Текст книги "Вознесение : лучшие военные романы"
Автор книги: Александр Проханов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
С ним соглашались, ему кивали. Он был благодарен им, узкому кругу друзей, проверенных кровавой осенью девяносто третьего года, когда им всем грозил фонарь и погром. Но они мужественно, не дрогнув, противопоставили коммунистическому бунту мощь своих финансов, телеканалов, организационных усилий, позволивших свести на нет красный реванш, разрушительный порыв черни. Затолкали ее обратно в норы, в вонючие подворотни, в обшарпанные коммуналки, в гробы, в тюремные камеры.
– Угроза новой «коричневой опасности» исходит теперь от силовиков, от генералов и губернаторов, от «Русской партии» в окружении президента, которая нарушила договор, сломала паритет и вынашивает планы «фашистского путча», направленного против нас с вами. Нашего бизнеса, нашего мировоззрения, нашей культуры. Если эта война, которую они развязали, кончится быстрой победой, то «Русская партия», или «партия войны», как следует ее называть, на волне шовинизма возвысится и срежет нас. Диктатура, которую они замышляют, будет чисто фашистской. Если мы ответственные политики, то не должны позволить им выиграть. Их быстрая победа в войне – наш полный крах и крушение! Их поражение – наш стремительный выигрыш! Мы их срежем и вышвырнем из политики!
Он говорил и успевал удивляться, как разрозненные мысли обретали филигранную форму. Ложились в образы, словно подарочная сабля в драгоценные ножны. Или скрипка в сафьяновый футляр. Или перламутровая ручка «Паркер» в пенал из красного дерева. Он вспомнил утреннюю встречу с министром, его маленький потный лоб, пьяные хитрые глазки. Ненавидел его, а вместе с ним всю их «мужицкую партию», бескультурную, наглую и жестокую.
– Нам следует уже сегодня, сейчас разработать основы плана и завтра же приступить к его реализации. Силовики, люди в окружении президента, ответственные за военную политику, должны быть демонизированы. Представлены обществу как аморальные идиоты. Сами войска должны быть лишены общественной поддержки и представлены, в лучшем случае, как несчастные, брошенные на убой юнцы, а в худшем – как палачи и каратели. Каждый раненый и покалеченный, каждый гроб должен быть показан народу крупным планом. Мы дадим деньги матерям, чьи дети пошли на войну, повезем их в войска, на передовую, в госпитали и морги и станем снимать их слезы. Мы должны мобилизовать близких к нам депутатов и мобилизовать на постоянные антивоенные выступления в думе. Мы должны особо уповать на благородного представителя президента по правам человека, который в эти минуты находится в Грозном. Его голос должен быть услышан в мире, и мировое сообщество должно надавить на нашего президента. Мы должны поддерживать чеченцев, показывая их как героических борцов за независимость. Все это, вместе взятое, вымажет «Русскую партию» кровью, вымажет кровью президента, и он, проиграв войну, в ужасе оттолкнется от тех людей, кто ее затеял. Он их сбросит и обратится к нам. Мы отмоем его от крови, почистим его окровавленный ястребиный лик и вернем народу белым, как голубь.
Бернер изумлялся собственному красноречию. Чувствовал, что его голосом, жестами, дыханием, мимикой управляет какое-то иное, нежели он сам, существо. Бодрое, энергичное, всеведущее. Вселилось в него, натянуло на себя его плоть, прикрывается его именем и обликом. Действует уверенно, быстро, точно.
Гости, зараженные его энергией, привыкшие видеть в нем лидера, мастера оригинальных победных проектов, вторили ему, импровизировали. Предлагали каждый свою комбинацию. С телепрограммами, с приглашением видных деятелей культуры, с телемарафонами, с тонкими интригами, охватывающими администрацию президента, журналистов, дипкорпус.
У них сложился план. Довольные собой, они нахваливали хозяина. Поднялись с кресел и вернулись в столовую, где их поджидали кофе и мороженое.
– Ну что ж, друзья. – Бернер поднялся, держа маленькую рюмочку с коньяком. – Новый год наступил, и пусть каждому он принесет желаемое! У нас с Мариной, бог даст, будет прибавление. – Он обнял жену, и та по-кошачьи нежно прижалась к нему. – И чтобы мы запомнили нашу встречу, чтобы год был у нас ослепительный, хочу вам сделать подарок, новогодний салют, небесный букет цветов!
Гости надели шубы, шапки, высыпали на крыльцо, припудренное морозом.
По взмаху Бернера в небо полетели ракеты. Срывались с лафета молниеносными змеями, уносили в темно-синюю высь огненную шипящую точку. Взрывались с трескучим хлопком. Раскрывали в небе сияющие шатры, подвешивали драгоценные люстры, разбрасывали разноцветные букеты. В высоте крутились огненные карусели, изливались жидкие плазменные водопады, возникали созвездия, бриллиантовые мерцающие туманности и снова спирали, змеи, небесные светильники и сверкающие люстры.
Вершины леса озарялись как днем. Снег нестерпимо слепил. Лаяли и носились собаки. Ахали гости. Салют над дворцом видели далеко на шоссе, и водители гасили бег лимузинов, чтобы насладиться великолепным зрелищем.
Бернер по-детски радовался этому празднеству, пылающим вертушкам, огненным водометам. Любовался цветами, которые волшебный садовник рассадил прямо в морозных небесах. Молил бессловесно, чтобы сбылись его замыслы и упования. Чтобы у них с Мариной родился сын. Чтобы грозненский нефтекомбинат перешел ему в собственность. И чтобы, пожелал он вдруг страстно и истово, Вершацкий был убит.
Салют источил свою огненную стихию и погас. Только в небе, где недавно сверкало огромное ночное солнце, еще качалась, не хотела померкнуть крохотная золотая искра.
Гости прощались, лепетали, обменивались поцелуями. Рассаживались в лимузины, разворачивались в снегах, светили длинными алмазными лучами. Покидали усадьбу.
Марина оставила его на крыльце, ушла в дом, утомленная и довольная, и теперь, должно быть, поднялась в спальню, отделанную нежно-голубыми шелками, села перед трюмо. Разглядывала себя, снимала браслеты и кольца, медленно раздевалась. А Бернер, охваченный внезапной печалью, смотрел на черный лес, на мглистое небо, в котором минуту назад кипели и полыхали огни. Они выжгли в небе огромное костровище, которое теперь остывало, затягивалось туманом и мглой.
По-звериному чутко уловив тревогу хозяина, неслышно подошел начальник безопасности Ахмет. Стоял рядом среди рассыпчатого снега. Бернер смотрел, как лежит на сугробах золотой полукруглый отпечаток окна.
– Когда? – спросил он, и красивая, с гордым носом и лбом голова Вершацкого прокатилась и канула среди золотого, с голубыми тенями снега.
– Завтра, – ответил Ахмет.
Бернер услышал, как продавленный этим кратким словом скрипнул снег под его подошвой.
– Где? – Далеко у забора прозвенело и прошуршало кольцо. Цепная собака издали вслушивалась в разговор людей.
– На улице Вавилова. Он подъедет туда в шестнадцать часов. Там живет его любовница. Она недавно родила. Он ездит туда почти каждый день, навещает ребенка.
Бернер представил, как жена Марина сидит сейчас перед зеркалом. На столике поблескивают снятые серьги, браслет, платиновые часики с бриллиантом. Она внимательно, строго рассматривает свой живот. Вниз от пупка все отчетливей проступает смуглая, как загар, полоса пигмента.
– Кто исполнитель? – спросил Бернер, вглядываясь через забор на далекое шоссе, по которому катились, исчезали, опять возникали огни машин, словно кто-то катал через леса и поля золотые яблоки.
– Зачем вам знать, Яков Владимирович? Меньше знаем, крепче спим.
– Кто? – требовательно повторил Бернер. Его ноздри, вдыхавшие лесной воздух, уловили слабый запах дыма, долетавший с далекой поляны, где в этот час хмельная молодежь жгла новогодний костер.
– Женщина. Олимпийский чемпион по биатлону. – Ахмет шевельнул плечами, и Бернер почувствовал, как из-под расстегнутой шубы Ахмета пахнуло теплым запахом табака и одеколона.
– Баба? Да ее же поймают! – Бернер услышал, как в доме что-то слабо ударилось и рассыпалось, словно разбилась сосулька. Он ждал продолжения звука, но была тишина.
– Не поймают. Завтра вечером ее перебросят в Чечню. Она подписала контракт с чеченцами. Месяц ее не будет в Москве.
– Русская? Будет русских солдат убивать? – Над вершинами черного леса пахнул ночной ветер. Словно кто-то невидимый перевернул страницу огромной книги, дуновение налетело на вершины елей, сдуло и осыпало снег.
– Ей хорошо заплатят. Программа вербовки снайперов.
– Хочу на нее посмотреть.
Мир, который его окружал, был представлен черными, усыпанными снегом вершинами, золотыми огнями на далеком шоссе, озаренным домом, в глубине которого перед зеркалом сидела жена, чувствовала, как в ней взрастает младенец. Мир был представлен запахами табака и одеколона, исходящими от Ахмета, и глубинной тоской и тревогой, которые поднимались в душе, как едкий дым от какого-то древнего пожара, где истлевали остатки былых цивилизаций, разрушенных дворцов и храмов, разграбленных городов. Этот ядовитый дым великих потерь и несбывшихся ожиданий просачивался сквозь поколения и теперь всплывал в нем необъяснимой тоской и безумием.
– Завтра днем в спортивном зале, – сказал Ахмет. – Посмотрите на нее издалека, перед тем как ее повезут на позицию.
Ахмет поклонился и пошел к машине. Его тугой, с бульдожьим задом «Мерседес» покинул усадьбу, и было видно, как в деревьях струятся длинные аметистовые лучи.
Бернер стоял на мраморном запорошенном крыльце своего дворца. Небо над ним зияло огромной черной дырой, в которой клубилась ночная муть. В душе, как в кратере, сквозь глубинные разломы и щели сочилась тоска. Эта ядовитая мгла тянулась из души прямо в небо, словно он был дымоходом, сквозь который подымался полуостывший дым древнего подземного пожарища, поглотившего библейский рай, дивные кущи, девственные леса, райских птиц и животных и наивных богоподобных людей.
Это ощущение утраченного рая, невозможности обрести его, воссоздать здесь, на земле, посещало его в виде приступов тоски и отчаяния, которые сменялись бешенством и безумием. Единственный, кто уцелел от того древнего цветущего времени, был толстый глянцевитый змей, обтянутый чешуйчатой кожей. Словно огромный солитер, он вполз в него, удобно свиваясь в желудке, в кишках, в пищеводе. Мучил, душил, побуждал действовать. Гнал из авантюры в авантюру, из приключения в приключение. Умножал богатство, славу, власть, наполняя воспаленное чрево неутолимой жаждой и голодом.
Иногда ему казалось, что он, Яков Бернер, есть жертва и наследник какого-то древнего, совершенного пращурами преступления. Вместилище греха отцеубийства, богоборчества или еще какого-то забытого страшного действа, находившегося под вселенским запретом. Нарушение этого запрета, попрание заповеди обернулось для пращуров страшным наказанием и возмездием. Теперь это бремя, перетекая из рода в род, по-змеиному переползло в его душу. Изъедает его, уродует, обрекает на преступления и святотатства. И уже вползает в его неродившееся дитя, свернулось едва заметным завитком в красном слепом эмбрионе, среди слизи, материнского тепла и плоти. Обозначилось на женском животе слабой полоской пигмента.
Это чувство было нестерпимо. Превращало в абсурд его планы и замыслы, погоню за богатством и властью, стремление продолжить свой род. И не справляясь с этим абсурдом, он желал себе смерти.
Он смотрел на темные остроконечные ели, переложенные пластами снега. Ему казалось, что в ветвях притаилась, выслеживает его женщина-снайпер, похожая на фантастическую птицу, с крыльями, хвостом, девичьей головой. Вцепилась когтями в сук, высматривает его в прибор ночного видения, и он сквозь ее прицел выглядит, как зеленоватый длинный пузырь, наполненный флюоресцирующими соками. Ударит в пузырь острие, брызнут тугие соки, и останется лежать на ступенях пустая, как целлофан, оболочка.
«Ну убей, убей меня!» – молил он женщину-птицу, глядя на темную ель.
Бернер так пристально смотрел на черное дерево, так страстно ждал увидеть вспышку выстрела, так яростно посылал к вершине свои мольбы и проклятья, что воздух, окружавший ветки, дрогнул, снег посыпался с еловых лап, и казалось, с вершины сорвалась, улетела в ночь большая сова.
Он вошел в спальню. Голубые атласные обои. Голубые гардины. Голубая лакированная кровать с позолотой. Голубая тумбочка с огромным голубоватым трюмо. Марина сидела перед зеркалом в просторной ночной рубахе и большим гребнем расчесывала тяжелые золотистые волосы. На полу валялись черепки расколотой мексиканской вазы. Это ее звук, похожий на падение сосульки, слышал Бернер, стоя на крыльце.
– Разбила? – спросил он, не огорчаясь от вида расколотой вазы, а радуясь тому, что нашелся повод для его едкого раздражения. – Поразительная способность все колоть!
– Ну и бог с ней! – попыталась отшутиться Марина. – Она нам казалась безвкусной.
Ваза, превращенная в груду фиолетовых черепков, была куплена Бернером на колдовском базаре в Мехико. Среди небоскребов были разбиты полотняные навесы, палатки, деревянные прилавки, бесконечные торговые ряды, где черноволосые проворные женщины продавали колдовские отвары и зелья, волшебные плоды и коренья, талисманы и амулеты, высушенные обезьяньи лапки и рыбьи головы. Продавщицы тут же ворожили, колдовали, заговаривали, изгоняли злые болезни, привораживали. Раз в году этот рынок превращался в праздник ведьм, и тогда гремели бубны и трещотки, курились сладкие дурманы, плясали колдуньи, кидали в огонь корешки, и огромная толпа с древними индейскими лицами славила духов и подземных богов, чародействовала и волхвовала.
Именно там, в этих рядах, Бернер купил фиолетовую стеклянную вазу, в которую продавщица-колдунья выдохнула из красных губ струйку волшебного дыма.
Теперь от вазы остались осколки, и Бернер чувствовал, как в нем разливается эта ядовитая дымная струйка.
– Тебе ваза казалась безвкусной? Все, что я люблю, тебе кажется безвкусным и пошлым? Ты аристократка, а я, по-твоему, местечковый плебей?
– Да я вовсе не говорила этого! – Марина начинала обижаться, не понимая природы его раздражения. Ее глаза увеличились, начинали поблескивать ответным раздражением.
– Ты думаешь, я женился на тебе, чтобы выслушивать сентенции относительно моей местечковости?
– Да оставь ты меня в покое! Если ты заговорил о местечковости, значит, она у тебя присутствует. Возьми на заметку и преодолевай!
– Может, ты начиталась антисемитских газет и журналов?.. Расскажешь мне о жидомасонском заговоре?.. О том, что евреи погубили Россию?.. Может, назовешь меня «жидовской мордой»?.. Ну назови, назови! – Он кричал, кривлялся, чувствовал к ней ненависть и одновременно влечение. Видел, как ее красивое лицо начинает искажаться, портиться, на губах, на дрожащем подбородке, на искривленных бровях начинает возникать несчастное выражение. – Ну назови, назови!
– Зачем ты меня мучаешь! – в слезах воскликнула она. – Ты знаешь мое положение! Знаешь, что мне нельзя огорчаться! Хочешь, чтобы у нас родился урод?
Она плакала, некрасивая, несчастная, с распухшими губами, покатившейся по щекам темной пудрой.
Этот ее несчастный, беззащитный вид возбуждал его. Он обнял ее, нащупал под ночной рубашкой тяжелые груди. Взял ее силой, отбивающуюся, плачущую.
Глава шестнадцатая
Солдаты, угнетенные и измученные, дремали на постах у сумрачных полуразбитых окон.
Кудрявцев на чердаке раздвинул слуховой проем, уложил на асбестовую трубу автомат, прислонил к стропиле гранатомет и смотрел на площадь. Все ждал, вот-вот мелькнет в темноте едва различимая тень, зашуршат в подъезде шаги, и Крутой, запыхавшийся, закопченный, предстанет перед ним, и Кудрявцев крепко обнимет его, расцелует в лоб, в пушистые брови, в горячие щеки.
Но было безлюдно. Город без огней, во мраке, дышал опасностью, злом. Два тусклых зарева на месте взорванных танков погасли, и чернота, в которой скрывались остатки бригады, казалась безразмерной, бесформенно-рыхлой.
В небе, среди туч, как проруби, стали открываться прогалы, полные звезд. Ветер ровно задул, относя тучи, и вдруг стало ясно. Сочно, морозно вспыхнули звезды, близкие, белые, своими орнаментами и узорами, и отдаленные, размытые, как сгустки туманностей, как неразличимая мерцающая пыльца. Над плоской бесцветной землей расцвели бесконечные миры, и туда, в бесконечность, улетал его тоскующий взгляд.
Он выбирал из множества созвездий одну звезду, неотрывно смотрел на нее. Словно чувствуя его взгляд, звезда начинала слабо вздрагивать, наливалась блеском, увеличивалась, набухала, как почка. Вокруг нее возникала туманность, словно звезда одевалась атмосферой, оплодотворенная его взглядом, принималась расти.
Звезда, как икринка Вселенной, становилась центром одухотворенного мира, и этот мир жил секунду, покуда не моргал его глаз, а потом умирал, исчезал. Звезда уменьшалась и съеживалась. Слабо и колко светила на удаленном участке неба.
Тогда он выбирал другую звезду. Сузив глаза, стремился к ней. И она, вначале белая и сухая, как крохотный осколок стекла, вдруг испускала зеленоватую искру. Потом голубую, красную. Начинала переливаться всеми цветами радуги. Сигналила ему, звала. Из-под железной крыши, из слухового окна он посылал ей ответный сигнал. Она принимала его, отзывалась, выделяла крохотную разноцветную вспышку. И они играли друг с другом – зрачок и звезда.
Ему казалось, что жизнь, которую он проживал, не имеет самостоятельного смысла, а служит таинственной, находящейся за пределами понимания цели.
Его страсти и стремления, страдания и надежды вовлекают его в расставленную кем-то ловушку, проносят его мимо огромной, присутствующей в мироздании истины. И если отринуть эти страдания и страсти, усилием разума и напряженной, сосредоточенной на познании души вырваться из этой ловушки, то откроется истинное устройство Вселенной, истинный смысл мироздания, и он поймет, почему он сидит под крышей холодного дома, его солдаты в ожидании боя дремлют у грязных окон, на лестничной клетке под простыней вытянулся окостенелый Филя, в обгорелой стариковской квартире разбросаны черепки свадебного сервиза, на площади под неслышной радиацией звезд лежит отрубленная голова комбрига и исклеванные птицами кости солдат, среди которых не найти сгоревшее тело Крутого.
Он принимался смотреть на небо. Проникал сквозь ближние орнаменты звезд, как сквозь серебряное решето, в удаленное пространство. Усилием воли преодолевал и его, погружаясь в запредельный таинственный туман. Ударами зрачков, словно крохотными реактивными соплами, побеждал и это пространство, надеясь найти его содержание, заключенную в нем сердцевину. Но вместо нее начинала разверзаться дыра, черная бесконечность, и разум его, встречаясь с бесконечностью, начинал помрачаться, и, страшась безумия, он выныривал обратно из бездны. Испуганный, потрясенный, не добившись тайны, сидел у слухового окна, хватаясь за деревянные переборки.
Он не понимал, как устроен мир. Как связаны между собой эти звезды и его испуганное сердце. Его маленькие детские саночки, в которые впрягалась мать и радостно, мелькая валенками, несла его среди пушистого снега, и убитый «профессор», в котором среди тазовых костей застряла его пуля. Как связан он, сидящий на чердаке, с женщиной по имени Анна, притихшей где-то внизу, в холодной квартире, глядящей, как и он, на туманные звезды.
Он больше не рассматривал звезды по отдельности, а все сразу. Помещал свой думающий разум среди созвездий, словно прижимался лбом к замороженному стеклу. И образы, которые возникали в сознании, оказывались размещенными среди звезд.
Он вдруг вспомнил соседа-железнодорожника, давно умершего сутулого старика, с морщинистым черным лицом, словно в поры и складки въелась угольная пыль, дым паровозов, креозот шпал. Сосед кашлял, болел, тоскливо смотрел из-за забора желтыми белками и лишь раз в году, в какой-то ему одному ведомый день появлялся в парадной черной форме с серебряными позументами, в фуражке с околышем, со множеством орденов и медалей на разглаженном кителе.
Кудрявцев не вспоминал о соседе много лет, а теперь вдруг вспомнил. Старик в своем мундире и орденах был помещен среди звезд.
Он вспомнил вдруг селезня, которого однажды застрелил на охоте. Крался по мокрому полю, по серебристой стерне, к весенней луже, голубевшей среди неглубоких рытвин. Вдавливался, вминался в липкую землю, волочил за собой одностволку, пока над глыбами пашни не заскользили темные точеные головки. Он выцеливал их, волнуясь, задыхаясь. Нажал на спуск, и сквозь дым и грохот выстрела взлетали шумные утки, а в мелкой луже, расплескивая ее синеву, бился селезень, золотой, изумрудный, как слиток.
Теперь этот селезень в зеленом оперении, с перламутровыми маховыми перьями занимал собой половину неба, был осыпан звездами.
Еще он вспомнил старинные карманные часы, оставшиеся от отца. Черно-серебряную, в листьях и цветах, крышку, серебряную цепь, рубчатый похрустывающий завод. Когда он болел и страдал, мать давала ему поиграть часами. Открывала крышку, и там на фарфоровом циферблате начинала бежать хрупкая, темная, как ресничка, стрелка, в сердцевине часов что-то легонько шуршало.
Теперь эти серебряные часы, огромные, с вензелями и листьями, свисали на цепи прямо из звезд, заслоняли собой созвездия.
Все это совершалось без его усилий. Напоминало игру, в которую играет с ним кто-то неведомый, показывающий то селезня, то старика, то часы, извлекая их из огромного таинственного сундука, наполненного туманами и мерцаниями.
Ему вдруг показалось, что это уже было однажды. Не с ним, а с кем-то другим, жившим прежде. И теперь ему дано пережить чужие, случившиеся с кем-то иным состояния. Он вдруг представил, что в беспредельности, на другой оконечности Вселенной, среди иных миров, на безвестной планете кто-то такой же, как и он, сидит у слухового окна, смотрит на звезды, а на площади в темноте лежат обломки машин и танков.
Это ощущение было реальным и одновременно фантастическим, от которого кружилась голова. И в этом головокружении, как в огромной мягкой воронке, вот-вот должна была исчезнуть мерцающая завеса и открыться устройство Вселенной, единая, ее наполняющая истина.
Но этого не случилось. Головокружение кончилось, мгла оставалась, скрывала недоступную истину. В непонимании ему предстояло пребывать до конца своих дней. Воевать, стрелять, убивать, убегать от настигающих очередей, накрывать простыней убитых товарищей. Так и не узнать, для чего дана ему жизнь, в которую его выманили из небытия, наделили телом, зрением, мыслью. Кто тот, что пользуется его бытием, скрываясь в воронках и спиралях галактик, до времени, пока он не рассыплется в пыль.
Он взял автомат, перешагивая через трубы и балки, покинул чердак. Вышел на лестницу. Медленно, нащупывая ступени, спустился ниже. Дверь квартиры отворилась, и женщина, едва белея, стала на пороге. Он обнаружил ее появление не слухом, не зрением, а щеками и лбом, как излучение тепла.
– Не спите? – спросила она. Он вдруг понял, что ожидал ее появления. Спускался к ней, был уверен, что она его ждет в холодной квартире. – Зайдите, – пригласила она.
Она отступила, пропуская его. Проходя, он случайно коснулся ее, почувствовал ее мягкое плечо.
Она затворила дверь. Он оказался в прихожей около черного, наполненного льдистой тьмой зеркала. Оставил за дверью каменную промозглую лестницу, дремлющих солдат, убитого Филю, всю заснеженную, в обломках и воронках, площадь.
– Вы в комнату проходите.
Повинуясь ей, каждый раз вслед за ее негромкими приглашениями делая несколько несмелых шагов, он прошел в комнату. Увидел расплывчатые очертания кровати, полки с книгами, какой-то стеклянный, мерцающий на полу предмет, погашенную колкую люстру, под люстрой стол и на возвышении, на табуретке или тумбочке, – елку, слишком пирамидальную и густую, чтобы быть настоящей. Сквозь ее искусственные ветви тонко струился ночной золотой дождь.
– Садитесь.
Он послушно сел за пустой стол. Положил руки на скатерть. Две его тяжелые пятерни зачернели, как каменные, на светлой матерчатой скатерти.
– Даже чая горячего нет, – извинилась она. – Все отключили. Цветок замерзать начал. Пришлось его в шаль завернуть.
Он разглядел на полу темный купол укутанного цветка. И в этом замерзающем, спасаемом ею цветке открылось ее одиночество и что-то еще, печальное и нежное, витавшее в сумерках комнаты над елкой, над застеленной покрывалом кроватью.
– Сейчас принесу свечу…
Она задернула шторы. Стало совсем темно. Невидимая, прошла мимо него, пахнула воздухом и опять задела чем-то теплым и мягким. На кухне раздавались ее шаги, звон посуды. Оттуда просочился легчайший, едва различимый свет. Стал приближаться, усиливаться.
Она появилась в дверях, неся свечу, загораживая ее большой розово-прозрачной ладонью, озаренная золотой свечой, круглолицая, с голубым блеском глаз, с расчесанными на прямой пробор волосами. Он изумился ее преображению – ее силе, красоте, белизне открытой шеи, выпуклости дышащих губ.
Поднесла свечу. Поставила ее на стол. Убрала ладонь. Сощурив глаза от внезапного света, он смотрел на желтоватый полупрозрачный огарок, отекающий жидкой капелью, на беспокойно колеблющийся язычок огня.
– Теперь светло, – сказала она и села напротив. Как и он, положила ладони на стол.
Кудрявцев сравнивал ее большие, мягкие, белые руки со своими, черными, стесанными о броню, о камень, о спусковой крючок. Не убирал их, а словно оцепенел. Ждал ее следующих повелений.
– Новый год ждала, елку нарядила…
Он посмотрел на елку, перевитую золотой паутинкой. Среди хлопушек, флажков и шаров разглядел стеклянную рыбку, слабо дрожащую на нитке, отразившую свечу.
– Вы здесь одна живете? – спросил он, вглядываясь в дрожащую рыбку.
– Одна, – сказала она.
– Красивая елка…
Он пребывал в оцепенении. Ее присутствие, вид ее недвижных рук, расчесанных на две стороны светлых волос, округлая дышащая шея гипнотизировали его, погружали в созерцание. Его остановившиеся зрачки не мигая смотрели на пламя. Свеча распускала мягкий шар света и множество тонких лучиков, уходящих в самые дальние углы. Ему казалось, они медленно поднимаются, окруженные пушистым, лучистым светом, и их уносит высокий ветер.
Так в солнечном осеннем потоке летит пушистое невесомое семечко, окруженное стеклянным сиянием. Катится, плывет над бурьяном, над старым забором, над коньком ветхой крыши. И в самом центре летучего семени, в темной сердцевинке, сидят они. Между ними свеча. Их руки, не касаясь, лежат на матерчатой скатерти.
Она протянула через стол руку и накрыла его ладонь. Его грубые, черные, в ссадинах и мозолях пальцы скрылись под ее белой ладонью. Он боялся пошевельнуться, чтобы все не исчезло, не погасло, а продолжал гореть, отекать восковой огарок, мерцала на елке стеклянная рыбка, и ее теплая большая ладонь прижимала к скатерти его грубые закоченелые пальцы.
Она поднялась, обошла стол. Погасила свечу, встала перед ним. Охватила его голову и прижала к себе. И он, сидя, обнял ее. Погрузил свое лицо, свои закрытые глаза, свое дыхание в ее теплоту и мягкость. Сквозь закрытые веки видел ее груди, тяжело склонившиеся к нему. Ее округлый, откликавшийся на его поцелуи живот. Ее гладкие округлые бедра, по которым скользили его ладони. Целуя ее, задыхаясь, прячась в ней, спасаясь от недавнего ужаса, от предчувствия смерти, он погружался в нее, как в темный непроглядный лес, без тропы, без птицы, непроходимый для преследователей. Как в темную без берегов, без огней и без лодок реку, которая подхватит его и унесет прочь от этой площади, от оставленного в прихожей автомата, от замерзшего, колом стоящего на снегу бушлата – по темной могучей воде, туда, где никто его не отыщет.
– Подожди, – сказала она.
Отошла от него. Открыв глаза, он видел, как она сильным взмахом отвернула, отдернула покрывало, открыв белизну постели:
– Иди сюда!..
Он обнимал ее, не отпускал, прижимал к себе. Старался исчезнуть в ней, стать ею, перелиться в нее. Перенести в нее свое существование. Она казалась ему огромной, больше земли и неба, заслоняла его со всех сторон, делала его невидимкой, брала обратно его жизнь, которой когда-то его наделила.
Лодка, на которой плывут. Волны в борта. Вверх, вниз. Вверх, вниз. Красные лопасти весел. Яркий бурун воды, тугой упругий шлепок, кидающий лодку вперед. Прозрачная синеватая пыль, сорванная ветром с волны…
Лыжи. Бегут по холмам. Вверх, вниз. Вверх, вниз. Красные копья мечутся, пронзают лыжню. Долгий сладкий полет. Из горячего света в прохладную синюю тень, ломая на лету хрупкую ветвь бузины…
Качели от неба к земле. Вверх, вниз. Вверх, вниз. Облако с темной птицей. Озеро в блеске воды. И толкая качели вперед, чувствуя свою невесомость, – такое ликование и счастье…
Под его закрытыми веками теплится малая точка. Крохотная искра вдали. Ближе, ближе. Врывается в темную комнату. Лопается, как шаровая молния. Взрывается в голове, в зеркале, в люстре. Озаряет весь мир до самых темных глубин. Гаснет. Осыпается мерцающей пылью. Елка в углу. Под веткой стеклянная рыбка.
Они лежали открытые в темноте, не замерзая, словно их окружал теплый кокон. Она наклонилась над ним, гладила, проводила по нему ладонями, будто выравнивала, выглаживала, устраняла все его царапины, бугры и наросты, всю окалину, въевшуюся в грубую кожу. Прикладывала к нему мягкие плотные ладони, и он чувствовал, как с них скатываются, проникают в него горячие волны, размягчают сжатые напряженные мышцы, скрученные узлы, онемевшие суставы. Она отнимала ладони, и он видел, что они светятся в темноте.
Осторожно и нежно она вела пальцем ему по лбу, окружала глаза, проводила по переносице, оставляла на плечах, на груди, на животе мягкие кольца и завитки, невидимые узоры и рисунки. Она удаляла с него тончайшие темные оболочки нагара и копоти, как реставратор снимает с иконы напластования тусклой пыли, и открывается сочное первозданное изображение. От ее касаний он молодел, преображался, становился тонким, стройным юношей, подростком, ребенком. В закрытых глазах поднимались со дна, возникали забытые чудесные видения из детских прогулок и путешествий – леса, опушки, луга.
– Тебе хорошо? – спрашивала она.
– Хорошо, – то ли вслух, то ли в мыслях отвечал ей Кудрявцев.
Ее ладонь у него на глазах. Зимняя лесная поляна, окруженная снежными елями. Над острыми кромками леса летит высокая сойка. Солнечная, в зеленой ледяной синеве. Он гонится за ней по снегу, не хочет отстать, оставляя на озаренной поляне лунки синих следов.
Ее ладонь у него на плече. Он идет по морозной улице. У солнечной кирпичной стены чугунная водяная колонка. Женщина держит ведро. Из крана сыплется, бьет, сверкает толстая водяная струя. Разлетается, брызжет, застывает драгоценной стеклянной наледью.