355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Красно-коричневый » Текст книги (страница 15)
Красно-коричневый
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 15:04

Текст книги "Красно-коричневый"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

– Уведите их всех! – приказал он своей команде. – Отвезите к чертовой матери за Кольцевую и пустите без ремней и шнурков!.. Если сунешься снова, сука, пулю проглотишь! – сказал старику Каретный и плюнул ему в рыжую опаленную бороду.

Поверженных рывками поднимали с пола, выводили на лестницу. Занимали оборону у дверей. Каретный широкими шагами исходил помещение, осмотрел комнаты.

– Марк, погляди! – Каретный растворил окно.

Молодой иностранец не участвовал в захвате. Засунул руки в карманы пиджака, словно не хотел их пачкать. Подошел к Каретному, и оба они стали смотреть в окно.

Хлопьянов был поражен быстротой и жестокостью атаки. Обогнул на полу лужу крови, обрывок пятнистой материи, разбитые стариковские очки. Приблизился к окну, почувствовав, как пахнула в душную комнату вечерняя прохлада.

Внизу черная, глянцевитая, текла река, качая размытые веретена отражений. Гостиница «Украина» остроконечно возвышалась за рекой, усеянная красноватыми оспинами окон. По мосту под фонарями неслись два встречных потока, – рубиновый, удаляясь по Кутузовскому проспекту, и сахарно-белый, алмазный, в Центр. Дом Советов, голубоватый, белый, словно выточенный из прозрачного мрамора, парил в ночи, и на его башне слабо золотилось кольцо часов.

– Ну как? – спросил Каретный.

– Отлично! – отозвался Марк.

Он извлек из пиджака короткий цилиндр, приставил к глазу. Медленно вел по проспекту, гостинице, бело-голубой громаде Дворца. И Хлопьянов увидел, что это был оптический прицел винтовки. Увеличенные оптикой, проникая в зрачок сквозь тончайшую сетку, светились красноватые окна гостиницы, рельефная лепнина фасада, чугунное литье фонарей. Возникали и исчезали номера пролетавших машин. Колыхались разноцветные флаги на мачтах перед Домом Советов. И отчетливо виднелась фигурка постового у стеклянного входа, его лицо, фуражка, кокарда. Так думал Хлопьянов, наблюдая за движением прицела.

– Отлично! – повторил Марк. – Как ты и обещал!

По проспекту, врезаясь отточенным клином в сверкающий поток, воспаленно мигая сигналами, промчались две черные «Волги», и за ними длинный, узкий, как оса, «кадиллак», расшвыривая и обгоняя машины. Каретный и Марк засмеялись, хлопнули опять по рукам.

– Ну что ж! – удовлетворенно заметил Каретный. – Здесь больше нечего делать. Пошли развлекаться!

Они поехали в ночной клуб, привлекавший своими красными, из неоновых трубок, губами. Каретный за доллары купил входные билеты. Обменялся веселым приветствием с молодым портье в малиновом камзоле с золотыми галунами. Они вошли в сумеречное, бархатно-смуглое пространство, в котором были расставлены столики, сидели едва видимые посетители, светился, как перламутровая раковина, бар. Бармен азартно перевертывал бутылки, мешал коктейли, брызгал и сыпал льдом. За стойкой, подсвеченные снизу золотым, зеленым и алым, сидели женщины. Короткие юбки, длинные открытые ноги, голые плечи, распущенные волосы. Они почти не двигались, замерли, словно экзотические, дремлющие на ветвях птицы. То одна, то другая медленно оживала, опускала ноги с высокого круглого сиденья, осторожно щупала невидимый пол. Встряхивая волосами, под музыку уходила, оставляя за собой гаснущий сияющий след.

– Сюда! – пригласил Каретный. – Здесь будет видно шоу, да и приставать будут меньше! Они уселись за черный столик, на котором стояла светящаяся, в виде маленькой ракушки, пепельница. В черную стену был врезан аквариум. Горел и светился зелеными травами, бегущими хрустальными пузырьками, серебряными черно-полосатыми рыбами. Когда они сели, рыбы разом дрогнули, метнулись все в одну сторону и замерли. Напряженные отточенные секиры, серебряные полумесяцы, вмороженные в стеклянный кристалл аквариума.

