Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Они дошли до пятиэтажного дома, поднялись по сумрачной, плохо убранной лестнице, позвонили в обшарпанную дверь.
Их встретил седовласый старичок в старомодных, перетянутых ниточками очках, в полосатых брюках и домашних тапочках. В прихожей пахло лекарствами и чем-то, похожим на гуталин или муравьиный спирт.
– Задремал. Только что у него был приступ, «скорую» вызывали. А сейчас, слава Богу, после укола заснул.
– Нет, нет, – послышался из комнаты слабый, но отчетливый голос, – я бодрствую. Зови гостей!
Из полутемной прихожей они шагнули в освещенную комнату, которая оказалась не комнатой, а узкой кельей. По стенам и углам висели деревянные и бумажные иконы, церковные календари, медные, на цепочках, лампады. Стояли подсвечники с горящими свечами. Возвышалось резное распятие. Среди образов, запаленных лампад, живых потрескивающих свечей на неубранном скомканном ложе лежал старик. Седая редкая борода, рассыпанная по костлявой груди. Голые, согнутые в коленях ноги, в венах, струпьях, со следами зеленки и мази. Огромные, костяные, с лиловыми жилами руки, сложенные на животе. На лобастой, утонувшей в подушке голове – сияющие, младенчески-голубые глаза, ликующие, веселые, обращенные на вошедших.
– Вот радость-то! Вот благодать!.. Словно солнышко засияло! – радовался старец гостям, будто знал их давно, поджидал с нетерпением. Хлопьянов, едва переступил порог кельи, на одну лишь секунду изумился ее убранству. На один только миг содрогнулся от вида больной умирающей плоти. Но потом узрел эти чудные голубые глаза, любящие и счастливые, обращенные прямо на него, прямо ему дарящие любовь. И в ответ – небывалая радость, доверие, желание быть с лежащим старцем, смотреть в эти чудные глаза. Не говорить, не слышать, а бессловесно, через эти голубые лучи знать, что в мире есть доброта и нетленная красота, братское бережение друг друга. Человек, повстречав человека, должен ликовать, наслаждаться этой краткой, дарованной встречей.
Так чувствовал Хлопьянов, стоя в ногах у старца рядом с маленькой тумбочкой, заваленной лекарствами, примочками, нечистыми бинтами, чашками с отваром. Такое внезапное ликование испытал он, пока отец Владимир и Катя целовали бессильную, костлявую руку в пятнах стариковского пигмента.
Хозяин, седовласый старичок, деловито подставлял к ложу колченогие табуретки и стулья, усаживал гостей. Хлопьянов послушно сел, чувствуя, что именно к нему устремлены сияющие глаза монаха, его одаривают радостью и светом.
– Отче, как чувствуете себя? Помогли доктора? – допытывался отец Владимир. Но старец, лежа на скомканном одре, воздев костистые колени, уперев в постель тронутые тлением стопы, смотрел на Хлопьянова. От немощного человека, напоминавшего библейского пророка, исходили потоки лучистой энергии.
– Что обо мне? Мне домой, к Господу идти, а вам еще тут, в гостях оставаться! – улыбнулся монах беззубым ртом, открывая в бороде розово-белые десны. Хлопьянов слышал его слабый смех. Хотел открыться ему, поведать о недавних терзаниях и печалях, о своем просветлении и прозрении. О решении покинуть безумное поприще вражды и войны, где зреет страшная кровавая распря, и уйти со своей милой в леса и долы. Посвятить остаток дней бесхитростным трудам и свершениям. И пусть святой старец наставит его, напутствует простым добрым словом. Прямо отсюда, из этой кельи, они с Катей уйдут в иную жизнь, унесут с собой свет детских любящих глаз.
– Слышал о тебе, – обратился монах к Хлопьянову. – Знаю, ты воин. А воин на Руси – это Христов воин. Ты вел земную брань, проливая кровь за Отечество, а значит, вел брань небесную, проливая кровь за Христа. Страшна земная брань, ужасен вид земных сражений, непосильны для глаз зрелища убитых и растерзанных тел, разоренных городов и селений. Но еще страшней брань небесная! Ужасен лик Князя Тьмы. Страшными кольцами опоясал он Вселенную, удушая целые миры и галактики. Ужасны пожары и разорения, которые оставляет он за собой. И с ним, с отцом Тьмы, с Князем Погибели, сражается воин Христов. Пробивает его копьем, ведет поединок который век подряд!
Хлопьянов смотрел на старца, на его костяную голову, продавившую подушку, на сияющие глаза, отыскивающие лицо Хлопьянова, и испытывал необъяснимое волнение. Монах говорил о нем, о его предназначении и служении, и своими неясными словами, своими синими лучами тронул в нем мучительное и сладостное чувство.
– Врага на Небе победить невозможно, если не победить его на земле. Покуда воин Христов на земле бьется насмерть, до тех пор змею и Князю Тьмы на небе победы достичь невозможно. Чуть отступил, сдал воин земной, и там, на Небе сатана одолевать начинает. Сейчас на Руси воинов осталось немного, те пали, а те разбежались, и змей ликует, вьет свои кольца, вползает в двери жилищ и храмов, покоряет города. Вошел в Москву, сел на троне в Кремле. Ты – воин, и никуда не уйди! Стой насмерть! Не пускай змея! На тебя народ смотрит, на тебя ангелы смотрят, на тебя Богородица смотрит! Бейся насмерть! Если отступишь, Россия падет!
Неясны были слова монаха. Слаб и невнятен голос. Немощны огромные костяные руки, лежащие на высохшей, как короб, груди. Но глаза сияли весельем и счастием, словно он звал не на бой, а на свадьбу. И лампады и свечи трепетали вокруг от неслышных дуновений, от ударов невидимых крыл.
– Россия-матушка – Богородица, Матерь Божья! Из России свет мира родится! Россия претерпела великую муку, и еще претерпит. От нее – один свет, одна красота и любовь! Кто для России живет, тот для Богородицы живет! Кто за Россию жертвует, жертвует за Богородицу и Христа! За кого Россия молится, за того Богородица молится! Ты – воин, много на тебе ран, и еще будут! Но раны твои оплаканы Богородицей! Она, заступница, накроет тебя своим покровом и сбережет! Ничего не бойся, верь, сражайся! С Богородицей победишь!
Не этих слов ожидал от монаха Хлопьянов. Он хотел услышать слова кротости и смирения, напутствие в другую жизнь, где нет места сражениям, а – тихие, прозрачные на солнце цветы, и по стенам избы – утренние зайчики света, прилетевшие от близкого моря, черная лодка на белесой воде, длинные зори над черными крышами изб, долгие глухие снежные зимы без огня и следа, и они вместе с Катей коротают длинную ночь у теплой беленой печки. Об этом хотел он услышать. Но старец вещал о битвах, не отпускал его, оставлял в пекле. Хлопьянов чувствовал, как страшится душа, трепетом откликается на грозные слова старика.
– Вижу, как ты страшишься! И Господь страшился! В Гефсиманском саду молил, чтобы его миновала чаша сия! Чаша великих скорбей! Не крестной муки, не бичей, не Голгофы, не удара копья, не едкого уксуса, не медленной смерти под палящим солнцем страшился Господь, а грехов мира, которые там, на Голгофе, он должен был взять на себя! Величайшие злодеяния, отцеубийства, богохульства, разврат, все страшные от начала дней прегрешения, которые совершили люди, он должен был взять на себя! Слиться с ними, сжечь их дотла в себе и очистить мир от скверны! Трех дней смерти, когда предстояло ему очистить мир от скверны, боялся Христос. Ибо ужасен образ греха, страшна чаша, наполненная до краев скверной мира! Если Христос страшился, то мы во сто крат! Но твой страх оборим! Слабость твоя оборима! Вижу твой путь!
Лампады пламенели, раскачиваясь на медных цепях. Свечи трепетали золотыми огнями. Воин скакал, поражая змея копьем. Белогривый Никола держал раскрытую книгу. Богородица прижимала к груди младенца. В пещере, в скале, лежал худосочный отшельник. И другой, – его подобие – в струпьях и пятнах близкой смерти, с сияющими голубыми глазами, проповедовал бесстрашие битвы.
– Знаю, ты хочешь уйти! В тебе страх и томление! Предчувствие мук!.. Останься! Не покидай поля брани! Ты – Воин Христов! Многие вокруг тебя спасутся! У тебя свой путь, с него не сворачивай! Ничего не бойся! А я за тебя стану молиться!
Старик шевельнул огромной рукой. С трудом оторвал ее от груди. Полез под подушку. Извлек маленький крестик на белой цепочке. Протянул Хлопьянову:
– Крестись!.. И носи!.. От многого тебя сбережет!.. Пока я жив, приезжай ко мне в пустынь!.. Еще побеседуем!.. А теперь устал!.. Голова кругом идет, ничего не вижу!..
Глаза его потухли, прихлопнулись сморщенными желтыми веками. Рука бессильно лежала на смятой простыне. Хозяин квартиры, старичок в железных очках, кинулся капать капли. Строго, осуждающе посмотрел на пришедших.
Они покидали келью, выходили из душного, пропитанного болезнью воздуха на вечернюю, блестевшую от дождя улицу. Хлопьянов шел, сжимал крестик. Думал о словах отца Филадельфа. Испытывал утомление и слабость.
Часть вторая
Глава шестнадцатая
Хлопьянов лежал на кушетке в своей маленькой квартирке на Тверской, наполненной утренним солнцем, в котором летали разноцветные пылинки, и каждая казалась крохотным остатком прежней, исчезнувшей жизни. Красная частичка, промелькнувшая в солнечном свете, выпала из шерстяного ковра с малиновыми маками, под которым когда-то дремала бабушка. А зеленая излетела из маминого платка, в который та куталась, когда начинала хворать. А золотистая ворсинка, сверкнувшая у самых глаз, осталась от его первой игрушки, – пушистого шерстяного кота с выпученными стеклянными глазами.
Он лежал без движений, наблюдая, как реют над ним разноцветные хороводы пылинок, а вместе с ними любимые лица. И думал, – когда он исчезнет, в полутемном углу будут кружить пылинки его исчезнувшей жизни, и кто-нибудь вспомнит о нем.
Его уход в леса не удался. Его побег из Москвы в иную благодатную жизнь не случился. Монах его не пустил. Остановил своей загадочной властью, своим библейским пророчеством. Проповедь, с которой он обратился к Хлопьянову, оказалась сильней его наивных мечтаний, Катиных увещеваний и просьб.
Промелькнула и канула крохотная лунка, куда он собирался нырнуть, выпадая из грохочущего стреляющего бытия. Погрузиться в пушистые снега с рыхлым заячьим следом. В студеные омута с белым сладко пахнущим цветком водяной лилии. В черные осенние дороги с красными метинами осиновых листьев. Спасительная скважинка промелькнула за стеклами электрички, превратилась в бетонную стену, испещренную призывами к борьбе, надписями хулы и ненависти.
Он осматривал свое жилище, знакомый с детства милый, беззащитный ландшафт, состоящий из комода, подзеркальника, письменного, похожего на рояль стола. Все безделушки, все створки, все медные ручки, которые в детстве сияли, лучились, отражали солнце, сейчас потускнели, были в матовой седине, в невидимой изморози. Его давняя мечта – перебрать стоящие на полках материнские книги, перечитать стянутые линялыми ниточками фронтовые письма отца, перелистать толстые альбомы родовых фотографий, просмотреть папочку своих детских рисунков, раскрыть бабушкино потрепанное евангелие, где среди притч и заповедей хранится бесцветный засушенный цветочек ромашки, – эта мечта откладывалась. Душа его снова вскипит, замутится, наполнится злобой и яростью. Он откроет скрипучую дверцу комода, раздвинет материнские ветхие платья и достанет свой пистолет. Не с цветком ромашки, не с детскими рисунками – с пистолетом он продолжит свой путь.
Хлопьянов лежал в бледном солнце, дорожа последними минутами покоя. Слышал, как где-то далеко, в проснувшемся рокочущем городе зарождается звук. Как тонкая струйка, отделяется от слитного гула, бежит, как змейка, скользит по переулкам и улицам. Проникает во внутренний двор, одолевает входную дверь, запертую на электронный замок. Подымается на лифте наверх, копится на лестничной площадке. Как игла шприца в височную кость, вторгается в жилище настойчивым длинным звонком.
Хлопьянов пошел открывать. На пороге стоял Каретный. Впуская его в жилище, Хлопьянов почувствовал, как вместе с ним ворвался колючий сухой воздух, наполненный острыми режущими песчинками. Словно раскаленный ветер, начинавшийся в отдаленной запредельной пустыне, лизнул стены своим обжигающим жадным языком. И Каретный был внесен этим жестоким дуновением.
– Как меня нашел? – спросил было Хлопьянов и тут же усмехнулся. – Нашел о чем спрашивать! Как всегда!
– Извини, не предупредил, – ответил Каретный, бегло оглядывая комнату, – шкафы и комоды, книги за стеклянной створкой, фотографии на стене, пылинки в лучах света. Словно сверял их с имевшимся у него описанием. – Жетона не было из автомата звякнуть, – засмеялся, поймав уличающий взгляд Хлопьянова, который помнил его радиотелефон в «мерседесе». – Мимо проезжал и зашел!
Он двигался по комнате, касаясь взглядом, а иногда и пальцами краешка письменного стола, растресканной дверцы буфета, резного косяка платяного шкафа, бронзовой рамки, в которую была вправлена фотография бабушки. Словно щупал их прочность, проверял подлинность предметов. И все время похохатывал.
– Интересно живешь!.. Ветхие антикварные вещи!.. Своеобразный уклад!.. Музей рода Хлопьяновых!.. А правда, что прадед твой был духобором и бежал на Кавказ?… А правда, что один из твоих дедов издавал религиозный журнал?… Навещал Толстого в Ясной поляне?… Мне кажется, и ты тяготеешь к религии!.. Бессознательно, но тяготеешь!.. Чувствуешь присутствие неразгаданного и таинственного!.. Борьбу Света и Тьмы!.. Зла и Добра!.. Кто же мы?… Свет или Тьма?… Чего в нас больше, Добра или Зла?
Он без устали перемещался по комнате. Хлопьянову, у которого с появлением Каретного остро заболело в затылке, словно занесенный им ветер состоял из угарного газа, – казалось, что образ Каретного двоится, троится, выпадает из фокуса. Он уже отошел от выцветшей, висевшей на стене маминой акварели, переместился к узорной тумбочке под тяжелой мраморной плитой, но его рука и лицо все еще оставались у акварели, словно это был бестелесный отпечаток. Медленно угасал, как изображение на выключенном телевизоре.
– Я почувствовал, что мне тебя не хватает! – Каретный продолжал кружить по комнате, как ястреб, который что-то высматривает с высоты. В угарной голове Хлопьянова сложилось вдруг подозрение, что он ищет пистолет. Пытается чувствительными окончаниями пальцев, по излучению тепла, по искривлению магнитного поля определить среди ветхих тканей и дерева спрятанный слиток оружия.
– Как выяснилось, мне необходимо с тобой общаться! Никто меня не понимает, как ты! Ни с кем мне так не легко, как с тобой!.. Оказывается, смысл наших афганских операций, нашего совместного боевого опыта, наших пьянок и споров в том, что теперь, в Москве, мы так легко понимаем друг друга!
Он кружил, подобно ястребу, и вокруг его головы, плеч, бедер было тусклое пыльное сияние, словно он заслонял собой солнце. Как в затмении, оно высылало по сторонам черного пятна размытое свечение.
Он приблизился к платяному шкафу. Прижал ладонь к красному дереву. Оглянулся на Хлопьянова. Тот пугался своей мысли о пистолете, старался себя не выдать, глушил эту мысль другой. О ястребе, о темной, похожей на алебарду птице, вырезающей под белым облаком тончайшие круги, и если смотреть на нее против солнца, то птица превращается в темную, непрозрачную для лучей сердцевину, окруженную пылающей кромкой.
Каретный передвинул ладонь, прижал ее к полированной дверце напротив того места, где в сумраке, среди мятых подолов и шалей лежала кобура с пистолетом. Так врач прослушивает грудь больного, прижимая к ней чуткую трубку. Хлопьянов, глядя в рыжие ястребиные глаза Каретного, отвлекая его и обманывая, думал об осенней стерне, холодном дожде, и семья ястребов, сносимая ветром, кругами отлетает на юг.
Это длилось минуту, – поиск оружия, состязание зрачков, блокирующая мысль о ястребе. Каретный отошел от шкафа, сказал:
– Ты должен поехать со мной.
– Куца? – Хлопьянова не удивило словечко «должен», ибо Каретный явился сюда как имеющий власть. – Куца я должен поехать?
– Важное мероприятие. Я тебя приглашаю, – смягчил свое требование Каретный. – Мы поедем в спецчасть, где проводятся показательные тренировки по подавлению уличных беспорядков. Туда приедет Президент, будет много важных персон.
– А мне-то зачем?
– Полезно. Для тебя. Для меня. Для всех.
– Не хочу, – сказал Хлопьянов.
– Очень нужно. Не отказывайся. Пересиль себя. Для общего дела. Ты же воин! Воин Христов! – повторил он недавно произнесенные отцом Филадельфом слова. И эта осведомленность, это тотальное знание о всех его встречах и мыслях парализовало Хлопьянова. Он смотрел на пришедшего к нему человека, пытался понять, кто он. В чем природа его прозорливости? В каком загадочном плане, какая уготована ему, Хлопьянову, роль?
– Поедем, – сказал Хлопьянов, набрасывая на плечи пиджак. Душный горчичный ветер далекой пустыни облетел все углы его комнаты, обшарил все укромные, любимые с детства уголки, подхватил его и вынес из дома. Гнал туда, куца указывал немощный перст лежащего на одре монаха.
Их вязко проволокло через Центр, сквозь пробки, бамперы, выхлопные газы, блестящую подвижную жижу, которая текла по Тверской мимо Моссовета, Телеграфа, электронных реклам и табло. Управляя машиной, проскальзывая мимо бело-желтого, похожего на кремовый торт Большого театра, Каретный говорил по телефону:
– Подъедем ко второму КПП… Пропуск на мою машину… На вторую смотровую площадку…
Хлопьянов не спрашивал, куца они едут, на какое секретное зрелище. Не спрашивал, в качестве кого он туда направляется. От кого исходит та воля и власть, которая позволяет Каретному распоряжаться его свободой и волей.
– «Первый»! – откликнулся Каретный на сигнал телефона, сжимая его жирную пластмассовую тушку со светящимися электронными кнопками. – А ты ему передай, пусть платит, если хочет спокойно садиться в машину!.. А нет, пусть нанимает сапера и каждое утро миноискателем прощупывает свою «бээмвэшку»!.. Два раза не предупреждаю!..
Хлопьянов не спрашивал, кому адресована угроза. О каких неуплатах шла речь. Чью машину продырявит автоматная очередь или сожжет и исковеркает взрыв. Он чувствовал – сидящий за рулем человек обладает властью и мощью. Но их природа была неизвестна Хлопьянову. Был неясен таинственный план, куца включали его. Он терпеливо ждал, собирая по крохам знание. Притворялся сонным и вялым, боясь спугнуть окружавших его неприятелей.
Они миновали сиренево-золотую площадь трех вокзалов с черными сгустками прилипшей к тротуару толпы. Прокатили мимо Сокольников, проступавших в стороне тучной листвой. Оставили позади туманные кристаллы Измайлова. И Москва, обрезанная враз Кольцевой дорогой, превратилась в дымную урчащую трассу.
– Марк тоже будет? – рассеянно и незаинтересованно спросил Хлопьянов, разглядывая мелькавшие разноцветные домики.
– Да нет, он улетел из России. Но скоро опять вернется, – охотно ответил Каретный. – Ты ему очень понравился.
– Разве мало снайперов с русскими именами?
– Дело не в имени, а в стране проживания. Возможна ситуация, когда снайпера станут искать. Лучше, если его не будет в России.
– Есть такие выстрелы, после которых надо улетать на другое полушарие?
– Есть выстрелы, которые уничтожают целое полушарие, – засмеялся Каретный, ловко обгоняя машину, в которой мелькнул мундир генерала.
Они свернули с шоссе на узкую полупустую дорогу, ведущую в сосняк. Катили вдоль бетонного глухого забора, в котором возникали врезанные стальные ворота, пропускные будки, и снова – бетон, сосновые стволы.
У одних ворот Каретный встал, посигналил. Вышел солдат, вглядываясь в номер машины, сверяя его с каким-то списком. Ворота открылись, и они въехали в лес, сквозь который пролегала асфальтовая дорога. Через несколько минут возник другой забор, другие ворота. Каретный опять посигналил. Из будки вышел офицер, посмотрел на номер, потребовал у Каретного документы. Тщательно изучил, вернул, взял под козырек. Ворота растворились, и они покатили по лесному шоссе. По обочинам попадались солдаты с автоматами, среди сосен виднелось оцепление.
Они выскочили из сосняка на край просторного травяного поля, похожего на футбольное. На противоположной стороне возвышалась трибуна, стояли автомобили, толпились люди. А здесь, среди сосен, поднималась ажурная металлическая вышка с застекленной кабиной, расхаживал офицер с автоматом.
– Обстановка? – спросил Каретный, выходя из машины. – Гладиаторы к бою готовы?
– По плану, – сказал офицер. Поднес к губам портативную рацию: – «Кобальт» прибыл на «Первый»!.. Доложите готовность «Второго»!
Пока булькала и качала гибким усиком рация, Каретный ловко и цепко стал подниматься на лестницу, приглашая Хлопьянова. Тот, ухватив ладонями стертые перекладины, слышал, как дрожит металл от сильных движений Каретного.
С вышки открывалось просторное прямоугольное поле, окруженное соснами. В прогалах виднелось скопление людей, подъезжали автомобили, но поле оставалось пустым. Только по краю, удаленный, маленький, бежал человек.
– Все увидим отсюда, – сказал Каретный, снимая с гвоздика полевой бинокль. – Всех гладиаторов и всех патрициев!
Он водил биноклем по соснякам, по полю. Нацеливал окуляры на противоположную трибуну, где пестрели группки людей и стояло несколько черных автомобилей.
– Ты умница, не задавал лишних вопросов. Теперь я объясню, куда мы приехали, – Каретный передал Хлопьянову бинокль. В окуляры виднелись золотистые сосны, спрятанные среди стволов плотные шеренги людей в шлемах, касках, с металлическими щитами. Там же стояли крытые грузовики, автобусы, красно-белые пожарные машины. Он переводил бинокль на трибуну. Под навесом расхаживало несколько генералов, был накрыт стол, поблескивали бутылки. На другой оконечности поля тоже скопились люди, но не строем, а толпой, без щитов и касок. Некоторые выходили на открытое пространство и оглядывали поле.
– Тут, на объекте «Один», ты увидишь учение войск МВД по разгону уличных демонстраций. На случай предполагаемых беспорядков. Приедет Ельцин. Будет присутствовать на учениях. Потом ему еще кое-что покажут на объекте «Два». Потом он уедет с командованием войск пить водку, заручится поддержкой генералов в свете предстоящих событий.
Хлопьянов хотел спросить: каких предстоящих событий? Почему его пригласили на это секретное зрелище? Но не успел задать свой вопрос.
На трибуне возникло оживление. Генералы побежали вниз. Одна из машин сорвалась с места и умчалась. Ей на смену из леса появились две другие, из них высыпали люди, окружили трибуну. Из соснового бора длинной сверкающей вереницей появился кортеж. У головной машины вспыхивал лиловый маячок, следом неслись лимузины с зажженными фарами, и среди них длинная, глянцевитая, похожая на злую осу, машина. Все они накатились на трибуну, остановились, и из них стали выскакивать военные, штатские, и среди них, – Хлопьянов мгновенно отличил его зорким ненавидящим взглядом, – Ельцин. Выше остальных, белоголовый, с круглой картофелиной лица. Толпа окружила его, он о чем-то разглагольствовал, поводил окрест рукой. Хлопьянов чувствовал, как по-звериному запал его живот, напряглись мышцы, жарче и чаще забилось сердце. Смотрел сквозь голубоватую толщу воздуха на ненавистного человека.
– Ну сейчас пузырь всосет! Если еще не всосал! – Каретный презрительно выставил нижнюю губу. – Министр Херин на четыре кости падет, своих дуболомов выпустит! У них тут будет хоккей до вечера, пока их на носилках к машинам не вынесут!
Хлопьянов удивился словам Каретного, произнесенным с нескрываемым отвращением.
– Разве ты не служишь ему? – спросил он, стараясь разглядеть лицо Каретного, заслоненное биноклем.
– Я, как и ты, России служу! – ответил тот, возвращая бинокль Хлопьянову.
Хлопьянов нацеливал окуляры. Сводил воедино хрупкие хрустальные объемы, влажную прозрачную голубизну, в которой помещалось красноватое, в яминах и буграх лицо, испугавшее его своей близостью. Оно было похоже на корнеплод, на турнепс или кормовую свеклу, смятое и деформированное тяжелыми пластами земли, налитое сырыми незрелыми соками. В нем была неодухотворенная земляная сила и тупое упорство прорастающего вниз корневища. Ельцин тяжело поднимался на трибуну. Было видно, как он разговаривает с генералом, что-то рисует в воздухе. Хлопьянов пытался разглядеть на машущей руке увечье, трезубец пальцев. Но было слишком далеко, рука ныряла, размывалась в слоистом воздухе.
Он смотрел на Ельцина с жадным любопытством. Приближал его, ощупывал, осязал. Испытывал сложные, сменяющие друг друга переживания. Его и Ельцина соединяли невидимые волны энергии, соединяли в загадочное неразрывное целое. В их связи было нечто неустранимое и смертельное.
Он испытывал к Ельцину тяжелую жаркую ненависть. Гнал ее через поле, желая превратить ее в булыжник, сбить, сшибить стоящего на трибуне человека. Он был преступен, совершил огромное злодеяние, и это злодеяние распространяло вокруг него радиацию смерти, словно это был взорванный, источавший яды реактор. Все, кто находился рядом, были опалены и отравлены, вовлечены в злодеяние, разносили его по миру на своих одеждах, как облученные разносят радиактивную пыль. И чтобы спастись, следовало завалить этот взорванный реактор глыбами камней, залить бетоном, окружить стальными плитами, закопать обратно в землю ядовитый корнеплод, а вместе с ним, как на кладбище радиактивных отходов, похоронить машины, генералов, трибуну, стол с бутылками.
Так думал Хлопьянов, разглядывая в бинокль больного, совершившего смертельный грех человека, махающего беспалой рукой перед лицом генерала.
От Ельцина, удаленного, разделенного пустым полем, исходила угроза. Веяла тупая сосредоточенность, готовая проявиться в очередном разрушении. Он казался разрушенным, но и готовым продолжать разрушения. Был взорван изнутри, но нес в себе возможность взрывов. Был обугленным кратером, но в недрах этого кратера виднелось нетронутое взрывом острие ракеты. Ядерная ракета, отточенная, глазированная, таившая в себе скорости стартовых двигателей, систему наведения, готовность рвануться в пространства, превратить в пар и пламень города, хребты, океаны.
Человек на трибуне был составлен из тяжелых костей и несвежего мяса. Больной, с раскисшим мозгом, гноящимися ушами, с нарывами и язвами в печени пьяница, тугодум. Распухший язык с трудом ворочался в тесном зеве. Дыхание сипло прорывалось сквозь воспаленные бронхи. Он оживлялся и багровел, лишь выпив водки, и тогда был способен на неумные, казавшиеся ему молодеческими выходки. Он был отобран и выпестован системой, которая лишала людей, по мере их восхождения наверх, благородных качеств и свойств. В конце концов он превратился в хитрого и жестокого властолюбца. Но не это делало его ужасным. Таковым его делала мистическая роль, которую ему поручила судьбы, выбрав орудием разрушения собственной Родины. Он начал с Ипатьевского дома, завершив актом его разрушения давнишнюю казнь царя, и продолжил в беловежской баньке, где было уничтожено величайшее в истории государство, погублены миллионы людей, обращена вспять история. В пробоину, которую он нанес беззащитной стране, тут же кинулись сонмища духов, словно вырвались из его гнилой головы. Нетопыри, ушастые и злые уродцы, пучеглазые пиявицы, мальки из прозрачных ядовитых икринок, клювастые дракончики, пернатые крысы, покрытые шерстью рыбы. Все это плотоядное и свирепое толпище с зубовным скрипом, желудочным урчанием и чмоканьем кинулось на страну и мгновенно изгрызло ее, превратив в труху и объедки. И где бы ни появлялся этот пьяный дурной мужик, следом за ним двигалась прожорливая и веселая толпа потусторонних тварей, превращавшая жизнь городов и селений в сущий ад.
Так ощущал Хлопьянов Ельцина, поместив его в стеклянную колбу бинокля.
И вдруг Хлопьянову захотелось его убить. Медленно, остановив дыхание, нажать полированный спусковой крючок, чтобы ненависть немигающего зрачка, неумолимое давление пальца превратились в стремительную траекторию пули, и она вошла в мясистую складку лба, откупорила и толкнула покрытую седыми волосами голову, и шматок черной крови плеснул в лицо генерала, розовый кисель мозга мазнул по стене трибуны.
– Ну вот, пошли гладиаторы! – произнес Каретный. Внимательно посмотрел на Хлопьянова, словно угадав его мысли. – Началась президентская потеха!
От трибуны в небо взметнулась бледно-розовая ракета. Поискрилась, померцала и погасла, оставив курчавый стебелек дыма. Из леса стали высыпать, вываливаться густые цепи солдат с белесыми металлическими щитами. Бежали на середину поля, торопливо смыкались, цеплялись друг задруга щитами. Выстраивались в поперечную неровную линию. Волновались, выравнивались, смыкали щиты. И вот все поле перечеркнула сомкнутая цепь солдат, в шлемах, с алюминиево-белыми дырчатыми щитами. Эти щиты, цепляя друг друга, производили звякающий, скрежещущий звук. Словно чешуйчатое существо подергивало своей металлической кожей. По длинному гибкому туловищу пробегала трескучая судорога.
– Внутренние войска!.. Насобачились!.. Кастрюли свои повытаскивали! – засмеялся Каретный и грязно выругался.
С той же опушки, выдавливаясь на поле, словно черная паста, выбегали люди, затянутые в черные комбинезоны, в белых яйцевидных шлемах, с короткими палками. Сгрудились в плотный ком за спиной у солдат, одинаковые, черно-белые, похожие на агрессивных насекомых, готовых кусаться и жалить.
– ОМОН!.. Костоломы Ерина!.. – едко засмеялся Каретный и опять грязно, с отвращением выругался.
Хлопьянов смотрел на боевое построение бойцов ОМОНа и солдат внутренних войск, знакомое по Сумгаиту и Фергане, Тбилиси и Степанакерту. Здесь, в подмосковном лесу, перед трибуной, на которой восседал президент, их появление было ирреальным.
– Шут кровавый!.. Алкоголик!.. – язвил Каретный. Эта нарочитая, напоказ, неприязнь к президенту настораживала и пугала Хлопьянова.
С другой половины поля вываливала толпа, шумливая, нестройная. Кричали, махали руками. Над головами в нескольких местах развевались красные флаги, волновался черно-бело-золотой имперский штандарт. Идущая впереди нестройная цепочка несла красную бахрому с надписью «Трудовая Россия». Все скопище волновалось, колыхалось, надвигалось на чешуйчатую цепочку солдат.
– Те же менты, только в кепках!.. Ну, театр!.. Ну, колизей!.. – ядовито комментировал Каретный, водя биноклем.
Толпа с транспарантами накатывала на военных. Те выровняли строй и вдруг разом присели, уменьшились, спрятались за щиты. Выставили темные палки, стали колотить в железо щитов, извлекая металлическую дребезжащую дробь, уныло и жутко летевшую в воздухе, напоминавшую барабан и флейту в момент экзекуции, музыку эшафота и казни. Этот рокот вызывал ноющий древний страх. В нем было нечто от джунглей, где павианы, пугая врага, били себя в косматую грудь. Где воины с палицами и бамбуковыми щитами шли в наступление. И одновременно во всем этом виделся фарс, мерзкая показуха. Солдаты со щитами и палками напоминали какой-то нелепый ансамбль самодеятельности.