355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » «Контрас» на глиняных ногах » Текст книги (страница 9)
«Контрас» на глиняных ногах
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:50

Текст книги "«Контрас» на глиняных ногах"


Автор книги: Александр Проханов


Жанр:

   

Боевики


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Вертолет шел по кривой, огибая катер, заходя между ним и сушей, отсекая катер от берега. Теперь они пенили море между удаленным стальным облачком фрегата и летящей машиной.

Желтые гильзы в пулеметной ленте хмуро блеснули. Белосельцев, ухватив в аппарат этот блеск, снял пулеметчика, его хищные, на голой спине, лопатки, бугрящийся ожесточенный загривок, всю его злую, сформированную опасностью позу и оружие, выталкиваемое навстречу противнику.

«Давай, сука, ближе!.. – Белосельцев направлял фотокамеру в небо, понимая, что текущие секунды могут быть последними в его жизни и первыми в раскручивании отточенной свистящей фрезы, срезающей континенты, порождающей сверкающие вспышки мирового крушения. – Ну, сука, подходи!..»

Чувствовал в небе огромную, сходящуюся в его объектив воронку, куда его волей и ненавидящей страстью затягивало вертолет. Машина меняла курс, снижалась на катер. Он фотографировал в снопе лучей падающую из неба машину, с размытым солнечным вихрем, пузырящейся округлой кабиной, под которой, увеличиваясь, на подвесках, в дырчатых барабанах, торчали зубья ракет, белели нацеленные на катер. И навстречу атакующей, готовой к залпу машине вздыбился катер. Словно выпрыгнул из воды, сам пошел в лобовую атаку, в небо. Лейтенант с рассыпанными смоляными кудрями что-то беззвучно кричал за стеклом. Каналы пулеметных стволов сошлись и совпали с головками инфракрасных ракет. И было такое противоборство в секундах, такое ожидание удара, огненного смерча, истребляющего последнего взрыва, такое сгорание контактов, что Сесар не выдержал. Выхватил из кобуры пистолет, нацелил его в вертолет, отбиваясь от ракет, от инфракрасных снарядов, от далеких калибров фрегата, от подводных лодок, от авианосцев, от морских пехотинцев, от всей громадной, лязгающей оружием Америки, насылающей на его родину погибель. Белосельцев снимал могучего человека, выставившего в небеса пистолет, и ревущую, стригущую солнце машину.

Это длилось мгновение. Вертолет отвернул, рассыпав по воде блестящую пыль. Мелькнули в кабине размытые лица пилотов. Пронеслась прилепившаяся к днищу белая оболочка гидролокатора. Белосельцев наметанным взглядом разведчика снимал уходящую в развороте машину, бортовой номер, оранжевую на обшивке кайму.

Пулеметчики устало распрямлялись над турелями. Сесар запихивал в кобуру пистолет.

Глава шестая

Приближаясь к Коринто, они увидели дым. Сначала бледное, прозрачное облачко. Потом – темную размытую копоть. Вглядывались, тревожились, различая далекие строения города. Увидели жирные клубы, толпящиеся тучи сажи. И, наконец, красный острый огонь замерцал в основании дыма, и сквозь дым, обволакиваемые тьмой, белели резервуары.

– Нефтехранилище!.. – испуганно охнул лейтенант, увеличивая обороты, правя на горящее побережье. – Взорвали!..

Все собрались на палубе, смотрели, тянулись на огонь. Катер, стуча мотором, быстро шел на пожар, на едва различимое сквозь плеск воды и бой мотора, звучащее все страшней и все громче голошение. Будто город всеми своими жизнями метался, посылал позывные криков, автомобильных гудков и сирен.

Поднырнули под темное низкое небо с вихрями всклокоченной сажи и тяжелыми шальными искрами, похожими на горящих воробьев. Прошли вдоль мексиканского сухогруза, на котором истошно звенел колокол. Причалили к пирсу и едва коснулись стенки, закрепив концы, все разом метнулись в громыхание, рев, в шипение брандспойтов, в крики и бег людей, в трескучий, лопающийся, скрученный в красные свитки воздух.

– Почему пожар? – крикнул Сесар молодому солдату, тащившему куда-то обрывок асбестового шланга.

– Не знаю… Говорят, диверсанты… Один бак подорвали…

Вслед за Сесаром Белосельцев пробивался в толпе, протискивался сквозь строения порта, вылетел на пожар – на огромный бушующий шар, под которым, словно оседая под его тяжестью, смятая, прозрачно-алая и румяная, стояла цистерна. Пожарные машины нелепо, вразнобой, развернулись, похожие на уродливых красных насекомых. Пожарники в несколько шлангов, скрещивая розовые стеклянные струи, били водометами. Еще один шланг, видимо с корабля, змеился по пирсу, и матросы в белых робах, в бескозырках, с золотыми надписями «Индепенденсия», вонзали водяную иглу в шар света. Но казалось, вода не гасит, а лишь питает пожар, сама вспыхивает, едва коснувшись пламени, будто из шлангов под давлением хлещет все тот же бензин, взрывается слепящим и белым.

Белосельцев чувствовал мощную радиацию света, которая отталкивала от себя все живое, превращала воздух в бесцветную плазму, наполняла глаза белой слизью, словно в глазные яблоки вставили две форсунки и они вдували огонь прямо в мозг. Было страшно смотреть на белые, еще не взорвавшиеся цистерны, до которых дотягивались раздвоенные жалящие языки. Он чувствовал, как в стальных оболочках накаляется, вскипает бензин, готовый лопнуть, превратиться в огромное солнце, спалить город, расплавить землю, вскипятить близкое море. И этот нарастающий ужас сочетался с ощущением профессиональной удачи, поместившей его в раскаленное, смертельно опасное ядро, которое своей гравитацией вырвало его из Москвы, пронесло над миром, поставило в центре пожара, готового превратиться в мировой. И эти два чувства – смертельного страха и неповторимой удачи – породили действие. Он раскрыл фотокамеру и начал работать, не отдавая себе отчет, разведчик он, или худжник, или опьяненный опасностью самоубийца.

Он снимал сплющенный бак, подходя на предельно возможное расстояние, погружаясь в трепещущее свечение воздуха, чувствуя сквозь рубаху и брюки нестерпимое жжение, а глазными яблоками – давление готовой взорваться цистерны. Фотографировал лица пожарников, их черные орущие рты, в которых раскаленно блестели зубы, пламенели мокрые языки, словно огонь вырывался из их гортаней. Среди их ошалелых, огнедышащих лиц он углядел старика-пожарника, указавшего им путь к причалу. Не было в нем сходства с усталым ленивым моржом, а был ошпаренный, опаленный человек в мерцающей каске, идущий в огонь с брандспойтом, похожий на очумелого артиллериста, отбивающего атаку, обреченного на смерть, заслоняющего своим измученным телом улицы, море, весь окрестный мир, над которым нависла погибель.

Огибая накаленную зону, держа перед собой фотокамеру, Белосельцев двинулся по соседней улице, где они проезжали утром. Навстречу, гонимые душным ветром, летели пепел, обрывки бумаги, липкие клочья огня. Промчались две визжащие, с клубящейся шерстью собаки. Провели под руки кричащую, упиравшуюся, с распухшими ногами старуху. Пронесли носилки, где кто-то лежал, накрытый с головой одеялом. Проволокли, колотя по булыжникам, спотыкающийся, на медных колесиках клавесин. Пронесли охапку пестрого, иссушенного жаром тряпья. Преодолевая шквал ветра, разрезая плотную встречную волну ужаса и страдания, он шел, выставив перед собой фотокамеру, непрерывно, почти вслепую снимал, и камера, как поводырь, заменяя глаза, вела его сквозь копоть и смрад.

Он снимал детскую куклу, лежащую в луже мазута, охваченную тлеющими дымками. Снимал растоптанную, превращенную в разноцветные крошки фарфоровую чашку, по которой пробежала толпа. Уклонился от упавшего с неба клочка пламени, больно ужалившего шею, затаптывал его, отдергивая дымящую подошву.

Рядом горело строение, сухое, звонкое. Пыхало, словно начиненное порохом, ломко хрустело и осыпалось. Он вспомнил, что где-то здесь утром была свадьба, невеста в белом, жених в цилиндре, старомодный, украшенный цветами и лентами автомобиль. Заслоняя лицо локтем, засунув под рубаху, на голое тело, фотокамеру, он обогнул пылающее строение. Увидел соседний дом, еще не горящий, накаленный до седины, среди стеклянного дрожащего воздуха, готовый вспыхнуть. Кричали люди, вытянулись в цепочку, передавали друг другу ведра с водой, выплескивая слюдяную красную воду на дом. Остужали стены, не давали загореться стропилам, которые тут же впитывали брызгающую воду, на секунду темнели, а потом опять становились серыми и горячими. Дом окутывался звенящим паром. Люди перебрасывали из рук в руки летящие ведра. Белосельцев вдруг увидел невесту в разорванном платье, из которого торчало обожженное худое плечо. Расширив глаза, налетала на жар, плескала в него ведром, окутывалась паром, ошпаренная, отскакивала назад. Ее сменял юноша с растрепанными волосами, в растерзанной одежде, весь мокрый, в фиолетовой саже. Белосельцев узнал жениха, на его разорванном камзоле чудом уцелела красная роза. Вся свадьба была тут, на пожаре, опаленная, боролась с огнем, спасала кров и очаг, защищала родовое застолье, брачное ложе, будущих, еще не рожденных детей. Белосельцев снимал эту свадьбу, опаленную розу в петлице. Мимолетно подумал: снимая свадьбу, он снимает войну. И еще: в том давнишнем рассказе «Свадьба» он предчувствовал этот пожар, никарагуанских жениха и невесту. Странно заглянул в свое будущее.

Двигаясь вдоль цепочки людей, ловя в объектив руки, ведра, мокрые лица, он увидел Сесара – высокий, сутулый, стараясь не пролить ни капли, принимал ведро у мальчика в черном камзольчике с галстуком-бабочкой. Белосельцев спрятал на голую грудь камеру. Застегнул рубаху на все пуговицы. Втиснулся в цепочку рядом с Сесаром. Принял мятое, сочащееся влагой ведро. Пронес его перед собой, передавая в близкие руки Сесара. Посылал свою долю навстречу беде и пожару. Был вместе со всеми, в общей цепи. И Сесар, принимая ведро, взглянул на него благодарно.

К вечеру они вернулись в Чинандегу, подгоняемые тугим, ровным ветром, который свистел в приоткрытых стеклах машины, гнул в одну сторону деревья, стелил придорожную траву, задирал платья женщин, бредущих по обочине, и те хватались за подолы, боролись с невидимкой, который грубо их пытался раздеть. При въезде в город вечерний воздух был наполнен мутью, пылью, и все строения едва заметно туманились, словно начинали испаряться.

– Ночью придет большой тайфун, – сказал Сесар. – Таким тайфунам дают обычно женские имена. Какое бы вы ему подыскали имя?

Белосельцев чувствовал, как изможден, как болит обожженная шея, как ноет вывихнутое плечо.

– Валентина, – произнес он безотчетно и вдруг подумал, что это имя весь день просилось ему на уста среди криков и военных команд и только теперь прозвучало.

– Если к утру тайфун «Валентина» стихнет, мы, быть может, отправимся в Сан-Педро-дель-Норте, о чем я узнаю в штабе. Отдыхайте, Виктор. – Сесар, остановив машину перед въездом в госпиталь, бережно коснулся его плеча, и в этом прикосновении, как показалось Белосельцеву, была благодарность за соучастие в смертельно опасной борьбе, что выпала на долю его родине. – Утром я за вами приеду.

При входе в госпиталь Белосельцеву попалась монашка, сухая и стройная, в белой пелерине.

– Добрый вечер, сеньора, – поклонился он ей. Она взглянула на его закопченную, измызганную одежду, чуть поклонилась в ответ:

– Добрый вечер, сеньор.

Он вошел в кабинет Колобкова. Тот встретил его тревожным вопросом:

– Были в Коринто? Большой пожар? К нам стали поступать обожженные. Если ураган усилится, у нас будет тяжелая ночь…. Постойте, да у вас на шее ожог…

– Пустяк, – сказал Белосельцев, – летучая капля горючего.

– Давайте, я вам обработаю.

Белосельцев снял полуистлевшую рубаху. Колобков пропитал спиртом бинт, промокнул воспаленную кожу. Белосельцев чувствовал холодные вспышки спирта, быстрые, не причинявшие боли пальцы Колобкова, наносившие на ожог легкий слой вазелина.

– Пойдите в столовую, вас там накормят, – сказал Колобков, уже забывая о нем, готовясь к вечернему обходу переполненных палат, где зажглись высокие желтоватые лампы и, встревоженные известиями о пожаре, поджидали его больные.