К ним подошла служительница, полуобнаженная, в прозрачной пелеринке, едва прикрывавшей грудь, с открытыми бедрами, на которых отливали нити трико. Держала в руках золотой карандашик и карту.

– Что господа будут пить?

– Всем троим виски и лед, – распоряжался Каретный. – Ведь ты сегодня уже пил виски? – Он повернулся к Хлопьянову. – Тогда зачем нам мешать?

Они пили виски, закусывали солеными орешками. Рыбы в аквариуме вращали черными телескопическими глазами, смотрели, как они пьют.

– Ваши действовали профессионально, – сказал Марк. – Натасканы, сразу видно. – Он наслаждался напитком, тяжелым холодным стаканом, женщинами, сидящими у бара.

– Еще пару точек возьмем. Твои люди будут довольны, – ответил Каретный, лениво глядя, как проходит мимо курящая, длинноногая женщина, оставляя запах сладкого дыма.

– Лишь бы визы были готовы, – сказал Марк.

Они чокнулись сначала друг с другом, а потом по очереди с Хлопьяновым. Тот всасывал холодную едкую струйку виски, глядя на серебристых секирообразных рыб, окруженных вереницами летящих пузырьков, и старался понять, свидетелем чего он явился. Какое действо было ему дано наблюдать. Соучастником какого заговора он становится. Какую цель преследует Каретный, посвящая его в опасный и таинственный план.

– Все-таки есть судьба, – расслабленно и умиленно, испытывая первый сладостный хмель, говорил Каретный. – Тогда, в Иоганнесбурге, не хотел к тебе подходить. Тот немец, как его звали? Ну тот, которого потом пристрелили в Анголе… Он мне про тебя всякую мерзость рассказывал. А я послал его подальше и подошел. С тех пор нас судьба вместе носит, и мы еще ни разу не подводили друг друга. Как и с ним, с Хлопьяновым. Мы все братья, все похожи, и всегда будем вместе!

Они снова чокнулись, выпили. Марк потянулся всеми своими крепкими мышцами, словно проверял их эластичность, готовность к удару. И тут же мягко, по-кошачьи расслабился, и уголки его губ свернулись в довольные завитки.

– А помнишь, как рвали серпантин в Лубанго? – продолжал вспоминать Каретный. – Смотрю, едет грузовик с черножопыми, – женщины, дети, всякое барахло. Ну что, думаю, неужели придется из этих черножопых отбивные устраивать? Глядь, следом бэтээр, номер двенадцать, командир бригады. Ну я и рванул! Только скаты во все стороны и коробка в пропасть! И ушли, ничего, никто на хвост не сел!

– Зато в Мозамбике едва Богу душу не отдали! – посмеивался Марк. – Нефтепровод подорвали, а грамотно уйти не сумели. Хорошо, я в воду упал, до ночи в тростниках просидел. Они по тростникам из пулемета палили, огонь пускали. Рядом со мной убитая рыба всплывала, а я уцелел! Ночью уплыл по реке. А тебя в тот раз хорошо зацепило!

Они на время забыли о Хлопьянове. Сблизились, касались плечами, пили вдвоем, вспоминая свое. Хлопьянов слушал их воспоминания, похожие на мазки акварели. Зеленые, если говорили о джунглях. Желтые и красные, если о пустынях.

О Лимпопо, по которой плыл их военный катер в желтом ленивом потоке, и из прибрежной деревни, из круглых тростниковых хижин, по ним открыли огонь. Они расстреляли деревню зажигательными пулями, уплывали к устью, где пресная река сливалась с океанским рассолом. За песчаными дюнами вставали стеклянные, полные солнца и воздуха буруны, а сзади, вздымая черную жирную копоть, горела деревня.

О черной, в изоляционной оболочке трубе нефтепровода из Мозамбика в Зимбабве, который они рвали. Уходили от преследования по территории национального парка, натыкаясь на стада слонов. В перестрелке убили слона, и он повалился горячей шумной горой. Умирал, стонал, плакал, а по белесым кустам и травам на него катился трескучий пожар.

Об аэродроме подскока, куда высадил их маленький винтовой самолет, и они сгружали с него взрывчатку и продовольствие, когда на опушку вдруг выскочили два бэтээра. Побросав снаряжение, они снова взлетели, прорываясь сквозь пулеметные трассы.

Хлопьянов понимал, – Каретный, отслужив в Афганистане, уехал в Африку. И пока он, Хлопьянов, воевал на окраинах умирающей империи, изнемогая в безнадежной борьбе, Каретный продавал свой опыт разведчика на другом континенте, и это знакомство с Марком, их дружба и признания в любви, – из тех африканских скитаний.

– Марк уехал из Москвы, когда ему было двенадцать лет, но чувствует себя москвичом. – Каретный обращался к Хлопьянову. – А потом он служил в израильском подразделении «Иерихон». А потом мы вместе служили и лупили черных в Анголе и Мозамбике. И еще послужим в Москве! Верно, Маркуша?

Они чокались и смеялись.

Хлопьянов пытался понять, в какой боевой структуре служит теперь Каретный. Едва ли в контрразведке, откуда ушел и отправился в Африку в подразделения наемников. Он мог служить в особой секретной части, охранявшей президента. Или в системе безопасности банка. Или в независимой боевой ячейке, выполнявшей за плату деликатные операции. Все, что видел сегодня Хлопьянов, к чему по непонятным мотивам приобщил его Каретный, было частью загадочного и опасного плана, недоступного пониманию. И быть может, длинный, как оса, лимузин, влетевший в прицельную оптику, был объектом удара, а захваченный офис с окнами на проспект – огневой позицией снайпера.

В глубине зала вспыхнул свет. Озарил белоснежную арку. Ударила яркая искрящаяся музыка. Рыбы в аквариуме вздрогнули, развернулись все в одну сторону, замерли в переливах и радугах. На сцену, как из пены, стали вылетать танцовщицы. Длинные голые ноги, обнаженные сочные груди, розовые соски, улыбающиеся пунцовые губы. На голове у каждой мерцала крохотная бриллиантовая корона. Из-за спины распушились огромные павлиньи хвосты. Женщины-птицы, ослепительные и трепещущие, волнообразно приседали и поднимались, словно изображали страстную пульсирующую синусоиду. Изгибались их руки, вытягивались шеи, волновались груди, и текли, переливались огромные перья в их распушенных хвостах.

– Какие красавицы! Писаные! – неподдельно восхитился Каретный. Его лицо с округлившимися глазами и приоткрытым ртом выражало наивный восторг.

Хлопьянов опьянел. Созерцал волшебный танец птиц с женскими лицами. Чувствовал их прелесть, свежесть, доступность. От сильных поворотов их груди плескались. Из-под перьев молниеносно и ослепительно выступало выпуклое бедро. Луч света падал на округлый живот с темной лункой пупка. И снова все одевалось в изумрудный и медово-золотой вихрь перьев, в алмазные мерцания похожих на звезды корон.

Рыбы в аквариуме танцевали вместе с женщинами. Поворачивались все разом при любом изменении музыкального ритма. Хлопьянову казалось, – музыка и движения женщин, и метания рыб воспроизводят единую, пульсирующую в мироздании гармонику. Эта гармоника совпадает с его, Хлопьянова, жизнью, проходит через его сердце, толкает его жизнь вперед, к смерти. И когда он умрет, проследует волнообразно дальше, без него, в вечных колебаниях и всплесках.

Мысль, что этот танец прекрасных ослепительных женщин является на самом деле танцем смерти, поразила его. Ему стало больно. Восхитительные молодые женщины, одетые в птичьи наряды, танцевали танец его, Хлопьянова, смерти. О его смерти возвещали взмахи сильных ног, обутых в атласные туфельки. О его смерти возвещали колыхания грудей с налитыми розовыми сосками. И та синусоида, которая, как зажженный бикфордов шнур, извиваясь летит по миру, несет ему огненную весть о его неизбежной смерти.

Ему не было страшно, а только больно и сладко. В этой синусоиде, на каком-то ее пройденном, отдаленном отрезке катились саночки, на которых он сидел, укутанный в шубку, и бабушка тянула веревку, обхватив ее пестрой варежкой. Была мама, которая вела его по развалинам Царицыно, и пробравшись сквозь лопухи, под сырые тенистые своды, он увидел вороненка с красным сафьяновым зевом. На этой синусоиде был противоракетный маневр вертолета и пыльно-желтый, горчичный Герат, пропускавший сквозь свои сады и мечети арьергард боевой колонны. На этой синусоиде был сегодняшний рыжий старик, его горящая борода, кричащий слюнявый рот. И промчавшийся по проспекту стремительный лимузин президента. Теперь в этом клубе, глядя на прелестных танцовщиц, он проживал еще один отпущенный жизнью отрезок, за которым, пусть не теперь, но позже, последует неизбежная смерть.

Свет гаснул и опять загорался. Женщины исполняли все новые и новые танцы. Им аплодировали. Их лица радостно улыбались. В их наготе не было бесстыдства, а наивная беспечность беззаботных и радостных птиц. И когда они, наконец, исчезли и снова стало темно, казалось, в сумраке переливается золотисто-изумрудная пыль, как в небе после салюта.

К их столу подошла девушка с темными, гладко зачесанными волосами, в блестящей, застегнутой на одну пуговицу блузке, почти не скрывавшей грудь.

– Могу я подсесть? – спросила она.

– Конечно, – сказал Марк.

– Меня зовут Нинель, – сказала она.

– А меня Марк.

– Марк Захаров? – спросила она.

– Что? – переспросил Марк.

– Да, да, он Марк Захаров, – засмеялся Каретный. – А я Никита Михалков.

– А это кто? – кивнула Нинель на Хлопьянова.

– А это Альберт Макашов.

– Что, правда? – девушка стала вглядываться в Хлопьянова.

– Мне надо идти, – сказал Хлопьянов. – Спасибо за вечер.

– Не останешься? Был очень рад, – не настаивал Каретный. – Я позвоню.

– Счастливо, – сказал Марк. Его сильная ладонь уже сжимала тонкие пальцы девушки, и та смотрела на него долгим бархатным взглядом.

Хлопьянов вышел. Заметил, как рыбы от его движения дрогнули все разом, повернулись в одну сторону. Сияющие секиры с телескопическими глазами.

Глава пятнадцатая

Ему казалось, его засасывает огромная черная труба, втягивает своим сквозняком, и он летит в гудящем жерле туда, где вращаются свистящие лопасти, отточенные беспощадные кромки, готовые его иссечь. Он летит в трубе вдоль скользких округлых стенок, и нету сил удержаться. Так чувствовал он заговор, куда его вовлекали, и свою неотвратимую гибель. Об этом говорил Кате, стараясь сделать ей больно, чтобы еще бледнее, еще оскорбленнее было ее лицо, освещенное ночным абажуром.

– Ты, конечно, не знаешь, кто такой Каретный, который ходит в твой фонд, знает все о тебе, подстерегает меня на пороге! Такого ты, конечно, не знаешь!

– Не знаю! – возмущалась она, оскорбленная его подозрениями, мучаясь видом его нездорового издерганного лица. – Не знаю никакого Каретного!

– Ты скажешь, что ничего не ведала о сборищах, которые устраивает в твоем замечательном заведении вся эта мразь! Все эти долгоносики, упыри, чешуйчатокрылые и кишечнополостные! Ты не ведаешь, что творится у тебя этажом ниже, а тихонько, как мышь, сидишь и шуршишь своими бумажками!

– Ничего я не знаю! Здесь столько разных помещений. Их сдают в аренду. Приезжают разные люди, и те, кого ты называешь мразью, и те, кого ты почитаешь. Недавно здесь был Зюганов, проводил презентацию какой-то партийной книги. Приезжал Жириновский, устраивал какой-то фуршет со скандалом. Но бывают и Бурбулис, и Полторанин, а неделю назад приезжал Джордж Сорос.

– Семь-сорос! – съязвил он и хрипло захохотал. – Неужели ты не знаешь, что вся работа фонда нацелена на разграбление Родины? Все так называемые научные программы – это выявление наших открытий и изобретений, скупка русских мозгов, перекачивание их в американские научные центры! Все эти шумные культурные инициативы – это создание еврейских организаций, еврейских колледжей, еврейских политических партий! На деньги фонда создается пятая колонная в России!

– Чушь какая-то! Вопросы, которыми я занимаюсь, – собирание фольклорных песен в северных деревнях. Поощрение ремесел и промыслов. Реставрация деревянных храмов.

– Нуда, конечно! – хохотал он. – Уничтожить в России производство ракет и наладить шорное и скобяное дело! Вывезти в Хьюстон специалистов по лазерной технике, а здесь развернуть производство корзин и бочек! Закрыть полигоны и космодромы, разогнать математиков, физиков, но собрать фольклорные ансамбли и поставить повсюду часовни!.. Да разве не ясно, что Россию из великой страны превращают в этнографический заповедник на усладу иностранным туристам. Едет твой Сорос, а по обочинам русские девки кланяются в пояс, песни поют, продают березовые туеса и корзины!

Он хохотал яростно, хрипло. Его ненависть к губителям Родины переносилась на нее. Это она была виновата в том, что закрывались заводы, останавливались лаборатории, тонули лодки и корабли. Она была виновата в том, что на экранах день и ночь кривлялись мерзкие рожи, а его, Хлопьянова, затягивали в гибельный заговор. На секунду помрачение его проходило, он понимал, что неправ, что его поглощает безумие. Но оно поглощало его. Черная горловина трубы втягивала его стальным сквозняком, и он, растопырив руки, летел навстречу отточенному пропеллеру, влетал в свою смерть.

– Чем же я виновата, что мою библиотеку закрыли, и я осталась без работы! – возражала она, пораженная его несправедливостью, истребляющей, направленной против нее энергией. – Как же мне добывать кусок хлеба! Идти в эти дутые воровские фирмы, жуликов обслуживать? Попробовала! Они там какими-то драгоценностями торговали, алмазами, золотом. Днем воруют, а к ночи запираются и устраивают оргии! Убежала от них!.. А здесь спокойно, достойно. На хлеб себе зарабатываю.

– Оргии – это да! Про оргии ты говорила! Здесь ты преуспела! – его захлестывало горячее бешенство, заливало глаза белой мутью. – Были у тебя кавалеры! Я из Карабаха приехал, ты мне на дверь показала! Дескать, другого люблю! Видел, как он тебя в свою иномарку подсаживал! В малиновом пиджаке, клюв как у пеликана!.. Грешен, следил за тобой, хотел посмотреть, на кого ты меня променяла!

– Ты говоришь гадости! – отвечала она. – Всегда, когда хотел меня унизить, говорил гадости! Это у тебя получается! Ты ненормальный! Истаскался, истрепался на своих войнах, ничего кроме разрушения не знаешь! Тебе тошно, если кругом мир и покой! Говорила тебе, не мучай меня, оставь! Зачем пришел? Нам уже не быть вместе! Там, в Ишерах, нам было хорошо, и лучше уже не будет! Не надо было ворошить прошлое!

– А я разворошил! Разворошил Ишеры!.. После того, как увидел тебя с пеликаном, сам попросился в Абхазию!.. Дом, где мы жили, где был балкон, на котором стояли и смотрели на звезды, на море, – я лупил по нему из гранатомета и видел, как он горит! Приказывал стрелять по нему из пушек, обваливал этаж за этажом! Там, где стояла наша кровать и висел на стене твой халатик, и сушился на стуле твой сиреневый купальный костюм, – туда я всаживал снаряд за снарядом и все уничтожил! И дерево с плодами хурмы, оранжевой, сочной, которую ты мне приносила, и сок проливался мне на рубаху, – это дерево я срезал крупнокалиберным пулеметом, загонял в ствол очереди из стальных сердечников, пока оно не подломилось!.. И то взморье, где гуляла белая лошадь и ты набирала цветные камушки, и над нами летала черно-красная бабочка, и ты говорила, что это наш ангел-хранитель, – по этому взморью лупил из минометов, и когда мы прошли по берегу, я видел дохлую лошадь, выпущенные кишки, выбитый осколком глаз! Ты права, прошлого нет! И будущего нет! Есть только мерзкое настоящее, которому ты служишь, а я служить не могу!

– Уходи! – сказала она.

Он встал, чувствуя, как черный сквозняк надавливает на него, подвигает к краю трубы, к железному жерлу, в которое влетало свитое в жгут пространство, закручивалось, попадало под секущий удар лопастей, и все иссекалось, изрезалось, – хрупкая чашка в буфете, ваза с цветными камушками, плакучий цветок на окне, ее бледное несчастное лицо под вечерним абажуром. И он шагнул в это свистящее жерло, в гудящую, с секущими лезвиями пустоту, исчезая в нем, и какая-то молниеносная сила метнулась к нему, остановила, отстранила от черной дыры.

– Что мы с тобой делаем! Останься!..

Он стоял, потрясенный, уткнувшись лицом в ее теплое плечо. Боялся открыть глаза, удерживал слезы.

Они лежали у открытого окна, за которым днем летали стрижи и метался пух тополей, а сейчас слепо и пусто чернело. Если закрыть глаза, начинало покачивать, и казалось, что они плывут. Их плот омывают темные маслянистые струи, блестящие воронки и буруны. Так выглядели сквозь полузакрытые веки зеркало с ее висящими бусами, глазированная ваза с букетом, образ Николы на столике. После ссоры, в которой сгорела хрупкая драгоценная материя их отношений и чувств, было горько и пусто. Ярость и гнев сменились непониманием, виной, – перед ней, перед кем-то иным, кто хранил его и берег, пытался наставить, увести от греха и бесчестья. А он, в своих заблуждениях, в своем бессилии и неправедном гневе совершал грехи и проступки, сжигал драгоценные жизни, – ее и свою.

Он смотрел в пустоту окна, и ему казалось, он чувствует где-то рядом, в нагретом сухом водостоке, спящую ласточку, а в огромных, остывающих от дневного жара домах – спящих людей. Ту прелестную женщину, что танцевала на эстраде, распушив павлиний хвост, а сейчас безмятежно дышала под легкой простыней. Того безумного рыжебородого старика, что плакал и молил о пощаде, а сейчас стонал и охал во сне в своей стариковской кровати. Все они ненадолго утихли, замерли и заснули, соединились своими снами и жизнями в одну нераздельную жизнь. Но взойдет солнце, вылетит из водостока ласточка, полетит тополиный пух, женщина с мокрыми волосами выйдет из ванной, проснется испуганный избитый старик, и все начнут двигаться, бороться, сражаться, отделенные непониманием, враждой, неизбежной смертью.

– Прости меня, – сказала она. – Какое-то помрачение.

– Это я виноват, мучаю тебя. Не сделал тебя счастливой.

– Сделал.

– Ты кроткая, милая. Все мне прощаешь. За эти годы принес тебе столько огорчений. Верно говоришь, какой-то постоялец!

– Ты мой любимый, дорогой постоялец!

– Вон твоя чашка в буфете, как маленькая водяная воронка. А вон поясок на стуле, как плывущая ветка.

– И куда мы плывем?

– В море, наверное.

– В Черное? Но ведь там все сгорело!

– В Белое. Там все еще цело.

Ему хотелось поделиться с ней своими страхами, подозрениями. Но он боялся ее напугать, боялся снова отдалить от себя. Но с кем же еще ему было делиться? Кто был ближе ему, чем она?

– Мне кажется, они меня окружили, эти «духи». Может быть, это мания или начало болезни. Мне кажется, они следуют за мной по пятам! Заглядывают в каждую щелку! Знают обо мне все! Им это нужно зачем-то. Какой-то план и чертеж! И я боюсь! Не за себя. За тебя, за других людей, с кем встречаюсь. Мне кажется, эти «духи» вселились в меня, проникают вместе со мной к другим, могут причинить им несчастье! Не знаю, что делать.

– Неужели это так опасно?

– Они беспощадны, всесильны! Казалось бы, внешне жизнь все та же. Те же магазины, фонари, тот же город, прохожие, ласточки в небе, пух с тополей. Но уже нету страны, нету армии, нету защиты, нету самой истории. «Духи» поселились в Кремле, «духи» залетели в церкви, «духи» правят в каждом городке и сельце. Мы все – пленные, покоренные, нас опоили каким-то отваром, и мы покорно куда-то идем! Я видел этих «духов» воочию. Они знают, что я их видел, пользуются тем, что я их видел, готовят меня для какой-то страшной, отвратительной цели. Я не хочу быть средством для достижения их уродливой цели!

– Уедем! хоть завтра! Думаешь, я дорожу этим фондом? Другим себе на хлеб заработаю! Я советовалась с отцом Владимиром, испрашивала у него благословение… Уедем куда-нибудь на север, на природу, в глухомань, где леса, монастыри…

– Как? Оба в один монастырь? Монах и монашка? – усмехнулся он.

– Не смейся, я не говорю о монашестве. Мы на него не способны. Это огромный подвиг, огромный труд. Может, еще более страшный, чем война. У монахов свое сражение, своя брань с «духами», как ты их называешь. Этих «духов» не убить пулей, не перехитрить. Только монахи знают, как их одолеть. Сражаются с ними молитвами. На этом сражении столько жертв, столько разрушенных городов и царств! Нам это с тобой не под силу. Но быть рядом с ними, быть под их покровительством, под их сенью, – это мы можем. Сейчас в Москве на лечении удивительный человек, иеромонах Филадельф. Отец Владимир меня к нему поведет. И ты иди! Пусть благословит тебя уехать отсюда, в глухомань, к монастырям, на Белое море!

– Что я там буду делать? Черную рясу носить? Для монахов дрова рубить? Келью им подметать?

– А и это неплохо. Может, в этом найдешь успокоение. А то больно гордый!

– Какой же я гордый! Для себя ничего не хочу! Хочу служить Родине!

– А ты думаешь, Родине только на митингах служат? Или с винтовкой в руке? Есть тихое служение, незаметное. Невидное миру. – Я знаю, есть один монастырь на севере. Бедный, из вновь обустраиваемых. Там строят приют для детей. Для сирот, наркоманов, душевнобольных. Мы можем туда поехать. Ты будешь помощником в стройке, – где достать кирпич, доски, кровельное железо. Когда построим, будем преподавать. Ты – всякие ремесла, а я – рукоделье, шитье. Вот и служение… Там, рядом с церковью тебе обязательно откроются истинные красота и вера! Родное православие! И ты крестишься!..

Она восхищенно говорила, звала его, верила, что он откликнется и пойдет. Он старался увидеть то, что открывалось ее глазам. Утренний синий снег. Черный монах на снегу. Красноватые церковные своды. Свечи, сияние лампад. Колыхание лиц. Далекое золотое свечение. Гулкое, густое, как вар, церковное пение. Снег на куполах. И в морозной заре, в резных крестах и деревьях черное мелькание ворон. Он старался все это представить, но то, что он видел, напоминало оперу, «Хованщину» или «Бориса Годунова», куда водила его в детстве мать. И большего он не видел.

– У меня это не так, не в том спасение, – он боялся ее обидеть, боялся разочаровать своим непониманием, несогласием. – Есть такая крошечная скважина, тонкая щелка, как пространство между страничками книги… – Ему хотелось ей объяснить, где таилось его спасение. – Недавно я ехал в электричке по знакомым местам. Мне казалось, вот-вот улучу мгновение и выйду на каком-нибудь полустанке, где темное болотце блестит, или тонкая тропинка в ольхе, и я проскользну в другое пространство, в иное, мною не прожитое время… Или когда ты гладишь мне волосы, пальцы твои так нежно касаются моей шеи и плеч, и каждое твое прикосновение открывает островок иной жизни. Какую-нибудь поляну в снегу, или солнечное пятно на сосне, или капустное поле с сизыми кочанами, изъеденными гусеницами… Мне кажется, если я кинусь в этот зазор, успею в него проскользнуть, то окажусь в другой жизни, чудной, волшебной, меня поджидающей, лишь отложенной мною на время. И в ней я спасусь от этой реальности, испорченной, израсходованной, исстрелянной и растерзанной.

– А мне? – спросила она. – Мне будет место в этой другой твоей жизни? Или мне в нее не попасть? Ты ускользнешь между страничками книги, и мне доживать без тебя?

– И ты со мной!.. И ты проскользнешь!.. Есть какой-то секрет, какое-то заветное словечко… Отгадаем, возьмемся за руки и кинемся, как в море. А вынырнем совсем в другой жизни.

Она положила руку ему на затылок. Он почувствовал тепло ее пальцев, замер, ожидая, когда это тепло проникнет в его плоть и дыхание, и на дне глазниц, как капли голубоватой воды в красной листве осины, начнут возникать видения.

Она говорила, звала его на Белое море, он слабо кивал, слыша, как ее пальцы скользят в волосах. Их слабый шелест превращался в шипение волн, качалась на воде оторванная зеленая водоросль. Они идут по песку, переступая валуны, седые, пропитанные солью коряги. Садятся в шаткую лодку, где на черных досках блестит чешуя. Удары весел о море, синие тугие воронки. Рыбак выволакивает из воды огромный обод, отекающую ячею. Медленно, подымаясь со дна, всплывает к поверхности облако льдистого света, словно тяжелая плита серебра. Удар, взрыв силы и блеска, брызгающий секущий пропеллер. Рыбак кидает в лодку огромных сияющих рыбин, они ходят на головах, шлифуют боками шершавые доски, а рыбак ловит их скользкие тела, бьет по головам колотушкой, и они затихают, крутят глазами, и из-под жабер на сине-серебряный бок выплывает алый язык крови.

Он не был на Белом море, не видел лодок и рыбин. Но пальцы ее погружались в волосы, нащупывали там потаенные клавиши, и каждая начинала звучать, делала его ясновидящим.

– Поедем на Белое море, – сказал он.

– Выполнишь мою просьбу?

– Какую?

– Скажи сначала, что выполнишь.

– Выполню.

– Пойдем к иеромонаху Филадельфу. Пусть ты неверующий, некрещеный, но он благословит нас, и мы уедем на Белое море. Он чувствует и знает людей. Поймет тебя с первого слова. Уверена, благословит наше решение. И тогда это будет не бегство, не слабость, а духовный поступок.

– Хорошо, – сказал он, погружаясь в сладостную дремоту. Не сон и не явь. Он не был одинок, не был брошен. Его милая была рядом. Спасала его. Уводила прочь от напастей. Он направится вместе с ней к святому старцу, и тот выслушает его, поймет с полуслова. Отпустит в другую жизнь.

Ее пальцы… Каменные валуны на отливе. Прозрачные, пронизанные светом травы. Чайка выводит над морем свой белый вензель, роняет в воду блестящую каплю.

Они встретились с отцом Владимиром у станции метро, в сутолоке, в бензиновой гари, среди торгующих лотков и сладковатого смрада, в котором шевелилась толпа. Отец Владимир был в черном подряснике, с серебряным крестом на груди. Катя первая увидела его, легко и быстро приблизилась, склонила голову. Священник протянул ей для поцелуя большую белую руку, а другой несколько раз перекрестил ее. Хлопьянов с легким отчуждением смотрел, как Катя покорно и радостно целует среди толпы эту протянутую руку, принадлежа в эту минуту не ему, Хлопьянову, а высокому светлобородому батюшке, чьи синие глаза среди скомканной безликой толпы и душного сладковатого тления сияли ясно и строго.

– Мы знакомы, – сказал Хлопьянов, слегка поклонившись, поймав тревожный взгляд Кати, которая словно умоляла его не совершить какой-нибудь неловкий бестактный поступок. – Если вы помните, мы виделись у Клокотова и у Белого Генерала. К тому же Катя мне много о вас рассказывала.

– Есть мистические пересечения, – сказал священник, серьезно и благожелательно глядя в глаза Хлопьянову. – Такие времена, что многие пути пересекаются. Я думаю, если Богу будет угодно, наши с вами пересекутся еще не единожды. Если в добрый час, то пожелаем друг другу блага. Если в недобрый, тем паче, поможем друг другу.

Они шли по улице, и Хлопьянов чувствовал исходящий от священника едва уловимый запах духов. Смотрел, как нарядно светится серебряный крест на груди. Все еще изумлялся той легкой и наивной готовности, с которой Катя отдавала себя во власть этого молодого, спокойного, благополучного человека.

– Отец Филадельф очень хвор, – сказал священник. – Должно быть, ему не долго осталось. Его осмотрели врачи, хотели оставить здесь, в Москве. Но он решил вернуться в пустынь, среди братии отойти ко Господу. Мы не станем ему докучать, только несколько минут. Но он сам захотел вас увидеть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю