Текст книги "Склероз, рассеянный по жизни"
Автор книги: Александр Ширвиндт
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Такое ощущение, что я сидел на пастбище, наблюдая за коровами, а потом стал потихоньку выяснять, кто хозяйка приглянувшейся скотины, и только тогда женился.
В общем, Наталия Николаевна страдала в коммуналке и менялась из последних сил. Менялись две комнаты в восьмикомнатной квартире и однокомнатная хрущевка на трехкомнатную квартиру. Утопия! Я к этой борьбе за выживание не подключался – мне и так было хорошо. Наталия Николаевна ненавидела меня за жилищную бездеятельность. Трагическая ситуация однажды обернулась счастливой случайностью.
Маме моей, потерявшей зрение, только бешеный оптимизм и человеколюбие позволяли быть в гуще событий и бурной телефонной жизни. Наталия Николаевна в метаниях по работам, магазинам и обменным бюро сломала ногу и лежала дома. Был солнечный воскресный день. Я возвратился с бегов, несколько отягощенный воздухом и прощальным бокалом чего-то белого, повсеместно продававшегося в тот период на ипподроме. Войдя осторожно в жилье (предварительно приняв усталый вид), я не заметил на полу арбузной корки, наступил на нее и, проехав весь свободный от мебели метраж, плашмя приземлился у ног матери, сидящей в кресле. «Тата! Тата! (Это домашние позывные Наталии Николаевны.) Все! Он пьян! Это конец. Уже днем!» В иное время я бы благородно вознегодовал, но, лежа на полу на арбузной корке, органики в себе для протеста не обнаружил и тихо уполз в дальний угол, прикинувшись обиженным.
В доме висела зловещая тишина, нарушаемая звуком моторов, исходящим из уст играющего на полу в машинки моего шестилетнего наследника. В передней прозвучал телефонный звонок, и соседка, сняв трубку, крикнула: «Мишенька, тебя Хабибулин». Хабибулин – сын нашей дворничихи, одногодок и закадычный друг наследника. Мишка подошел к телефону, и бабушка и родители услышали через полуоткрытую дверь душераздирающий диалог, вернее, одну сторону этого диалога: «Привет!.. Не!.. Гулять не пойду… Довести до бульвара некому!.. Баба слепая!.. Мать в гипсе… Отец пьяный! Пока!»
Представляю себе, что говорили в подвальной квартире дворника о судьбе бедного Мишеньки, живущего в таких нечеловеческих условиях. И на фоне этого кошмара раздался следующий телефонный звонок. Во избежание новых неожиданностей я сам бросился к телефону и услышал невнятный голос человека, очевидно только что поднявшегося с арбузной корки огромных размеров. «Э! Меняетесь? Что у вас за вариант?.. Ну да не важно – приезжай, посмотри квартиру», – плавно перешел он на «ты», и, прежде чем послать его обратно на арбузную корку, я на всякий случай спросил: «А чего у тебя?» – «Трехкомнатная в высотке на Котельниках».
Через пять минут, с усилием сделав трезвое лицо при помощи актерского перевоплощения, я уже стоял на тротуаре около автомашины ГАЗ-20 («Победа»), представлявшей собой огромный ржавый сугроб в любое время года. Всякий раз, когда я выезжал на этом сугробе к Никитским Воротам, из милицейского «стакана» бежал инспектор Селидренников и, грозно размахивая палкой, привычно орал: «Ширвинг, ты у меня доездишься – сымай номер». Угроза эта была символическая, ибо оторвать номерной знак от моего сугроба можно было только автогеном, которого у Селидренникова под рукой не было. По иронии судьбы, когда я пересел на сугроб ГАЗ-21 («Волга»), сугроб ГАЗ-20 («Победа») приобрел тот же Селидренников.
Заводился мой сугроб зимой уникальным способом. Скатертный переулок имеет незначительный уклон в сторону Мерзляковского переулка. Задача состояла в том, чтобы столкнуть сугроб по наклону и завести его с ходу. Но сдвинуть его было невозможно даже буксиром, и если бы я жил в другом месте, то, конечно, не смог бы пользоваться этим транспортным средством в зимний период. Но я жил в доме 5а по Скатертному переулку, а в доме 4 (напротив) помещался в те годы Комитет по делам физкультуры и спорта. По каким делам он там помещался, для меня было загадкой, но около него всегда стояла кучка (или стайка, не знаю, как грамотнее) выдающихся советских спортсменов в ожидании высылки на очередные сборы. О допингах у нас в стране тогда еще не знали, и чемпионы были грустные и вялые. Рекордсмены любили меня и от безвыходности реагировали на мои шутки, которые я бросал им через переулок. Впрягались они в сугроб охотно и дружно, и у устья Скатертного переулка тот уже пыхтел, изображая из себя автомобиль. Тут, конечно, очень важно было, чтобы у подъезда стояли не Таль со Смысловым, а нечто более внушительное. На этот раз повезло необычайно: не успел я вынести из подъезда свое уже описанное выше лицо, как ко мне с улыбками поспешили мои друзья Абрамов, Лагутин, Григорьев и Енгибарян – славная сборная по боксу тех лет. Они швырнули мой сугроб, как снежок, в конец переулка, и через пятнадцать минут я уже осквернял им огромный двор престижного дома.
На пороге места моей будущей прописки стоял молодой человек неопределенного возраста с чертами всего, чего угодно, на изможденном лице. Он был сыном покойного генерала КГБ, сам носил незамысловатые капитанские погоны этой же структуры и жил в отцовской квартире с двумя женами – бывшей и нынешней. Как он жил с ними, только территориально или по-всякому, мне до сих пор неизвестно, но атмосфера в семье была накалена до крайности. После недолгой, маловразумительной беседы мы решили, что в его ситуации мой вариант – находка, и, выпив по рюмке чего-то неслыханно мерзкого, ударили по рукам.
Переехав, я скучал по Скатертному, часто сидел там по утрам, находясь внутри очередного четырехколесного сугроба, и учил слова роли перед репетицией.
В доме на Котельнической набережной жили Галина Уланова, Никита Богословский, Людмила Зыкина, Лидия Смирнова, Клара Лучко, Нонна Мордюкова, Михаил Жаров… Жила здесь и легендарная Фаина Георгиевна Раневская – великая актриса и уникальная личность. Она никогда не шутила и не острила – она мыслила парадоксально. Многие ее молниеносные афоризмы стали уже легендой. Каждый второй, как это принято, приписывает себе дружбу с ней и якобы лично услышанные от нее фразы. Со мной она тоже подчас перекидывалась парой слов. Не буду их хвастливо цитировать, чтобы не подумали, что я зарвался, но одну приведу, так как вряд ли кто-нибудь другой может это себе присвоить: «Шурочка, проволоките меня по двору метров пять-шесть – очень хочется подышать!»
Жил в этом доме и Евгений Александрович Евтушенко, «левому» творчеству которого я обязан своим въездом в гараж нашего дома.
Мест в гараже было раз в тридцать-сорок меньше, чем желающих туда на чем-нибудь въехать. Поэтому при дирекции существовала гаражная комиссия. Учитывая контингент жильцов, можно себе представить состав этой комиссии. Когда я пошел на комиссию впервые, то подумал, что влез на полотно художника Лактионова «Заседание Генерального штаба». Чином ниже адмирала в комиссии никого, по-моему, не было, или мне тогда с перепугу так показалось. Очередники тоже были не с улицы, и, естественно, мне не светило ничего и никогда, хотя я честно числился в списках жаждущих парковки многие годы. Жаждал парковки и Евтушенко.
Мы родились с Женей рядом, он 18 июля, я 19-го, матери наши служили в Московской филармонии и сидели в редакторском отделе друг против друга, дружили и завещали это нам с Женей. Попытки дружбы были: у меня есть несколько Жениных книг с лихими перспективными надписями, и однажды был произведен эксперимент совместного празднования дня рождения. В списках на возможность въезда в гараж наши кандидатуры стояли тоже почти рядом, но разница в весовых категориях была столь велика, а вероятность освобождения места в гараже столь ничтожна, что мне оставалось только вздыхать. Покойный директор высотки Подкидов, очевидно вконец замученный великим населением своего дома, проникся ко мне теплотой, и я с благодарностью вспоминаю его ко мне отношение. Подкидов и прошептал мне однажды, что умер архитектор академик Чечулин, один из авторов нашего дома, родственники продали машину, и неожиданно внепланово освободилось место в гараже и что вопрос стоит обо мне и Евтушенко. Я понимающе вздохнул, и мы с Подкидовым выпили с горя.
В этот критический момент появляется известное и очень мощное по тем временам стихотворение Евтушенко «Тараканы в высотном доме». Тараканов в нашем доме действительно были сонмища – вывести их, как известно, практически невозможно, можно только на время насторожить, и Женино стихотворение потрясло своей бестактностью руководство дома и, конечно же, патриотически настроенную гаражную комиссию. Сколько ни разъяснял им бедный Евгений Александрович, что это аллегория, что высотный дом – это не дом, а страна, что тараканы – не тараканы, а двуногие паразиты, мешающие нам чисто жить в высотном здании нашей Родины, все было тщетно: гаражная комиссия обиделась на Евтушенко, и я въехал в гараж. Вот как надо быть осторожным с левизной, если хочешь при этом парковаться.
Сейчас картина в нашем доме с точки зрения личностной мощи, конечно, пожиже, но зато сегодняшние хозяева жизни скупают у испуганных потомков по нескольку квартир на этаже, соединяют в витиеватые архитектурные ансамбли и обитают в этих лабиринтах, боясь не отличить при реконструкции несущую стену от ненесущей. И вот бедные стены нашего дома несут на своих древних плечах груз ответственности за безнадзорность.
Не все, конечно, из старой гвардии сразу решаются и, сидя на пенсии с поджатыми от ненависти губами, отбиваются от заманчивых предложений. Одной из последних сдалась моя давнишняя подруга-соседка, вдова крупного генерала. «Никогда, ни за что я не пущу в родные стены эту шпану!» – всякий раз восклицала она при нашей встрече. А недавно тихо остановила меня во дворе и стыдливо сказала: «Александр Анатольевич, продаю! Мне их рекомендовали верные люди. Они и внешне не похожи на «этих». – Она указала рукой куда-то вообще. – Но я хотела у вас спросить: не могли бы вы помочь мне найти евреев для ремонта? Они поставили такое условие. Я в растерянности…» Я не сразу дотумкал, что они требуют от нее евроремонта.
Из великих друзей в моем доме сохранился лишь внук Дзержинского – Феликс Иванович Дзержинский. Он мой коллега – бывший артист «Москонцерта». Работал с покойным папой жонгляж русскими самоварами. Объездили они весь мир, выступали под псевдонимом Вобликовы, ибо, наверное, непедагогично было, если бы в какой-нибудь коммунистически настроенной африканской стране два Дзержинских жонглировали сувенирными ложками.
Сейчас Феликс на пенсии и охраняет платную стоянку у нашего дома. Он человек темпераментный и смелый. Когда очередной министр МВД – Куликов – начал резко бороться с проституцией и в процессе борьбы понял, что росчерком пера половую жизнь половины человечества не убьешь, он пошел на постепенные меры: запретил путанам собираться в центральных районах столицы и определил им место оседлости в сквере у слияния Москвы-реки и Яузы – прямо перед фасадом нашего дома. Старые большевики, а точнее – старые большевички, еще фрагментарно доживавшие в доме, задохнулись от ужаса и гнева, но сил бороться у них уже не было. Тогда железный Феликс собрал горстку старух и с плакатом «Мы с Ширвиндтом этого не допустим!» внедрился в армию жриц любви. И Куликов с проститутками отступили.
Феликс трогательно следит за моим творчеством и машиной моей жены. Посещает Театр сатиры и, если ему нравится, обнимает меня и спрашивает: «Какую водку тебе купить за доставленное удовольствие?» Так что за водкой у меня бегает Феликс Дзержинский. Не всякий может таким похвалиться.
* * *
Навыки вождения у меня, слава богу, еще сохранились, притом что стаж моего автомобилизма 60 лет.
Когда я стал серьезно ухаживать за своей будущей женой, а режиссер Михаил Рапопорт за своей – Марией Кнушевицкой, мы в выходные ездили с дачи встречать их на станцию на автомобиле «Москвич-401». И поскольку он обычно сам не желал подавать бензин в двигатель, придумали особое устройство. Называлось «карбюратор падающего потока». Мишка садился за руль, а я справа, и в протянутой в открытое окно руке держал ведро с бензином. В него был опущен шланг от клизмы, который, в свою очередь, был проведен в карбюратор. Так и ехали до самой станции.
Одна из первых частных иномарок в Москве была у Никулина. Я помню, он с каких-то своих цирковых гастролей приволок старый дизельный «мерседес». Дизельное топливо Никулину наливали прямо в салон из асфальтовых катков (так как на колонках такого топлива не было в помине, а если бы и было, то за него надо было что-то платить, а водители катков считали за честь залить любимого клоуна дизельной жижей), и машина ездила, изрыгая черный дым, а народ стоял и глазел.
Раньше для ремонта всех машин, которые покупали в комиссионке, нужны были четыре вещи: эпоксидка и хозяйственное мыло – для бензобака (заделывать дыры), горчица – в радиатор, если потек, и проволока с куском асбеста – для глушителя. А сейчас открываешь капот – и видишь практически компьютер. Вообще автомобили стали, как туалетный столик у кокотки.
В свое время я был специалистом по карбюраторам. В кругу интеллигенции слыл очень опытным, чинил их всем. А потом появились первые робкие возможности у отдельных граждан купить какую-нибудь списанную иномарку. Один мой друг через свои связи с дипкорпусом приобрел себе «форд». Все мы пришли посмотреть на это чудо. «Форд» проездил несколько дней и встал. Начались муки по его восстановлению. Запчастей для него, естественно, было не достать. Дошло до того, что машину, опять же через какие-то дикие связи, перевезли на ЗИЛ. И местные умельцы, которые собирали правительственные автомобили, взялись вытачивать своими руками некую деталь для автоматической коробки передач. И «форд» с этой деталью поехал!
Проехал он километров десять – и накрылся карбюратор. Ну тут уже ко мне. Помню как сейчас: огромный двухкамерный карбюратор. Обычно-то я разбирал «Победу», «Москвич», немножко «Волгу» – это я делал буквально с закрытыми глазами. А тут – карбюратор сам размером с «Победу». Но я взялся. Разобрал его – а там миллиард деталей, винтиков, жиклеров. Я в панике: ну все! Запомнить, что, как и где стояло, нереально. Но я его собрал. Правда, осталась гора лишнего. Разбирал я его на простыне, чтобы ничего не потерять, и под конец сложил за края эту простыню примерно с двумя килограммами железа. Но «форд» завелся! И друг мой смог отъехать от моего дома. И даже метров двадцать проехал. И тут иномарка встала навсегда.
Лет двадцать назад журнал «За рулем» организовал автопробег от Горьковского автозавода до Москвы. И меня позвали как бывшего владельца «Победы». В финале мне предложили около университета на Ленинских горах прокатиться. Машине, очевидно, лет пятьдесят, а у нее все родное. Хозяин – шикарный мужик, умелец. Я сел, он рядом. Ничего не видно. Сзади – малюсенькое окошко. Руль повернуть не могу. Спрашиваю: «Заблокирован?» Оказалось, нет. Просто руки забыли, как тогда крутили руль без гидравлики. Как же я раньше пьяный, еще с десятью артистами, на такой же «Победе» во Внуково ночью мотался? Вот что значит привыкаемость и отвыкаемость.
* * *
Я воспитан в спартанских условиях выпивки и посиделок. В гараже, на капоте машины, раскладывалась газета, быстро нарезались ливерная колбаса, батон, огурец. Хрясь! И уже сразу хорошо. Когда сегодня я попадаю в фешенебельные рестораны, милые мальчики и девочки, обучавшиеся на элитных официантов, приносят «полное собрание сочинений в одном томе» – толстые, в переплете из тисненой кожи меню, от которых у меня сразу начинается изжога.
Раньше и в ресторанах было проще: мажешь хлеб горчицей, сверху – сальцо, солью посыпанное, махнешь под стакан – и уже загрунтовался. Ну а потом заказываешь, что они могут добыть у себя в закромах.
В сгоревшем ресторане ВТО были «стололазы». Прибегал кто-нибудь из артистической среды не очень состоятельный, сразу – водочка, капусточка. А дальше начиналось «стололазание». Причем это не грубо и примитивно: плюх к столу и «Дай выпить!». Это была игра. Классная актерская саморежиссура. Сюжет, каждый раз сочиняемый заново. «Боже мой! Кто это?! Это ты! Сколько лет, сколько зим! Я присяду? Буквально на секундочку. Как дела? Как, что? А что ты ешь? Ну-ка, дай отведать кусочек. А что пьешь? Вот это?!» – «Хочешь выпить?» – «Да нет… Разве что символически. (Пригубливает.) А знаешь, вообще-то вполне…» И когда за этим столом резерв терпения исчерпан, выискивается другой столик – и снова: «Боже, это ты?! Как я рад!»
Для моего поколения словообразование «рыночная экономика» ассоциируется только с рынком – об экономике мы ничего не знали и даже боялись догадываться. Раньше на рынок ходили лишь по очень большой нужде. Когда мой сын Миша первый раз решил жениться, меня послали на рынок за мясом в семь утра, к открытию. У меня там был знакомый рубщик Семен – огромный конопатый еврей.
Стоит Семен с топором, к нему – очередь колхозников с тушами наперевес. Пробираюсь, говорю, что меня просили принести ногу килограммов на пять, чтобы запечь. «Маня!» – кричит Семен. Бежит Маня с коровой на плече.
Семен корову разделывает, отрубает для меня часть ноги. Но мне почему-то кажется, что другая часть помясистее будет. Я ему деликатно на нее намекаю. Он швыряет мой кусок на разделочную тумбу и орет на весь рынок: «Вот нация! Ему уже делают, а он не верит!»
В нашей округе был элитный гастроном – в высотке на площади Восстания. В славные 60-е этот шедевр советской небоскрёбии стоял на четырех продовольственных «китах».
Ближе к Садовой, наискосок от бывшего института усовершенствования не то учителей, не то врачей, как краеугольный камень советского пищеварения, висел гастрономический отдел: рожки или вермишель, геркулес, сечка-гречка, манка, хлебобулочные изделия и выпечка (безграмотная тавтология – либо хлеб – это не изделие, либо булка – это не хлеб, и все это не пекут), сыр плавл. «Дружба», сметана разливная – в банки заказчика, сигары кубинские.
На углу, ближе к американскому посольству, – мясная гастрономия: колбаса за 2 р. 20 к. – несбыточная постперестроечная мечта коммунистического электората, микояновские котлеты, которые смело могли бы лежать в отделе «Сухари» (интересно, сам Микоян их когда-нибудь пробовал?), колбаса ливерная в кишке настоящей – для банкетного стола студенчества, сигары кубинские.
Над кинотеатром «Баррикады» органично возвышался мясной отдел: куры синие, кости неизвестного домашнего животного – так называемые мослы, незаменимые для холодца, срези свежие (для молодежи поясню, что срези – это не больная фантазия злопыхателя, а вполне мясной продукт – тонкая жилистая пленка, что имеется у съедобных млекопитающих между собственно мясом и собственно костью; подходят к рожкам и для мясной солянки), сигары кубинские.
И наконец, в стыдливый 4-й угол был загнан рыбный отдел – непредсказуемость выставляемых продуктов заставляла скрывать его от глаз политического недоброжелателя.
Там, рядом с органичными в рыбном отделе кубинскими сигарами, могла засверкать зернистая или (слюна пошла от воспоминания) паюсная икра. Вдруг, как раздавленная гигантским асфальтовым катком, шлепалась на весь прилавок камбала, или неожиданно в мраморные пересохшие джакузи начинала сочиться вода, и туда ныряли живые представители карповых.
Пиком рыбного развала являлся скромный «ценник» (так называлась мятая вонючая бумажка, на которой хим. карандашом была нарисована цифра, обозначающая размер рублевой значимости лежащего под «ценником» продукта), покоящийся над пирамидой черепов типа верещагинского «Апофеоза войны» – где было по-русски написано: «Головизна осетровая». Это разного размера черепа осетров, гильотинированные под самые жабры, с выпученными от предыдущих кулинарных пыток глазницами. Я, по молодости и глупости, всегда спрашивал себя: сколько же нужно сожрать там, где их жрут, осетровых тел, чтобы всему оставшемуся московскому населению с лихвой хватило одних только черепов?
В советское время существовал бредовый лозунг о содружестве искусства и труда. Подразумевалось, видимо, что искусство – это не труд. У нашего театра тоже был союз «с трудом» – с ЗИЛом и Сахарорафинадным заводом имени Мантулина. Нас даже сделали почетными членами бригады какого-то цеха и ударниками коммунистического труда. С сахаром у нас всегда было благополучно, с автомобилями и холодильниками «ЗИЛ» хуже.
Но есть надо было что-то кроме сахара.
Звонит мне как-то удивительная и непредсказуемая Нонна Мордюкова – вскоре после того, как ей где-то на самом высоком уровне присвоили звание лучшей актрисы столетия, и говорит: «Шура! Срочно выбирай день, и едем в совхоз за 120 километров от Москвы. Дадут 100 яиц и кур, а может быть, и свинины». Я положил благодарно трубку и представил себе, как Софи Лорен телефонирует Марчелло Мастроянни и предлагает смотаться в Падую за телятиной.
Из чего складывается индивидуальность? Из непредсказуемости. От меня можно ждать всего или ничего. Я, например, не умею отдыхать. Я умею работать или ничего не делать. Я ем вареный лук. Не прикидываюсь – люблю. Несут со всего дома много и охотно, при этом даже как бы возвышаясь в собственных глазах: ну еще бы, народного артиста подкормили! Я реально вижу весь процесс: хозяйка варит щи, вылавливает из кастрюли склизкий кругляш, подносит его к помойному ведру и тут вспоминает, что в третьем подъезде живет сумасшедший, который жрет эту мерзость. Кладет лук на блюдечко и несет мне. Тут надо быть бдительным и понять по состоянию луковицы, не поздно ли обо мне вспомнили и не попала ли луковица на блюдечко уже из ведра.
Ну а если даже из ведра? Цивилизация и высокие технологии сегодня проникли во все слои общества. В нашем доме два крыла расположены очень далеко друг от друга. И вот у двоих из бомжей, которые каждое утро роются в мусорных баках, есть сотовые телефоны.
Бомжиха звонит своему дружку на другое крыло здания: «Ветчинку не бери – я взяла, а вот сырка нету». Они сервируют себе завтрак.
Вкусно поесть для меня – это пюре, шпроты, гречневая каша со сметаной (с молоком едят холодную гречневую кашу, а горячую – со сметаной). Я обожаю сыр. Каменный, крепкий-крепкий, «Советский», похожий на пармезан. Еще люблю плавленые сырки «Дружба». Главное, чтобы они не были зеленые от старости.
Я люблю накрывать стол. И умею. Но не хочу. Потому что как представишь себя в роли метрдотеля или шеф-повара, которым предстоит пережить шок: ты стараешься, неделю витаешь в творческих эмпиреях, сочиняешь все это. Стол – картинка! Пиши с него фламандские натюрморты для Лувра и Эрмитажа. И тут свора жаждущих кидается к столу. Куликово побоище! Я всегда сочувствовал рестораторам и их шеф-поварам, накрывающим торжественный стол. Как они переносят зрелище того, что неизбежно происходит в финале?
Я абсолютный говноед. Единственное, чего не могу есть, – это чеснок. Не выношу холодец, студень и все, что дрожит. Если где-то пахнет чесноком, начинаю задыхаться. У меня партнерши были замечательные – Людмила Гурченко, Алена Яковлева, Ольга Яковлева. Они все лечились чесноком. Но, зная, что я не переношу его запах, чем-то сверху пшикали. И получалось еще ужаснее, когда целовался с ними (на сцене, на сцене).
В старости нельзя рыпаться никуда – худеть, толстеть, бросать пить, начинать пить. Самое страшное – когда прут против конституции. Это касается и физиологических проблем, и общегосударственных.
И сила воли нужна во всем. На слабой воле большинства и построена вся шарлатанская реклама. «Бросить пить окончательно и бесповоротно за один сеанс!», «Похудеть на 30 килограммов навсегда! Дорого». А я знаю способ лучше и дешевле: когда чувствую, что не влезаю в свои бархатные брючки из спектакля «Орнифль», то понимаю, что пора брать себя в руки. Как? Перестать жрать! Вот тянешься к блину – и сразу вспоминай: блина не надо – грядет «Орнифль»!
Есть старый анекдот. Лежит оперный тенор с дамой в постели. Весело, уютно, свеча горит. Начинаются ласки. Звонок. Он берет трубку: «Да? Угу. А, спасибо…» Кладет трубку. «Деточка, одевайся, уходи, ничего не будет, у меня через месяц – «Аида». Так вот, если через месяц «Аида» и есть ощущение невлезания в театральный костюм, а он, как назло, такой, что клин в задницу не вставишь, тогда я выдерживаю неделю без еды.
Только решать – не есть после шести, не пить или не делать еще чего-то – надо сразу, прямо сейчас. А если начнешь откладывать до утра следующего понедельника – ничего не выйдет. Здесь все зависит от смелости. А когда оттягиваешь, значит, трусишь.
Чем ближе к финалу, тем меньше можно пить молока. «Не-не-не, – говорят доктора, – ты свое отпил». Вообще сколько я всего уже отпил: водку отпил, коньяк отпил, кофе тоже. Не отпил только какой-то зеленый чай.
Когда мы читали в ихней литературе, что герои шли и заказывали в баре кальвадос, бог знает что воображалось. А оказалось – яблочная водка. Теперь, пробуя то одно, то другое в нынешнем изобилии, вспоминаешь прежде всего романтическое ощущение от прочитанного. Но в этом безграничном выборе тоже надо знать меру, чтобы себя не потерять. У меня вкусы остались прежние: больше всего люблю «Анисовую». Вот эти самые «капли датского короля». Пью или ее, или просто водку (пиво вообще не алкоголь, пиво – это мочегонное).
Когда-то я был на юбилее Георгия Шенгелая. А в Грузии тогда еще принимали по-настоящему, и за столом сидело человек триста. И у каждого стояло то вино, которое этот человек любит. И только возле моего прибора стояла пол-литра.
Я пью давно и много. Удар держал всегда. Ныне, на склоне лет, конечно, силы не те. Поэтому надо хорошо понимать, когда пора уходить. Это процесс – обратный тому, что было в молодости. Тогда основное ощущение: «Только все началось!» Теперь же включается что-то вроде ограничителя на спидометре: зашкаливает, пора тормознуть. Но с гордостью могу сказать: хотя пару раз меня под белы ручки… нет, не будем вдаваться в подробности, но полной отключки у меня никогда не было.
Я все уже прошел: игры, шутихи, остроты, безудержные праздники, шампанское, коньяки, горы закуски и отсутствие ее… Периоды буйного веселья отошли, как воды перед родами.
* * *
Я поздно задымил, уже в институте. Сначала курил папиросы «Беломорканал». Потом у нас произошла оранжевая революция, и мы перешли на сигареты «Дукат» в оранжевых пачечках, по 10 штук в каждой. А трубку тогда курил в стране один человек – Сталин.
Трубкой меня заразил значительно позже мой друг, замечательный оператор-международник Вилли Горемыкин. Он был человеком, глубоко и по-настоящему ненавидевшим театр. При всей любви ко мне он так и не смог за нашу тридцатипятилетнюю дружбу досмотреть ни одного спектакля. У него была редкая болезнь – «чахотка театральная»: он начинал кашлять минут через пять-шесть после открытия занавеса и, немного поборовшись с недугом, осторожно уходил, чтобы не мешать наслаждаться спектаклем рядом сидящим.
Запрещенная страсть. С Виктором Суходревом и Станиславом Говорухиным
Вилли ездил на съемки за границу со всеми вождями и генсеками – входил в команду хроникеров программы «Время» и всегда привозил оттуда что-нибудь, а мы, как птенцы, ждали с открытыми клювами – кому джинсики перепадут, кому грампластинка…
Но первым в нашей компании стал курить трубку Виктор Суходрев. Витя работал на переговорах со всеми – начиная, кажется, с Линкольна и Вашингтона. Он был гениальным переводчиком – смог, например, перевести хрущевскую «кузькину мать» на язык Шекспира. Когда он возвращался из-за рубежа с очередной встречи, мы ехали на дачу, гуляли, естественно, пили. И устраивали традиционную игру: кто быстрее по-пластунски доползет от одного конца забора до другого.
Четыре часа утра. Ползем, задыхаясь, между лягушек. Берем тайм-аут в середине пути и спрашиваем Витю: «Ну, расскажи – здесь никого нет». И он говорил: «Только никому не проболтайтесь, сугубо между нами». Мы клялись молчать, и он выбалтывал политические тайны. Утром эти тайны слово в слово были в газете – великий профессионал.
Витя тогда жил в Каретном Ряду. У него собирался элитный «трубочный салон» – такой внутренний клуб середины 60-х. Тех, кто курил трубки, можно было по пальцам пересчитать. Среди них – иностранные корреспонденты и наши, но с именами Луи и Люсьен. На столе стояло диковинное по тем временам виски, лежали иностранные журналы – «Плейбой», например. Виктор привозил их свободно, потому что летел с Хрущевым и его не трясли. У любого другого приземление с такой прессой могло стать последним.
В наш «салон» приезжал из Ленинграда известный трубочный мастер Киселев и устраивал показ новых работ. Он открывал невероятных размеров бархатный чемоданчик, напоминавший готовальню чертежника. А там, в ячейках, подобно циркулям и рейсфедерам, лежали трубки. Мы общались и походя разглядывали работы Киселева. По тем временам трубки стоили недешево, в среднем рублей семьдесят – при зарплате в девяносто это впечатляло.
Если трубки, которые привозил мастер, не подходили, можно было набросать эскиз и попросить сделать на заказ. Ведь даже архидорогая трубка могла не быть тебе к лицу и не садиться на прикус.
У меня есть несколько трубок Киселева, а также другого уникального мастера – Алексея Федорова.
У Вити Суходрева тоже были трубки Федорова, и с этим связана одна историческая байка. Как-то в начале 70-х в СССР приехал Гарольд Вильсон, в тот момент, кажется, премьер-министр Великобритании. Этакий совершеннейший лорд вдруг впервые оказался в стране, где, на его, очевидно, взгляд, по улицам должны ходить медведи, а глава государства должен сидеть в Кремле в лаптях и косоворотке.
Но вместо медведя Вильсону повстречался Суходрев – элегантный, красивый, похожий на молодого Алена Делона и одетый получше британца. А когда Витя заговорил на английском, Вильсон вообще онемел. Он же не знал, что Витька в детстве долго жил в Англии и не просто владеет языком, а различает все диалекты и наречия – на слух определяет, из какой части Великобритании родом тот или иной человек.
У британца во рту торчала трубка. И у Витьки трубка – федоровская.
Вильсон, пообщавшись с Суходревом, оценил его профессионализм и перед отъездом сказал: «Потрясен вами, сэр. Позвольте сделать подарок в знак уважения и признательности». И протянул трубку. Витя взял. В трубочном мире считается высшим шиком обменяться трубками – рот в рот. У Вильсона была жутко крутая Dunhill – номерная трубка, а взамен он получил неизвестно что. Вильсон Витькин подарок передал помощникам, и те забросили его в кейс. Словом, английская делегация улетела домой, и жизнь потекла своим чередом. И вдруг недели через две здание МИДа на Смоленской площади затрясло, как при землетрясении, все заходило ходуном: Суходрева срочно разыскивает Вильсон! Почему? Зачем?