Не надевая рубаху, Белосельцев прошел в свою комнату, положил на подушку фотокамеру, которая нуждалась в отдыхе не меньше, чем он. Сел на кровать, устало опустив руки, слушая шум ветра, глядя на близкий сумрачный вулкан, едва различимый, враждебный, сквозь стекло, на которое просыпались мелкие брызги дождя.

Дверь бесшумно растворилась, и белой тенью вошла она. Не увидела, а угадала его в сумерках, на кровати. Приблизилась, протягивая руки, отыскивая его на ощупь. Наклонилась, заглядывая в лицо:

– Вернулись?.. Мне сказали, у вас ожог… – Протягивала пальцы к его шее, не касаясь, но он чувствовал, как бежали от ее пальцев прохладные ветерки, остужали обожженную кожу. Ее появление ожидалось. Было желанным и предсказуемым. Он ожидал его еще утром, уносясь по шоссе от солнечной изумрудной горы, мечтая, как вернется вечером к розово-голубому вулкану и увидит ее. Он мечтал о ней, когда катер уносил его в перламутровое море и белая чайка поворачивала недвижные крылья над пенной бахромой, нацелив на него темный глазок. Думал о ней, когда хрустальные блестки летающих рыб брызгали из зеленой волны, и он хотел, чтобы она была рядом и увидела эти воздушные танцы прозрачных морских существ. Он несколько раз подумал о ней среди черного, с красной подкладкой дыма, когда в руках у него оказывалось ведро с малиновой, отражавшей пожар водой, и ему было страшно за опаленную свадьбу, за обезумевшую невесту и за нее, Валентину, незримо метущуюся среди несчастной толпы. Он думал о ней, когда мчались из Коринто в свистящем ветре, и когда встретил на крыльце госпиталя монашку, и когда Колобков прикасался к ожогу прохладным пламенем спирта. И теперь она стояла перед ним в темноте, в белом халате, и он сжимал в своих руках ее ладони, и она говорила:

– Я знала, что вы там были. Услышала про пожар и подумала: вы непременно там. Стали прибывать обожженные, и я молила: «Только бы не вы!»

Он целовал ее пальцы, положил их себе на голую грудь, чувствуя их прохладные отпечатки.

– Подождите… Я пришла на минутку… Мне нужно идти к больным…

– Не уходите… – Он отпустил ее руки, видя, как она отступает, удаляется в темноту.

– Приду… Потом… – и выскольнула из комнаты. Словно прошла белой тенью сквозь стену, оставив на его груди прохладные прикосновения.

Не зажигая свет, вытянулся на кровати поверх одеяла, слыша, как воет ветер, надавливая на стекла, швыряя в них громкие брызги. Вулкан был невидим, лишь угадывался по реву ветра, который, залетая в кратер, дул в угрюмую каменную дудку земли. И от этого подземного утробного воя в душе просыпались старинные детские страхи и суеверия.

Он закрыл веки. Глазные яблоки медленно поворачивались в глазницах, и на их оборотной стороне возникало: черный борт гондурасского катера с красным мазком ватерлинии, клокочущая от пуль водяная яма, и среди пузырей скачут, мечутся пробитые головы. Вертолет «Си-найт» кладет на море плоскую рябь солнца, нависает стеклянной кабиной, остриями ракет и снарядов, и Сесар задирает горбоносое, с оскаленными зубами лицо, целит пистолетом в свистящие лопасти. Шар света над малиновой раскаленной цистерной, летящие в бесцветном небе огненные воробьи, и детская кукла, матерчатая, без одежды, дымится в луже мазута, похожая на погибшего космонавта.

Он открыл веки, поворачивая отяжелевшие от зрелищ глазные яблоки в глубину утомленного разума. Шумел дождь, дребезжали стекла, зеленоватый наружный фонарь высвечивал на стене струящийся прямоугольник окна. Завывала огромная каменная дудка, словно кто-то перебирал ее медленными огромными пальцами, и от этих тяжелых звуков выдавливались в океане черные ямины, а в ночных небесах проносились вырванные из океана огромные космы воды.

В коридоре, за дверью, кто-то прошел, шаркая и прихрамывая. Послышалась негромкая испанская речь.

Он снова сдавил веки, и в глазницах медленно взбухало: краснота, дым, плеск огня, черный каркас стропил. Удивился этому темному чертежу еще не сгоревших балок, который он не запомнил на пожаре, но глаза сами сфотографировали резкое перекрестье стропил и теперь, задним числом, возвращали изображение. И вслед за графикой врезанных друг в друга балок, окруженных рыжим лохматым огнем, стали открываться другие огни и пожары. Бескрайнее, расширяющееся пространство охваченных огнем континентов, по которым все эти грозные годы он двигался, скрывая личину разведчика. Врывался на стреляющем бэтээре в горящие кишлаки. Спасался от разъяренных мусульманских толп Кабула и Кандагара. Смотрел, как падают от пуль погонщики верблюдов, расстрелянные у саманной стены. Стоял перед грудой черепов на вязком болоте в предместьях Пномпеня. Присутствовал на допросе пленного «кхмер руж» во вьетнамской контрразведке, харкающего кровью на кафельный пол. Уклонялся от взрывов артиллерии на рисовых полям Батаммбанга, где взлетали в небо бурлящие фонтаны грязи, и убитые волы лежали, словно огромные фиолетовые зерна фасоли. Помнил, как на желтой заре летели черные стрекозы вертолетов ЮАР, накрывали тростники секущим огнем, и в горящих трескучих зарослях горела убитая партизанка, сквозь истлевшее платье взбухла ее ошпаренная грудь с дымящим черным соском.

Картины разгромленных городов, расколотых мечетей, сгоревших пагод. Оплавленные транспортеры и танки, рухнувшие на склоны гор вертолеты. Мертвецы, лежащие на земляных полах моргов или завернутые в мятую серебряную фольгу, как запеченная рыба. Операционные столы, на которых корчились растерзанные молодые тела, и звук отсеченной стопы, брошенной хирургом в ведро. Изнасилованные женщины с пулевыми отверстиями в головах, бесстыдно опухшие, в синяках и ссадинах ноги. Мужчины, подвешенные на крюках, от которых к земле тянулись кровавые слюни, вываливались из распоротых животов малиновые георгины кишок, покрытые сонными мухами, отяжелевшими от трупного сока.

Зрелища шли бесконечным валом, словно его завертывали в огромный, пропитанный кровью ковер, и не было сил дышать, в легкие набилась зловонная, кислая, черно-красная шерсть, и он задыхался, выпучивал обезумевшие глаза. Видел черные перекрестья коврового орнамента, повторявшего рисунок горящих стропил на сегодняшнем пожаре в Коринто.

Это напоминало помрачение. За окном бушевали небеса, в которых летели несметные духи, вырванные ураганом из океанских глубин, и эти бессчетные полчища ударялись в окна, проламывались сквозь деревья, тянули к нему тощие, покрытые шерстью руки. Утробно гудела каменная дудка горы, и казалось, под эти хриплые гулы по склонам вулкана спускались молчаливые, согбенные в дожде великаны. Хотели взять его из постели, увести на гору, погрузить в глубокую, с оплавленными краями дыру, где в негасимом зареве подземных пещер будут длиться все те же картины. Разгромленные города, упавшие в реки мосты, рухнувшие самолеты, бегущие в атаку солдаты, взлетающие армады ракет, висящие на дыбе пленные, голые женщины, распятые на дощатых топчанах, горящие саванны, по которым несутся обезумевшие табуны антилоп, деревянные колья с насаженными головами, голодные дети с синими гноящимися пупками. И его, приведенного в ад, станут мучить повторением земных пожаров и казней, среди которых протекала его земная жизнь, выбранная им добровольно.

Это было наваждение. Помрачение рассудка, вызванное примчавшимся из океана тайфуном. Чувствуя, что сходит с ума, он торопил возвращение Валентины. Ждал, когда пройдет сквозь стену ее белая бесшумная тень и она положит ему на грудь ладони, совместит с прохладными отпечатками, которые все еще жили у него на груди.

Он чувствовал, что этот ураган сметает огромный период его жизни, который был связан с военной разведкой, с непрерывным походом по воюющей, изнуренной от войн и восстаний земле, в которых, как казалось вначале, брезжит великая, открывшаяся человечеству истина – о братстве, свободе, об идеальном земном бытии, что будут добыты на поле кровавой брани, в сверхусилиях революционной борьбы. Но истина всегда ускользала. Меркла в зареве необъятных пожарищ, глохла в стонах пытаемых. За одной войной тут же начиналась другая. Одна революция немедленно порождала другую. И в схватке разведок, в жестоком противоборстве систем, как струйка воды из расколотой пулей чаши, ускользала заповедная истина. На дне персидской расколотой вазы, найденной им в кабульском дворце Амина, – засохшая блевотина десантников, смятый женский бюстгальтер.

Он старался понять и вспомнить, на каком перекрестке, в какую искусительную минуту он, с детства верящий в чудо, знавший из бабушкиных сказок, из своих вещих снов, что явится чудный ангел, протянет алую розу, обнимет голубыми крылами и возьмет его, живого, на небо, – когда он выбрал иную судьбу. Свернул с той розовой тропки в зеленой душистой ржи, над которой летали невесомые, благоухающие медом бабочки, и пошел по танковой колее, где в иссохшем арыке валялся мучнистый скелет осла и спецназ выносил из боя убитого в «зеленке» товарища. Что побудило его сжечь на вечернем дворе свой благоухающий, чудный рассказ.

Его старики, могучие, древовидно охватившие своими корнями, своими ветвистыми вершинами огромный объем судьбы, не просто родовой, но русской, народной. В их любовях, семейных распрях, тюремных страданиях и смертях ему, ребенку, открывались переживания невыразимые, из любящего сердца, откуда спустя годы возникали жаркие мысли об Отечестве, о народной судьбе, о высших связанных с Родиной истинах, неодолимых в беде и затмении.

Старики приходили к бабушке на свои чаепития, на семейные советы, где вспоминали, рядили, заливались слезами, впадали в гнев, и он, притулившись на краешке кушетки, прижавшись к рукодельному коврику с шелковыми красными маками, внимал их длинным, нескончаемым словесам. Казалось, на этих сходках они снимают мерку с чего-то необъятного, неизмеримого, быть может, с самой России. И когда умирали один за другим и казалось, каждая смерть есть падение могучего дерева, сбивавшего соседнюю вершину, и на месте корабельного леса – только темные ямы и пни, – оттуда, сначала как боль, а потом как непрерывно прибывающий свет, потекли на него силы любви и памяти, хранившие его и исцеляющие, и тайная вера, что их смерть преодолима и им всем уготована встреча. Круглый стол под нарядной скатертью, бабушка из цветастого чайника разливает чай, и дед Михаил, белобородый, веселый, принимает из рук сестры душистую жаркую чашку, приговаривая: «Ай да Настенька, ай да сестра дорогая!»

Когда тесно стало среди семейных преданий и множество непроверенных молодых увлечений опьянило его, он познакомился с легкомысленным седовласым эпикурейцем – несостоявшийся поэт-модернист 20-х годов, резчик по дереву, малеватель непонятных абстрактных картин, он был из времени, когда рокотал на подмостках бас Маяковского, скакал розовый конь Есенина, трепетал костяными крыльями птеродактиль Татлина, гремел на рынках бубенец Петрушки. Эпикуреец занимал должность директора в подмосковном краеведческом музее. Обшарпанные залы с чучелами ястребов и уток, каменными топорами из древних могильников, фотографиями ударников труда помещались в разрушенном монастыре. Тут же, в сводчатых, жарко натопленных кельях с кафельной печкой и остатками кованого паникадила, находилась его квартирка, где собирался удивительный люд. Актеры-любители из местного Дома культуры, в доморощенных спектаклях игравшие партизан и карателей, выезжали со спектаклями по окрестным колхозам, принося в дом запахи распутицы, самогона и дыма. Поэт-самоучка, служивший пожарником, дежуривший на каланче, чьи кирзовые сапоги, намазанные до черноты креозотом, повергали в ужас хозяина, и тот после ухода поэта страдал головной болью, распахивал настежь окна. Начинающая неумелая художница, худая и вечно простуженная, со следами недоедания на бледном лице с прекрасными серо-голубыми глазами. Вся эта публика, плохо одетая, ненакормленная, склонная к унынию, пьянству и прозябанию, нашла в этом доме убежище. В лице хозяина обрела вдохновителя и учителя, собравшего их в удивительный, творческий и братский союз, куда был принят и он, Белосельцев.

Его поездки в метельных электричках, среди вьюжных подмосковных полей и заснеженных елей, в сладостном, не покидавшем его предчувствии то ли любви, то ли небывалого творчества, то ли удивительной, одному ему на земле отпущенной доли. Катил от вокзала на промерзшем автобусе по зимнему городку с малиноволикими жителями, с орущим репродуктором на рыночной площади, с синими глазками закутанных провинциальных старух – к монастырю с мятыми, чуть позолоченными куполами, осевшими башнями, несметными тучами крикливых ворон на косых крестах и обломанных старых липах. В комнате с пылавшей голландкой – честная компания, шумное застолье. Отогревшийся хмельной пожарник прячет под стол креозотовые сапожища, читает стихи о синицах, которым в черные стужи снятся янтарные зерна. Хозяин восхищен, благодарен, требует повторного чтения. Актер бренчит на гитаре, а его подруга в канареечном платье, в красных скачущих бусах танцует цыганочку. Хозяин, пораженный, умиленный, со слезами на глазах, целует ей руку, произносит монолог в ее честь, где упоминаются великие русские актрисы Комиссаржевская, Ермолова, Стрепетова. И артисточка в канареечном платье забывает о ледяной воде на коммунальной кухне, об унизительном романе с директором Дома культуры, о тряской езде по заснеженным диким проселкам – счастлива, вдохновлена.

Белосельцев, опьянев от выпитой водки, от гвалта, дешевых женских духов, выходил из горячего звучного воздуха на мороз, в развалины стен и башен. В разломленной чаше купола реяли звезды, дышало и переливалось необъятное живое небо. Душа, готовая любить, вершить добро, чувствовала обращенную к ней, летящую из разноцветных звезд благую весть, сулившую бессмертие и чудо, несказанное блаженство и счастье.

Когда хозяин дома умер от неизлечимой болезни и кружок после этой смерти распался, Белосельцев больше ни разу не побывал в городке. Но в разные годы, на разных перекрестках встречался с былыми знакомцами. Иные из них сошли на нет, растворились бесследно, как в кислоте, в провинциальной жизни. Но некоторые сохранились. «Пожарник» стал детским поэтом, автором книг о родной природе. «Канареечная» артистка играла достойные роли в областном театре. Сероглазая художница стала умелой оформительницей книг, подарила Белосельцеву собрание былин со своими рисунками богатырей и колдунов. И всегда при этих встречах вспоминался тот, явившийся в их жизнь сентиментальный и восторженный человек, вдохновивший их, блуждающих сиротливо в потемках, указавший им свет.

В институте на последнем курсе, когда изучали ракетостроение, на кафедру вдруг поднялся профессор, ничем не напоминавший прежних, академически-благополучных педагогов, посвятивших преподаванию спокойно протекавшие годы. Этого худого, нервного, прокуренного специалиста оторвали от лабораторий и полигонов, от заводов и секретных гарнизонов, где рождалось первое поколение советских ракет. В недрах могучей, очнувшейся после войны экономики готовился космический всплеск, зрели в бутонах и тесно стиснутых почках еще не расцветшие, нераспустившиеся слова «спутник», «Гагарин», «луноход». Профессор с длинными седыми волосами, жадно и неопрятно куря, осыпал себя пеплом и мелом. То гортанно и истошно выкрикивал, то переходил на кликушечье бормотание, то впадал в боевой торжествующий клекот. Раскалывал вдребезги мел. Был похож на колдуна, выкликающего духов. За длинные серые космы и крючковатые пальцы Белосельцев прозвал его Бабой Ягой. То, что читал профессор, что вычерчивал на доске в виде бесконечно размножавшихся, одна из другой истекавших формул, – было увлекательной, во многом непонятной теорией управления огромных ракет, способных перелететь океан, или достигнуть Луны, или преодолеть земное притяжение и, плавая среди волн гравитации, вписываясь в волнуемый океан Вселенной, уйти в Мироздание.

Он работал на оборону. Ракеты, которые он проектировал и которые вставали в сумрачных лесах Сибири и Севера как таинственные колокольни, должны были удержать от атаки американские бомбовозы, остановить мировую войну. Но сквозь грозный термоядерный смысл, таившийся в слове «ракета», сквозь кошмар грядущих апокалиптических кризисов профессор своим прозрением, своей ненаучной мечтой и верой увлекал студентов в иное, невоенное время, когда земля, одолев заблуждения, расцветет, как космический папортник, и рассеет во Вселенной споры творящего разума. Выведет на орбиты летающие города, и Москва своими окраинами коснется других планет.

Чтобы сблизиться с профессором, Белосельцев поступил в студенческое научное общество. Предложил свою собственную систему наведения ракет по звездам, по фазам луны, учитывающую приливы и океанские течения, наивную и невыполнимую. Профессора она обрадовала своей наивной невыполнимостью, и он пригласил Белосельцева к себе домой. В его большом кабинете было неуютно и холодно. Хозяин кутался в клетчатый плед, еще больше напоминая согбенную Бабу Ягу. На столе лежал обломок металла в ожогах и термических радугах – фрагмент немецкого «Фау-2», сбитого над Лондоном. Висели фотографии: какой-то ракетный старт в голой колючей степи, какой-то оплавленный, расплывшийся, как пластилин, танк. И среди этих военных предметов, жестких черно-белых фотографий светилась прозрачная акварель, где в мироздании, среди ракет, метеоров, окруженный сияющей, как нимб, атмосферой, парил рукотворный сконструированный остров. На нем, привезенная с земли, цвела трава, текла хрустальная река, стояла дубрава, гуляли олени, под деревом, как Адам и Ева, обнимались влюбленные. Этот сотворенный, запущенный в космос Рай был нарисован рукой профессора. Целый вечер ему, юнцу, он рассказывал об этом проекте, продуманном и просчитанном, ждущем своего воплощения. Белосельцев обожал фантаста, верил в безграничность добра и разума, в возможность космического райского Сада.

Через месяц профессор исчез. Им стало известно, что он погиб при пуске ракеты.

Он то погружался в «ракетное дело», конструировал реактивные, управляемые по радио снаряды, разносившие вдребезги танковую мишень. То устремлялся в подмосковные леса. И вместо лязгающего черно-красного взрыва, превращавшего танк в гору дымной брони, – ликующий взрыв синевы в кроне февральской березы. Он стоит среди зимнего леса, за его лыжами пышный распахнутый снег, и береза, состоящая из белых, струящихся в небо ручьев, осыпает ему на лицо невесомую прохладную пыль. За лесом, в волоколамской деревне, жила тетя Поля, принимавшая его в избушке на курьих ножках. Ночью о стены шуршала пурга и царапался мерзлый бурьян, а днем у морозного оконца кипел самовар, сияли в углу образа с бумажными блеклыми розами, пестрел половик с черным сонным котом. Ее бесконечные рассказы, словно ленты, вплетенные в половик. О том, как заходил к ней в избу отступавший к Москве пехотинец, ставил к печке промороженную трехлинейку, пил пресный чай, просил благословить на дорогу – шел, безвестный, догонять колонну, чтобы насмерть стоять под Истрой, не пускать в Кремль немцев. Как остановился на постой немецкий офицер, больной и печальный, суеверно и слезно поглядывавший на образа, в то время как за окном, заслоняя свет, стояли огромные зубатые машины с крестами, и солдаты на костре жарили застреленного поросенка. Как принимала у себя фининспектора, утомившегося ходить по распутице, роптавшего за чашкой чаю на свою судьбу, – после, утешенный ею, шел в сад-огород, пересчитывал кусты смороды, облезших весенних кур, обкладывал утлое хозяйство тяжелым налогом. Как известный писатель приезжал к ней на лето, со слов ее записывал старинные песни. Пригубив красную рюмочку, пел вместе с ней про «ворона коня», про «злат червон перстень», про «горы Воробьевские». Соседка, если заболеет петух, приносила в подоле притихшую печальную птицу, и тетя Поля лезла в клюв петуху, вырывала «типун», делала примочку из хлеба. Повздорившие муж с женой приходили искать у нее правды, и она их мирила, отпускала с миром. Одинокий старик, похоронивший старуху, тоскуя, плелся к ней с другого конца деревни, и она усаживала его, угощала дешевыми карамельками, слушала про его хвори и страхи, отводила их. Старик веселел от ее шуточек, разглаживал негнущимися пальцами железные усы, подмигивал бледным, влажным от слезы глазом. И он, Белосельцев, столько принял от нее добра и знания – о талых водах, о падучей звезде, неопалимой купине, о таинственном, льющемся в народе свете, из века в век обещающем впереди сказочную благодать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю