Текст книги "Вознесение : лучшие военные романы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Он подошел к жене Вершацкого и, наклонившись, поцеловал ей руку. Заметил, что платок был обшит кружавчиками, с тисненым узором.
Подошел к врачу:
– Он был еще жив? Его можно было спасти?
– Нет. Его доставили мертвым. Все функции уже прекратились.
Бернер стоял под лампами, освещавшими белый кафель, мраморное рельефное лицо Вершацкого, красную пробоину во лбу.
Где-то далеко в пылающей чеченской столице наступали войска, сияли цилиндры и сферы нефтеперегонных заводов, принадлежавших теперь только ему, Бернеру. Мчался автомобиль, унося из Москвы женщину-снайпера. И в душе его, вместо торжества, поднималась смута. Что-то липкое, вязкое копилось в горле. Под сердцем, как беспокойный зародыш, что-то начинало екать и дергаться. Он чувствовал дурноту от запаха формалина, совсем как тогда в Мехико, среди колдовских снадобий, высушенных обезьяньих лапок и мохнатых шкурок.
Поклонился всем сразу – Вершацкому, его вдове, врачу, следователям и направился к выходу.
На улице его обступили журналисты:
– Ваша оценка случившегося?.. По-вашему, кто убийца?.. Когда вы в последний раз виделись с господином Вершацким?
– Не могу сейчас говорить… – через силу ответил Бернер. – Мы были очень близки… Он был замечательный друг, прекрасный семьянин, талантливый финансист и безупречный гражданин… В нашем порыве сделать Россию великой нас хотят остановить… Даю слово над телом убитого друга, что убийцу найдут и покарают…
Он пошел не оглядываясь, зная, что камеры следят за ним, смотрят в спину, провожают зоркими жадными зрачками. Он сел в машину.
– Домой! – приказал шоферу.
Они мчались, обгоняя автомобили, поднимая метель, разбрасывая по сторонам бешеные фиолетовые вспышки. Миновали Триумфальную арку со скульптурами лошадей и пустыми, как хитины жуков, доспехами. Проехали Поклонную гору с церквушкой, напоминавшей золоченый киоск, и с монументом Победы, острым, как колючая вязальная спица. Свернули на Рублевское шоссе, проскользнув Крылатское с президентским домом, похожим на запаянный ковчег, где на случай потопа собрались козлы, петухи, бегемоты, странные и шумливые твари, населившие кремлевские коридоры. Вырвались на Успенское шоссе.
Бернер чувствовал, как содрогаются его внутренности. В них взбухал, пузырился, пучился эмбрион. Раздвигал кишечник, проталкивался наружу, вверх, сквозь пищевод и гортань.
– Стой!.. – глухо приказал он шоферу.
Обе машины стали. Охрана выскочила на дорогу, окружила его полукольцом, а он, закрывая рот ладонью, пошел на обочину, через кювет, в близкий лес. По колено в снегу, прижав лоб к стволу сосны, наклонился. Его стало рвать. Он задыхался, брызгал зловонной пеной, исходил слезами и сукровью. Наружу полетели шматки и сгустки крови, и выпученными, полуослепшими от слез глазами он увидел, как из него выпало красное, голое, как ободранная белка, существо и, подергивая тушкой, оглядываясь на него острой мордочкой, убежало в лес.
Он возвратился к машине.
– Как вы, Яков Владимирович? – заботливо осведомился Ахмет.
– Нормально, – едва слышно ответил Бернер, погружаясь в салон. – Домой! – сказал он шоферу, чувствуя, как вдавило его в сиденье от скорости, и сосны замелькали, сливаясь в зелено-белые вихри.
Глава девятнадцатая
Кудрявцев очнулся от дрожи, которая сотрясала все его тело. Будто его кто-то тряс, старался вытряхнуть из него глаза, зубы, внутренности, все его кости и жилы, как из мешка. Он лежал на полу, на груде тряпья. В воздухе плавала слоистая гарь, и Ноздря держал над ним отекающий каплями стакан, а Анна бинтовала ему грудь, ахала, словно каждый виток белой материи причинял ей самой страдание.
– Ты что? – прошептал он.
– Милый ты мой!..
– Куда меня жахнуло?
– Повсюду поранило…
– Ноздря, где бээмпэ?
– Бээмпэшку подбили… Горит…
– Где Чиж?
– Убило…
Он попытался встать, но опять начался колотун, и казалось, кто-то старается выбить из глазниц глаза, а из челюстей зубы. Он хватал прыгающими губами стакан, проливая на грудь ледяную воду.
– Поднимите меня…
Анна и Ноздря послушно с обеих сторон подхватили его, и он с усилием поднял свое разболтанное, растрясенное тело, чувствуя не боль, а тупую одурь. Держал в сознании малую брезжущую точку, пробираясь сквозь эту крохотную скважину, как паук по тонкой светящейся паутинке. И в этот расширяющийся прогал, не давая ему сомкнуться, увидел: подоконник с опрокинутым пулеметом, гранатомет с последней гранатой, заснеженную серую площадь, и на этом снегу вдалеке тлеет, горит подбитая им бээмпэ.
– Туда… – показал он глазами на выход, и они, повинуясь, повели его к дверям на лестничную площадку.
Чиж уронил лицо на подоконник, уткнулся лбом в автомат. Руки его продолжали сжимать оружие, но во всем его подрубленном теле, в подломленных коленях чувствовалась смерть. На подоконнике, среди гильз, осколков стекла, лежала посыпанная пылью тетрадь. Кудрявцев, держась за косяк, смотрел на Чижа. И ему казалось: с площади, из тусклого света, приблизилось к окну огромное бревно с черным склизким комлем. Тупо, бессмысленно ударило в дом и убило Чижа. А до этого – Филю, Крутого, размозжило грудь Таракану, оглоушило его, Кудрявцева. На минуту застыло, перестало качаться, но снова двинет и непременно убьет Ноздрю, женщину с лунным лицом и его, Кудрявцева, поставившего их всех под удары бревна.
Он опять потерял сознание и очнулся в квартире, сидя на куче тряпья, привалившись к стене. Анна набросила ему сзади пальтушку, застегнула у горла пуговицу. Он сидел перевязанный, в пальто на голом теле и медленно, усилием воли собирал воедино разорванную на ломти личность. Так собирают из черепков разбитую чашку, ставят на стол, в трещинах и наплывах клея, и сосуд почти цел, восстановил свою форму, окраску, но только в нем не хватает нескольких важных фрагментов, зияющих пустотой.
Сквозь окно в дом давила все та же неодушевленная сила, расплющивающая жизни людей. Стенобитная машина нацелила на них свой черный тупой торец. И из этого торца, из окаменелых древесных колец с треском, в блеске винтов вылетел вертолет.
Горбатый, пятнистый, с узким рыбьим хвостом, неся в подбрюшье тугие связки ракет, вертолет прошел над площадью, сделал вираж и, сверкнув эллипсом лопастей, скрылся из глаз, продолжая издавать свистящий гаснущий звук.
Другая машина с красной звездой на борту появилась в окне, и Кудрявцев попытался встать, видя, как «вертушка» разворачивается над вокзалом, а оттуда, с крыш и окон, летят в нее бледные трассы. Две реактивные гранаты, выпущенные из труб, похожие на комочки горящей шерсти, прянули к вертолету, промахнулись, по ниспадающим дугам ударились и взорвались на площади.
Появление вертолетов означало приближение войск. Где-то рядом копились войска, готовились к броску, и «вертушки» обрабатывали передовую противника, готовя проходы пехоте.
Кудрявцев своим наспех восстановленным, лоскутным сознанием объяснял появление «вертушек» как близкое окончание выпавших ему на долю страданий. Но полная картина мира не складывалась, ибо в склеенной чашке недоставало малого черепка. И он стоял у окна, стараясь понять, что он должен делать. Что должен совершить в момент появления вертолетов.
Машина, исчезнувшая за домами и крышами, снова вернулась. Близко, шумно, трепеща винтами, шла вниз по прямой, похожая на щуку, углядевшую добычу. Из-под брюха, раздувая космы, прянули ракеты, процарапали небо и вонзились среди домов. На площади грохнуло, разрывы поднялись, как черный плоский стол. Загорелась земля. Из дыма с воплем побежали чеченцы, врассыпную, веером, под напором взрывной волны, словно в каждом застрял осколок и болью, отточенными рваными кромками гнал их вперед.
Кудрявцев видел попадание снарядов, но это не вызвало в нем радости. Крохотный черепок, недостающий в его сознании, был утерян. Он смотрел из окна на мир, и этот мир имел множество смыслов, был недоступен для понимания.
Вторая машина заняла место первой, остановилась на мгновение, опираясь о воздух сверкающими лопастями. Выплюнула острые черные брызги. Вонзила длинные веретена, и на площади закудрявились, затолпились разрывы, оставили на снегу множество драных порезов.
Эти порезы указывали направление к дому. На пути этих рваных царапин стоял грузовик. В его кузове, аккуратно уложенные, лежали огнеметы, начиненные аэрозолем. Ядовитая роса огнеметов, если ее распыляли в воздухе, взрывалась и сжигала атмосферу, создавая пустоту, в которую, как в черную дыру, устремлялись стены зданий, оторванные башни танков, вырванные с корнем деревья, не успевшие сгореть частички человеческой плоти, и все превращалось в раскаленные молекулы.
Кудрявцев знал уничтожающую силу вакуумного взрыва. Смотрел на черные, направленные к грузовику царапины, но своим расколотым сознанием не понимал, что следует делать.
Мир дробился и дергался, как изображение на полиэкране. В каждом отдельном осколке действовал свой смысл и сюжет. Существовала своя картина и истина.
Он, мальчик в красных сапожках, бежит вдоль весеннего ручья, хлещет прутиком, подгоняет блестящую щепку, и такая радость, такое сверкание, такое чудное теплое солнце…
Он, курсант, вжимается в липкую грязь, слушает дрожание земли. На него надвигается танк, вминает в колею хрустящие траки. Хочется вскочить, убежать, забиться в соседний овраг. Но он остается, пропускает над собой тяжкую черную тушу…
Он с матерью выходит в вечерний туман. Пруд тускло блестит. Холодная роса под ногами. Он сжимает слабую материнскую руку, чувствует ее остывающую жизнь. И такая в нем возникает боль и любовь, стремление передать ей свою горячую силу, нежность, продлить на земле ее пребывание…
Он в комнате офицерского общежития. Пьяные лица, бутылки с водкой. Кто-то кричит, сквернословит. Напротив растерзанная пьяная девка, ее губы в расцелованной яркой помаде, ее синий, водянистый, как у пойманной рыбы, глаз…
Он стоит на московской улице. Сырая метель, неоновая вывеска банка. Отъезжающий с рубиновым огнем тучный зад «Мерседеса». Какие-то сытые, чернявые люди в длинных теплых пальто…
Он ступает по снегу, держит убитого Филю, чувствуя, как слабо теплится его щуплое тело и рябит, приближается стена кирпичного дома…
Мир дробился и дергался, как на полиэкране, и Кудрявцев не мог восстановить целостность изображения, ухватить его главный, единый во всех проявлениях смысл.
Он услышал рокот и свист вертолета. Машины еще не было видно, но ее звук, посвист ее лопастей указывали вектор атаки.
– Анна!.. Ноздря!.. Ко мне!.. – позвал Кудрявцев.
Они подошли, он положил им руки на плечи. Повинуясь его безмолвному указанию, они отвели его в дальний угол комнаты, усадили на груду стариковских одеял. Сами уселись рядом, и он не отпускал их, обнимал, удерживал подле себя.
Вертолет приближался, выпиливал в небе сверкающий узкий надрез. Кудрявцев тянулся на этот звук. Своим оглушенным разумом, своей поколебленной волей из последних сил стягивал воедино расколотый мир. Свинчивал, окружал обручами, не давал разорваться на бесчисленные дробные множества. И это ему вдруг удалось.
В мире, собранном воедино, появился отчетливый смысл, чудная, не имеющая выражения истина. Словно поднялось и встало, заслоняя окно, огромное крылатое диво. Заглянуло к ним в комнату сияющими очами. Накрыло его, и женщину, и измученного солдата ворохом шумных крыльев, заслонило от гибели.
Вертолет огневой поддержки выпустил из барабана пачку «курсов» и накрыл грузовик. Над площадью вскипел, полыхнул кудрявый огненный шар. Взрыв отломил полдома, рассыпал по площади кирпичную пыль, завитки растерзанной кровли, множество мелких, не имеющих формы клочков, многие из которых горели, как бесчисленные фитильки.
Кудрявцев сидел на полу, обнимая солдата и женщину. Видел, как открылось перед ним лишенное стен пространство. Сквозь качающиеся перекрытия и балки, отлетающую пыль и душный вихрь сгоревшего аэрозоля обнажилась снежная площадь, зеленоватая лепнина вокзала, темный перрон и струнка стальной колеи. И по рельсам, размахивая бело-синим флагом, с негромким «ура» бежали морпехи, черные, в беретах, постреливая автоматами.
Кудрявцев обнимал солдата и женщину, смотрел на морпехов, и его губы беззвучно выговаривали, не могли выговорить какое-то неизъяснимое слово.
Глава двадцатая
На краю смоленского села стоял храм кирпичной постройки, пятиглавый, с шатром колокольни. Мимо в поля уходила дорога, наезженная, в тракторных рубцах, усыпанная навозом, с желтой стайкой перелетавших овсянок. За храмом туманился синий заснеженный сад в заячьих следах и сугробах. Под стенами небольшое кладбище пестрело красными и белыми крестами, серебряными оградками, в которых осели придавленные снегом венки бумажных цветов.
Село темнело горбатыми избами, курилось дымами, топорщилось тесом оград. Вокруг, белые, глазированные, словно натертые ветром, расстилались поля. В них блуждали прозрачные поземки, катились далекие сани, и замороженный лес, как синий плавник, торчал на бугре.
В храме кончилась служба. Народ, все больше старики и старухи, медленно расходился. Задерживались у дверей, крестились, напускали стужу. Мелькая под окнами платками и шапками, тянулись по домам.
Священник, отец Дмитрий Ноздратенков, утомленный службой, чувствуя себя нездоровым, терпеливо ждал, когда разойдутся прихожане, чтобы удалиться в алтарь, снять с себя тяжелое негнущееся облачение, шитое золотой нитью, и, заперев храм, отправиться домой. Дома матушка станет лечить его горячим чаем с калиной, уложит на теплую лежанку, набросает сверху одеял и тулупов, и он в легком жару станет дремать и думать о сыне Гаврюше, попавшем на чеченскую войну. Больше недели как нет от него известий. Матушка, слушая радио, тяжко вздыхает и украдкой плачет.
Храм был натоплен. Свет из окон освещал рождественское убранство, полосатые половики, нарядные коврики, белые, ручной работы, рушники на иконах и еловые зеленые ветки, на которых радениями прихожан были развешаны елочные игрушки.
Там, куда не достигал свет окон, в сумрачном углу, у темного дубового распятия, у киота, светились лампады. Одна, самая большая, из старинного малинового стекла, в золотом оперении, горела перед Архангелом Гавриилом, изображенным в рост на длинной доске в момент, когда, развеяв голубой плащ, складывая напряженные от полета крылья, он встает на пороге перед Девой Марией, донося ей Благую Весть.
Архангел был покровитель сына Гаврюши, и отец Дмитрий ждал, когда окажется один, чтобы предстать перед ангелом и помолиться о сыне.
К нему засеменила, шаркая старыми валенками, бабушка Марфуша, богомолка и странница, всю жизнь пропадавшая по дальним монастырям и приходам. Маленькая, с аккуратным горбиком, в клетчатом суконном платке, из-под которого глядели синие детские глазки. Поклонилась, подставила под благословение руки, корявые, как выдолбленное из дерева корытце.
– Батюшка, благослови после Рождества в псковские Печоры отправиться. Там, говорят, батюшка Иоанн Крестьянкин шибко заболел. Хочу еще разок его навестить, исповедаться.
– Поезжай, если душа просит. – Отец Дмитрий крестил ее склоненную голову. – Сама уж стара, бабушка Марфута. Не остудись в дороге.
– Твоими молитвами, батюшка, твоими молитвами… – Кланяясь, засеменила, зашаркала к выходу, к тяжелым дверям. Мелькнула еще раз среди света и снега, окруженная розовым паром.
Подошел высокий худой мужик с костяным лицом, кузнец Степа, повредивший в работах руку. Седые волосы его торчали хохлом, шапку он держал в здоровой руке, другая, поврежденная, была спрятана под пальто.
– Помолись за меня, отец Дмитрий. Пускай рука заживет. А то как работать? С голоду помрем. Ты уж помолись, я на храм пятьдесят тысяч дал.
– Бог поможет, Степа. Молюсь за тебя, ты записан. А к матушке моей все же сходи. Она тебе в пузырек пустырник нальет. От него кости лучше срастаются.
Кузнец поклонился, прикрыв страдающие глаза. Серьезный, строгий, пошел на выход, переставляя прямые, как жердины, ноги. Его непокрытая голова мелькнула среди солнца и снега, окутанная паром.
Последней подошла под благословение церковная старостиха Елена Андреевна, вся в черном, как монашка, остроносая, юркая, похожая на галку. Приняла благословение и тут же строго стала выговаривать:
– Батюшка, больно много дров на топку храма уходит! Не напасешься! Сюда не греться приходят, а Богу молиться. Небось дома погреются! Вы, батюшка, Афанасию скажите, пусть дрова бережет. За них деньги церковные плачены!
Недовольная, озирая храм последним испытующим взором – все ли свечные огарки погашены и брошены в коробку для воска, все ли иконки и книжицы прибраны и заперты в конторку, – засеменила к выходу. Крестилась у дверей, а потом вышла наружу, туда, где в зимнем солнце летали над дорогой галки. Подскочила, смешалась с ними и канула.
Отец Дмитрий остался один. Радовался тишине, одиночеству в пустой просторной церкви, где еще витали тени прихожан, дымы от кадила, песнопения и молитвы. Эта намоленность держалась под сводами среди росписей и икон, медных паникадил как живое бестелесное облако, как теплое дыхание.
Он поднял с полу оброненную еловую веточку и, нюхая ее нежный смоляной запах, подошел к окну. Был тот час зимнего короткого дня, когда солнце утрачивает белизну, серебристость, краснеет, увеличивается, приближается к полям, отчего на дороге зажигаются длинные слюдяные волокна, обозначаются золотистые следы от саней, словно на снег налепили фольгу.
Из полукруглого церковного окна была видна просторная даль с холмами, низинами, замерзшей рекой, кустистыми темными ивами и заваленными снегом отдаленными деревнями, в которых жил, предавался трудам, топил печи, старился и рождался народ. Грешил, мучился, роптал на непосильную жизнь, пил горькую, провожал новобранцев и в краткие часы отдохновения пел в застольях тягучие песни или дремал на печах среди вьюг и звездных ночей.
Отец Дмитрий, бесхитростный деревенский батюшка, любил народ, старался ему посильно помочь. Не понимал, почему так горестно, столетье за столетьем, протекает русская жизнь. Иногда тайно роптал на то, что Бог, сберегая другие народы, награждая их безбедным бытием и достатком, насылает на русских людей, трудолюбивых, терпеливых и добрых, такие напасти. Перебирал в памяти события родной истории и не находил в народе греха и прельщения, за которые можно было карать. Не понимая причины народных страданий, молился перед коричневым образом Богородицы.
Он подошел к иконостасу, держа в руках еловую веточку. Архангел, перед которым он стал, был в глубокой тени, едва светился нимбом и золотыми оконечностями крыльев. Лампада перед ним сумрачно и драгоценно горела. В ее лучах на лике Архангела мерцала малая смоляная слезинка, проступившая вдруг из старой доски.
Отец Дмитрий опустился на колени и, робея перед началом молитвы, устремил свое молитвенное чувство ввысь, вдаль, в бесконечность, туда, где в вечной лазури плескали ангельские крыла. Молясь, старался открыть свое сердце, чтобы молитва исходила не только из разума, из шепчущих губ, из взирающих глаз, но также из бессловесного, раскрытого наподобие цветка сердца.
Он молился о русском воинстве. О самых древних ратях, ходивших походами на Царьград, а позже на Дон и Непрядву, бившихся на ледовом озере. О тех, более поздних, что сражались с ляхами под Смоленском и Псковом, вынося на крепостные стены иконы. О стоявших насмерть под Бородином, а потом празднично вступивших в Париж. Молился о полках, ходивших в Балканский поход под знаменами Белого генерала, и о тех героях, что гибли в Мазурских болотах. Он молился об армии Великой войны, отражавшей немцев на великих полях и реках, развесившей свои красные стяги на дворцах европейских столиц.
Он молился, стараясь представить их несметные ряды в шлемах, кирасах и касках, колыхание их копий, штыков, их хоругви, знамена, штандарты. Но молитвенное чувство было слабым, не достигало ангельских высот. В сердце не было желанной теплоты.
Он молился о русских воеводах и ратниках, о полководцах и ополченцах, о генералах и рядовых. О русских князьях и воителях, просиявших среди святых, и о безвестных воинах германской, японской, Отечественной. О всех, кто сражался на малых войнах, куда их посылала Россия и где они побеждали или несли потери. Он молился о самых древних, как о живых, и о живых, как о тех, кто никогда не умрет. Желал им победы, стойкости, духовного подвига. Желал им братства, равнявшего старшего с младшим, слабого с сильным. Он молился о воинах, оказавшихся в опасной и враждебной Чечне, и просил Господа не ожесточать сердца чеченцев и русских, не разделять народы кровью и ненавистью, не рушить городов, не убивать и не мучить, а набросить на ненавидящие глаза покров, сокрыть друг от друга.
Он возносил молитву, раздвигая своим зовом и чувством твердые преграды, отделявшие сердце от бесконечной лазури. Но слабо теплилось сердце, непроницаем был свод, не пропускал луч лазури.
Тогда он обратился на Архангела, на его склоненную голову, осененную нимбом. На его крылья, в которых еще не успокоился ветер небес. На его голубой плащ, в котором клубился завиток неба. На его легкие, коснувшиеся земли стопы. Молил, чтобы Архангел, принесший Святой Деве дивную несказанную весть, вместе с вестью напомнил Богородице о сыне Гаврюше, замолвил за него свое ангельское слово. И Богородица в своей непочатой любви сбережет сына от всех возможных и невозможных бед, перенесет его через все пространства и земли, через окопы и поля сражения сюда, в родное село, в отчий дом, где на полочке еще стоит деревянная коняшка, которой в детстве играл Гаврюша, а на божнице у иконы лежит крашенное луком яичко с той последней, перед армией, Пасхи, когда все они были вместе.
Он молился о сыне, вспоминая его младенцем в тесной белой кроватке. И мальчиком, рвущим на огороде стрелку зеленого лука. И отроком, хохочущим, плывущим в реке. И юношей, строгим и печальным, с бритой головой среди других новобранцев, грузившихся в военный вагон.
Он молился о сыне и о его товарищах, с кем выпало ему терпеть и служить. О командирах, которые не бросят его и спасут в трудный час. О войске, разбившем свой стан в зимней степи. О всем русском народе, который в своих городах и селах томится в трудах и лишениях в вечном ожидании чуда. И о России, любимой и ненаглядной, которая бесконечна, благодатна, хранима молитвами всех святых, и заступников, и ангелов, и Царицы Небесной, и каждого, допущенного в ней родиться на великие радости и великие испытания.
Он почувствовал, как вдруг жарко расширилось его сердце. Словно сквозь грудь прянули ввысь лучи, и он вознесся сквозь церковные своды. Это Архангел поднял его на своих могучих крылах. И оттуда своим всевидящим оком он узрел сына. Живой сидит на полу разбитого и задымленного дома. Рядом с ним какой-то военный, в бинтах, обнимает его рукой. А над ними женщина в порванном платье с дивным, как на иконе, лицом, заслоняет их от дымного ветра.
Это длилось мгновение. Он опустился на землю под своды вечернего храма. Было сумрачно. Ангел был едва различим. И в свете красной лампады на темном лике мерцала смоляная слезинка.
1997–1998 гг.