громче детей кричали, по-моему, Валя и Катя. Я незаметно взглянула на Кольку. Но Колька молчал. Он по-прежнему лежал на боку, подперев голову руками, его губы не разжимались и на лице не было улыбки.

Когда ребята успокоились и, по нашему распорядку, наступил мёртвый час, я подсела на кровать к Марусе Антоновой.

За последнее время я сильно привязалась к этой девочке. Меня трогала её беспомощность и вместе с тем какая-то задушевность. Я наклонялась к ней, и Маруся обхватывала мою шею своими тоненькими руками и долго смотрела в мои глаза, не произнося ни слова. С каждым днём я привязывалась к ней всё больше и сначала даже боялась этой привязанности. Но я не могла справиться с собой. Я ловила себя на том, что, войдя в комнату, первый взгляд бросаю на постель Маруси, что мне трудно уйти, не поцеловав её, и что, когда бываю вне дома, всегда думаю о ней… Сейчас я спросила её тихо:

– Ты рада, что будет прибавка?

Маруся чуть заметно кивнула головой и улыбнулась. И вдруг я вспомнила, что где-то на дне моего кармана лежит маленькое жёлтое стёклышко. Если бы только оно было на месте! Я торопливо обшарила карман и нашла стекло.

– Посмотри в него. – Я протянула Марусе стекло.

Маруся долго смотрела в стёклышко и даже приподнялась на постели. Потом она опустила руку и сказала:

– Всё жёлтое!.. Можно взять это стёклышко?

– Конечно, – поспешно ответила я.

Катя и Валя принесли обед и начали кормить детей. Ребята ели. И опять я с тревогой присматривалась, кто как ест. Я радовалась, когда видела чей-нибудь быстро жующий, чавкающий рот. Те, кто ел апатично, медленно, точно нехотя пережёвывая пищу, вызывали у меня тревогу. Но с каждым днём таких детей становилось всё меньше.

«Завтра сможем увеличить порцию», – подумала я, и мне стало очень радостно.

Но посмотрела на Кольку, и настроение моё упало. Поев немного, он отодвинул тарелку с манной кашей и теперь снова лежал на спине, устремив в потолок свой неподвижный взгляд.

Я подошла к Коле. Спросила:

– Ну, поел? Сыт?

Молчание. Глаза его закрываются. Он засыпает или делает вид, что уснул. Через некоторое время в комнате наступает полная тишина. Дети заснули. Катя и Валя ушли на кухню мыть посуду.

Я подошла к окну, чуть отодвинула край одеяла. Тёмное, пасмурное небо. Лёгкий буран. В проделанную мною щёлку влетают снежинки. Холодно…

«Если б солнце! – подумала я. – Если б тепло и долгий солнечный день! Как порозовели бы лица моих ребят!»

Тишина. Я подумала: «А сколько времени в Ленинграде не было бомбёжек? Не обстрелов, нет, – они бывают по нескольку раз в день, – а бомбёжек с воздуха?»

Постаралась припомнить последнюю бомбёжку. Это было, кажется, в декабре. Потом самолёты не летали. И с Ладоги мы не наблюдали, чтобы бомбили Ленинград. Немцы не хотят рисковать самолётами. Стрелять из орудий проще и безопасней. Я подумала: «А знают ли они, что творится в Ленинграде?»

Подумала и сама усмехнулась своей наивности. Конечно, знают! Знают и торжествуют: Ленинград замерзает, Ленинград голодает…

Я отошла от окна. Ребята спали. У некоторых лица во сне заострились, сделались меньше. Я подошла поближе и прислушалась к их дыханию.

И вдруг мне пришла в голову страшная мысль… Может быть, сейчас где-то на Вороньей горе уже наводят орудие на какой-то квадрат, и этот квадрат – мы, эти вот дети, и через секунду грянет выстрел, и здесь не будет ничего, кроме клубящейся каменной пыли, крови и изуродованных детских тел… Мне стало жутко от сознания неотвратимости несчастья. Я подумала: «Как ужасно, как нелепо, что нельзя остановить этих идущих сейчас к орудию людей и отшвырнуть в сторону само орудие». Я почувствовала, как велико моё ожесточение, моя ненависть к этим страшным, чёрным людям, виновникам всех бед. Но потом мне стало казаться невозможным, чтобы в детей попал снаряд.

«Что будет с этими детьми дальше, как сложится их жизнь? – размышляла я. – Самому старшему из них восемь лет… У них нет родителей, нет дома. Ведь только материнская ласка сможет залечить их раны, изгладить из маленьких сердец страшные воспоминания. Но сумеют ли голодные, ежеминутно находящиеся под орудийными выстрелами взрослые люди помочь этим детям вновь обрести своё детство? У каждого из нас бывают минуты, когда вспоминаешь невозвратимую пору детства, точно милую, полузабытую сказку… О чём же может когда-нибудь вспомнить такой Коля?

Я подошла к Марусе. Девочка спала. Из-под одеяла высунулась её тоненькая ножка в чулке. Я осторожно укрыла её одеялом. Мне показалось, что Маруся улыбнулась во сне. Что видела она сейчас? Свою мать, солнце или любимую игрушку? Или показалось Марусе, что она снова смотрит на мир через весёлое жёлтое стёклышко – и всё, что она уже давно привыкла видеть серым и безрадостным, озарилось новым, волшебным светом?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю