Текст книги "Воспоминания артиста императорских театров А.А. Алексеева"
Автор книги: Александр Алексеев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Мы исправно его навещали, в особенности же часто бывал у него неизменный Семенов, который однажды с тревожным видом вбегает в уборную Каратыгина, перед самым началом спектакля, и громогласно сообщает:
– С Петром Ивановичем опять несчастье!
– Что? Что такое?
– Еще ногу сломал…
– Третью? – с непритворным ужасом воскликнул Петр Андреевич.
– Ах, нет, первую, – живо ответил Семенов, – только в новом месте…
В квартире Зуброва было несколько ступенек из одной комнаты в другую, при переходе по ним он как-то неловко зацепил костылем за косяк двери и упал. Нога переломилась в новом месте, и он окончательно слег в постель, с которой уже и не вставал до самой смерти, случившейся в 1873 году.
XVII
Театральные юбилеи. – Анекдоты про Сосницкого и Самойлова. – Остроты Каратыгина.
При мне справлялось четыре больших юбилея: Ивана Ивановича Сосницкого за 50 и 60 лет службы, Петра Андреевича Каратыгина – за 50 лет и Василия Васильевича Самойлова – за 40 лет.
Пятидесятилетий юбилей Сосницкого прошел без особенной торжественности, но за то шестидесятилетий, пришедшийся на святой недели[11]11
1-го апреля 1871г. Прим. М.Ш.
[Закрыть] отпразднован был блестящим образом.
Александринский театр был переполнен изысканною публикой. Все высшее общество было на лице. Государь Александр Николаевич, окруженный многими членами императорской фамилии, присутствовал в большой царской ложе. Весь театральный и литературный Петербург сосредоточился в этом достопамятном вечере в стенах Александринки.
Ветерана русской драмы публика встретила с энтузиазмом. Растроганный старик плакал и долго не мог начать второго действия «Ревизора», в котором он играл городничего.
Отрывок «Ревизора» на юбилейном спектакле имел немаловажное значение, так как ровно за тридцать пять лет[12]12
22-го апреля 1836г. Прим. М.Ш.
[Закрыть] до того Иван Иванович в Александринском же театре исполнял роль Сквозника-Дмухановского при первом появлении на сцене этой знаменитой комедии Гоголя. Говорят, что по воле самого автора ему поручена была эта роль, с которой он не расставался до самой смерти. Программа первого представления «Ревизора», как дорогая память минувшего, сохранялась у Сосницкого. Роли распределены были так: городничий – Сосницкий, его жена – Сосницкая, дочь – Асенкова младшая, Хлопов – Хотяинцов, судья – Григорьев, Земляника – Толченов, почтмейстер – Рославский, Добчинский – Крамолей, Бобчинский – Петров[13]13
Оба в то время воспитанники театрального училища.
[Закрыть], Хлестаков – Дюр, Осип – Афанасьев, Держиморда – воспитанник Ахалин, Мишка – воспитанник Марковецкий.
– Хорошо прежде играли «Ревизора», – говаривал Сосницкий, – теперь так его не разыграть.
– Почему?
– Потому что публика по другому настроена была. В те-то времена эта комедия каждого за живое хватала да на мысли наводила, а теперь-то только ради зубоскальства ее смотреть идут!
На юбилейном спектакле шел только один второй акт, – одряхлевшему Сосницкому уже не под силу было сыграть всю комедию. Да и в одном-то этом акте он путался и мешался, не взирая на то, что Сквозника мог бы играть без суфлера: так сильно врезалась в его память эта роль.
В сцене встречи городничего с Хлестаковым Сосницкий после слов: «извините, я, право, не виноват. На рынке у меня говядина всегда хорошая. Привозят холмогорские купцы, люди трезвые и поведения хорошего», – ни с того, ни с сего, сказал, обводя глазами потолок:
– Течь?
– Что? – неудомевающе обратился к нему Хлестаков.
– Я спрашиваю, почему у вас течь?
Публика рассмеялась и живо вообразила себе фигуру начальника отделения из сценки Щигрова «Помолвка в Галерной гавани». Иван Иванович забылся и начал подавать реплики из этого водевиля, почему-то на пол-фразе вообразив, что он играет именно начальника отделения, а не городничего. Однако, он вскоре оправился, опять-таки незаметно для себя вошел в роль Сквозника и окончил акт благополучно.
Его юбилейный спектакль состоял из 2-го действия «Ревизора», одноактной комедии И. С. Тургенева «Завтрак у предводителя»,
1-го действия оперы «Жизнь за Царя» и большого разнохарактерного дивертисмента, в котором принял участие балет. Этот сборный спектакль был вызван тем обстоятельством, что все труппы выразили желание непременно участвовать в шестидесятилетней годовщине одного из талантливейших представителей русской сцены.
Перед началом спектакля юбиляр был поздравлен с высочайшею милостию, и ему вручены были бриллианты на медаль, пожалованную ему в день пятидесятилетнего его юбилея.
В один из антрактов, император Александр Николаевич, зайдя на сцену, прошел в уборную к Сосницкому и вел с ним продолжительную беседу. Польщенный монаршим вниманием, старик разрыдался и не мог отвечать на вопросы государя.
– Ну, прощай! – сказал в заключение император. – Поговорим в другой раз на свободе…
Выйдя из уборной, Александр Николаевич подошел к группе актеров, ожидавших его появления.
– Стар он у нас! Нужно его беречь и холить… Да и вы, старики, себя берегите, – обратился он к Каратыгину, Григорьеву и другим. – Я вас, стариков, люблю и никогда не забуду.
Милостивые слова государя произвели впечатление на всех присутствовавших. Император в то время долго пробыл за кулисами и многих удостоил своим разговором.
Осенью того же 1871 года Иван Иванович выступил последней раз в комедии Минаева «Либерал». Это была его лебединая песня. Вскоре он слег в постель и, после трехмесячного постепенная угасания, 24-го декабря вечером скончался. Его кончину можно назвать кончиною праведника: он умер без болезни, страдания и агонии.
Хоронили Сосницкого скромно. Толпа, шествовавшая за его гробом в Новодевичий монастырь, была не велика. Это был тесный кружок друзей и товарищей покойного.
На могиле его говорили речи Н.А. Потехин и 0.А. Бурдин. Последний сказал краткое, но меткое слово:
«Дорогие товарищи! Бросая последнюю горсть земли на эти драгоценные останки артиста и человека, мы ничем иным не можем почтить память Ивана Ивановича Сосницкого, как тем, если будем стараться подражать ему, как артисту и как человеку».
В последние годы жизни, на восьмом десятке лет, Иван Иванович приметно одряхлел, но ни под каким видом не хотел считать себя стариком. Он бодрился и не прочь был от ролей, требующих исполнителя средних лет. В свои почтенные годы он смело мог бы играть стариков без грима, так как и по фигуре и по лицу, изборожденному многочисленными морщинами, это был человек «древнего вида». Между тем он всегда старательно и долго гримировался, затушевывал свои собственный морщины и выводил суриковым карандашом новые. Разрисует, бывало, себя самым неимоверным образом, наденет на свою лысую голову плешивый парик и любуется собой перед зеркалом вплоть до выхода.
Однажды подошла к нему покойная артистка Громова и спросила:
– Иван Иванович, с чего это ты лицо-то измазал? Все оно у тебя в каких-то рубцах вышло…
– Дура! – не без сердца ответил Сосницкий. – Разве не знаешь, что я старика играю?
Сосницкий плохо запоминал имена, фамилии и числа. Он все, бывало, перепутывал и никогда не мог ничего передать слушателю в последовательном порядке. В обыденном разговоре он перепархивал с предмета на предмет без всякой логики и системы. Подойдет к кому-нибудь и заговорит:
– Вчера я немного гулял по Фонтанке утром для моциона и встретил у моста… у того моста… как его…
– Аничкин?– помогает собеседник.
– Нет… ну, каменный еще…
– Да на Фонтанке все каменные…
– Теперь вот каменные, а я помню их деревянными… Вот, батенька, времечко-то было: говядина стоила грош, хлеб – грош, водка– грош, вся жизнь– грош… Бывало, извозчику-то дашь гривну, так он тебя везет– везет… Приедешь к Ивану, кажется, Петровичу… ах, фамилию забыл… ну, как его… Ну, у него еще зять в коллегии служил… а у зятя отец сенатским столоначальником был… ну, как его… ах, Боже мой, неужели не знаете?
– Нет, не знаю…
– Жена у него такая полная дама, с проседью… и у ней восемь человек детей было разного возраста… Ну, как его… ах, Господи! Опять забыл, на днях еще как-то припоминал его… Ну, тот самый, у которого свояченица с офицером сбежала… ну, как его… она была хорошенькая, черненькая, с большими глазами… Еще жил он на Петербургской стороне, в Гулярной улице… да, ну, как же…
– Да, Бог с ним, Иван Иванович, – не в имени дело…
– Вот хороший-то человек был! Прелесть! Хлебосол страшный…
Кто-нибудь отвлечет Сосницкого от этой беседы, и он преспокойно ее прекратит. Потом через час или полтора подбежит он к бывшему собеседнику и торжественно объявляет:
– Уржумов!
– Что такое?– недоумевая, переспрашивает тот.
– Припомнил, припомнил…
– О чем, про что?
– Ивана-то Петровича фамилия Уржумов.
– Какого Ивана Петровича?
– Да вот про которого я вам давеча-то говорил…
Такие неожиданности у Сосницкого случались довольно часто. Иногда он подлетал с каким-нибудь односложным словом, что либо разъясняющим, через неделю после того, как вел разговор, и весьма удивлялся, если знакомый успел уже забыть какой-нибудь его совсем неинтересный рассказ.
При упоминании о медали, данной Сосницкому, кстати припоминается В. В. Самойлов, которому в 40-летний юбилей была тоже пожалована медаль. Припоминается он потому, что на него монаршая милость произвела впечатление далеко не такое, как на Сосницкого. Иван Иванович принял подарок государя с благоговением, он был в восторге от него и часто с гордостью упоминал о «заслуженной им регалии». Самойлов же, наоборот, равнодушно ее принял и, кажется, никогда не надевал ее. Я помню, как подали медаль Сосницкому: он заплакал и поцеловал ее.
– Не даром трудился я, не даром, – радостно сказал он, – самим императором почтен и отмечен.
Присутствующей при этом Каратыгин заметил:
– За Богом – молитва, а за царем – служба не пропадает…
– Да, да… это ты верно…
Самойлову медаль поднесена была управлявшим тогда театрами бароном Кюстером перед началом юбилейного спектакля.
– Поздравляю с монаршею милостью! – сказал Кюстер.
Василий Васильевич молча взял футляр из рук директора и положил на стол.
Такое равнодушие артиста смутило барона, и он заметил Самойлову:
– Вы бы надели ее!
– Я знаю, что мне с ней делать!
Видя, что юбиляр не в духе, барон поспешил ретироваться, а Самойлов так и не дотронулся до царского подарка. Бриллиантовый значок от публики он носил постоянно, этой же медали я никогда на нем не видывал…
Василий Васильевич вообще был груб и заносчив. Даже шутки и остроты его всегда отзывались дерзостью, глубоко оскорблявшей того, на кого они направлялись. Его манера обращения со всеми была важная и гордая, он постоянно держал себя неприступным и ни к кому из закулисных товарищей не питал особенной приязни: для него все одинаково были ничтожны и недостойны его внимания. Такое страшное самолюбие и такое громадное почтете к самому себе развила в нем чрезмерная похвала публики. Разумеется, не на всех так действуют успехи, но для таких, как Самойлов, эгоистичных и до болезненности самомнящих, они являются положительным злом, коверкающим нравы окружающей среды и разрушающим добрые товарищеские отношения целой корпорации…
Вот образцы острот Василия Васильевича.
Капельмейстер Александринского театра Виктор Матвеевич Кажинский в каком-то жарком разговоре с Самойловым сказал:
– Клянусь тебе честью!
– Чем ты мне клянешься? – насмешливо переспросил Василий Васильевич.
– Честью.
– Да разве у вас, поляков, есть честь?
Кажинский вспыхнул:
– Даже больше, больше чем следует есть: порасчесть, так на вас, русских, хватить…
– Как же честь у вас, по-польски, зовется?
– Гонор.
– Ну, вот тебе и доказательство. Гонор – слово латинское, самобытного же польского слова вы не имеете… «Честь» у вас чужая, а своей собственной нет…
Режиссер Куликов, выходя как-то с репетиции вместе с Самойловым, с которым одно время он был в сильно натянутых отношениях, обратил внимание на «собственный» экипаж, стоявший вместе с казенными каретами.
– Чей это?– обратился Николай Иванович к капельдинеру.
– Господина Самойлова, – ответил тот.
– Вот как! Лошадок завели! – иронически сквозь зубы процедил Куликов.
– Да-с, мой! – задорно отозвался Василий Васильевич, до слуха которого долетели слова режиссера. – А вам что за дело?
– Так, кстати… Как будто вам не к лицу в собственных экипажах разъезжать.
– Значит, так же как и вам не к лицу свободно разгуливать.
– Что вы хотите этим сказать?
– То, что вам не к лицу ходить без кандалов.
Вскоре после своей отставки, Василий Васильевич встретился в клубе художников с актером N., который в некоторых ролях пытался заменить его, но, разумеется, безуспешно.
– Как живете? – спросил Самойлов.
– Грустим, – ответил N.
– Что так?
– Ваша отставка произвела на всех нас удручающее впечатление.
– Ну? Будто бы?
– Честное слово! Вся сцена по вас грустить…
– Ах, передайте сцене, что я тоже грущу за нее, потому что на ней остались вы!
Самойлов почему-то терпеть не мог литераторов. Один только недавно умерший Дм. Дм. Минаев пользовался его симпатией.
– Ну, этот еще ничего! – говорил про него Василий Васильевич. – Это человек большого ума и дарования, кроме того, я люблю его за хороший нрав, а остальные все ничтожные люди…
Когда его просили принять участие в вечере, устраиваемом в пользу «литературного фонда», он раскричался:
– Ни за что! Чтобы я стал участвовать для этих разбойников, – никогда!… Лучше и не просите, пальцем не пошевельну для литературных людишек… Видеть не могу я этих писак противных…
В силу чего Самойлов питал такую ненависть к представителям литературы, – решить довольно трудно. Во все время его сценической деятельности писатели были самыми искренними его поклонниками, газеты и журналы постоянно отзывались о нем с энтузиазмом, драматурги подлаживались под его тон и делали в своих пьесах угодные ему роли, – все это, по-видимому, должно было бы служить прочным фундаментом дружбы его с литераторами, между тем, он ненавидел их всей душой. Что бы это значило, для меня осталось тайной…
Часто упоминая в своих воспоминаниях имя своего учителя и товарища Петра Андреевича Каратыгина, я ничего не сказал о нем, как о человеке. Это был замечательный добряк, всеми любимый и уважаемый товарищ. Его все бесконечно любили и, вместе с тем, побаивались попасть ему «на зуб». Он стяжал себе славу незаурядного остряка и каламбуриста. Петр Андреевич был необычайно веселый и интересный собеседник; как бы ни было велико общество, но он всегда завладевал всеобщим вниманием и составлял центр. В нем заключалось несколько дарований: он был хороший актер, прекрасный водевилист (оригинальных и переводных пьес у него около сотни), не дурный стихотворец, искусный художник и превосходный преподаватель драматического искусства. Его бойкие экспромты и меткие эпиграммы памятны многим до сих пор.
Однажды на завтраке у генерала Челищева, когда подали заливного поросенка, Петр Андреевич сказал:
«Ты славно сделал милый мой,
Что в ранней юности скончался,
А то бы вырос ты большой
И той же-б участи дождался».
Молоденькая Асенкова, исполняя роль мальчика-полковника в водевиле «Полковник старых времен», на репетиции по ходу пьесы вынула из ножен саблю и сделала ею честь.
– Что вы делаете?– спросил ее Каратыгин.
– Честь отдаю.
– А что же у вас останется?
Как-то назначены были в один спектакль две пьесы. Одна у Полевого драма «Купец Иголкин», другая Каратыгина– водевиль
«Архивариус». По объявленному порядку спектакля сначала должен был идти «Иголкин», в котором одну из больших ролей играл актер Борецкий, опоздавший к семи часам, то есть к началу представления. Нужно было поднимать занавес, а действующего лица нет. Режиссер Куликов метался в отчаянии по сцене и не знал, кем заменить неисполнительного актера.
– Чего ты сокрушаешься? – спросил его Петр Андреевича
– Да как же, пять минут восьмого, а спектакля нельзя начинать.
– Будем раньше играть «Архивариуса»?
– Никак невозможно, по афише сначала «Иголкин».
– Пустяки! Публика не поймет…
– Как не поймет?
– Да так: при открытии занавеса я сшиваю бумаги иголкой, – зрители и подумают, что это и есть иносказательный Иголкин.
Трагедия графа А.К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного» долгое время держалась в репертуаре Александринского театра и давала хорошие сборы. Разумеется, успех ее следует приписать не артистическому исполнению, а литературности произведения, верной обрисовке жизни отдаленного от нас времени и далее аксессуарам, которые действительно были художественны и выдерживали строгий стиль эпохи Грозного.
Когда приезжал гастролировать в Петербург московский премьер Шумский и когда он сыграл Иоанна Грозного в трагедии графа Толстого, Петр Андреевич сказал:
– Не счастливится графу Алексею Константиновичу…
– А что?– кто-то спросил его.
– Да как же: в его произведены мы видели Павла Васильевича, Василия Васильевича и Сергея Васильевича, – намекнул он на Васильева, Самойлова и Шумского, исполнявших главную роль в трагедии, – а Ивана Васильевича (Грозного) не видали.
Репетировали какую-то отчаянно-скучную пьесу. К третьему действию должен был приехать Монахов, в ней участвующей, но подошло время репетиции третьего акта, а его нет, как нет.
– Не приехал?– спрашивает режиссер Воронов у капельдинера, заведующая «отвозом» и «привозом» артистов.
– Карета за ними послана.
– А возвратилась ли она?
– Должна давно здесь быть.
– Поди, узнай.
Возвращается капельдинер обратно и заявляет:
– Г. Монахов приехали.
– Да где же он?
– Не могу знать, но кучер говорить, что привез.
– Иди и ищи.
Обежал капельдинер все уборные – нет, заглянул в режиссерскую– тоже, ни в бутафорской, ни в костюмерной тоже его не было.
– Нигде не нашел.
– Делать нечего, господа, будем репетировать без него, – сказал режиссер, – а Ипполита Ивановича подвергнуть штрафу.
По окончании репетиции, все участвующее вышли к подъезду и стали рассаживаться по каретам. Вдруг кто-то испуганно вскрикивает.
– Что такое?
– Кто-то в карете спит.
Подошли, взглянули – Монахов. Разбудили[14]14
Монахов в последние годы жизни предавался разгулу и на этот раз он не был вменяем после кутежа, совершенного накануне.
[Закрыть].
– Что это вы, Ипполит Иванович?
– А уж разве приехали?
– Давно.
Петр Андреевич подошел к Монахову и сказал:
– Я не дивлюсь твоему безмятежному сну. Вероятно, ты в карете роль из новой пьесы учил?!
Как-то представляют Каратыгину провинциального актера, служившего когда-то, но не долго, на казенной сцене:'
– Вы, вероятно, его помните, как актера.
– О, да, я злопамятен, – ответил Петр Андреевич, сконфузив бедного актера, имевшего было намерение просить его содействия к поступлению вторично на сцену императорского театра.
Когда праздновали пятидесятилетней юбилей Каратыгина, явилась в его уборную депутация артистов, и один из них сказал прескучную речь, преисполненную чрезмерной лестью, которой не терпел Петр Андреевич никогда.
В самом конце речи Каратыгин прерывает оратора.
– Погодите, ради Бога погодите.
Все на него удивленно глядят. Юбиляр взбирается на стул и поспешно захлопывает отворенную форточку.
– Теперь продолжайте! Я и не заметил сначала, что вы говорили на ветер.
В уборной Каратыгина некий актер С. расхвастался вновь приобретенными золотыми часами.
– Часики хорошенькие, – заметил кто-то и спросил:– а цепочка медная?
– Нет, тоже золотая. У меня ничего нет медного…
– А лоб-то?– перебил его Петр Андреевич.
Это только тысячная доля тех анекдотов про Каратыгина, которые известны были его друзьям, знакомым и публике.
XVIII
Нижний Новгород. – Знакомство с М.Г. Савиной. – Савина в Петербурге.
В то лето, когда в Москве устроена была политехническая выставка, Н.Ф. Сазонов и я были приглашены нижегородским антрепренером Смольковым на гастроли. Мы пробыли почти все время ярмарки в Нижнем, играя ежедневно. Репертуар состоял преимущественно из легких комедий и опереток, которыми по просьбе Смолькова я и режиссировал.
Эти гастроли для меня памятны тем, что я познакомился с юной тогда Марией Гавриловной Савиной, нынешней премьершей Александринской сцены.
Я занят был постановкой «Орфея в аду». Все роли разошлись как нельзя лучше, не было только Амура.
– Кому же поручить эту роль?– спросил я Смолькова.
– К-к-к-кому н-н-нибудь, – не долго задумываясь и возмутительно заикаясь, ответил Смольков.
– Однако…
– Х-х-о-о-оть С-с-с-са-а-авиной.
– Какой Савиной?
– А-а-актри-и-иске мо-о-о-ей…
– Сыграет ли?
– Не-е-е знаю…
Передали Амура Савиной, занимавшей у Смолькова амплуа незначительных ролей. Сыграла она его очень мило, но никак нельзя было предполагать по исполнению этой роли, что из нее выработается такая большая артистка. Я там же видел ее и в нескольких водевильных ролях, но и в них она не проявляла своего выдающегося дарования, только впоследствии на казенной сцене развернувшегося во всю.
Не задолго перед моим с ней знакомством, она была повенчана с провинциальным актером Савиным, под фамилией которого и стала фигурировать на сцене, а до этого она называлась Стремляновою. Тогда же я узнал, что происхождением своим она вполне театральная особа. Ее родители, что называется, «коренные» провинциальные актеры; от самого рождения она была около сцены и очень юной начала подвизаться на театральных подмостках.
Вторая моя встреча с Марией Гавриловной была в Петербурге, в Благородном собрании. Весною 1875 года она появилась в Северной Пальмире уже известною провинциальною артисткою и была приглашена антрепренером этого клуба С.М. Сосновским дебютировать у него. Впервые выступила она в неизвестной тогда столице комедии Антропова «Блуждающие огни».
Дебютом этим заинтересованы были многие. Всем завзятым театралам было известно, что дебютантка не заурядная актриса, а талантливая артистка, и что это не та школьная знаменитость, которые размножаются в бессчетном количестве в последние годы, благодаря различным «драматическим училищам», представляющим из себя что-то весьма тяжелое для искусства, что-то удивительно обидное для театра, а настоящая вдохновенная артистка, самобытная и самостоятельная, систематически ничему не учившаяся, но производящая на зрителя цельное, неотразимое впечатаете.
Все это вместе взятое обратило внимание даже самой дирекции, командировавшей некоторых из артистов на дебют Савиной. В числе прочих на этом пробном спектакле был и Александр Александрович Нильский, в свое время имевший большой авторитетный голос за кулисами Александринского театра. Он пришел в восторг от дебютантки и, разбирая ее недюжинное дарование, выказал тонкое понимание искусства. На другой же день он доложил начальству, что Савина представляет из себя крупный талант, правда не разработанный, но при известных благоприятных для развития условиях способный занять выдающееся место на казенной сцене. Ей тотчас же было предложено попробовать свои силы в Александринском театре, в каковом она и выступила в первой половине апреля.
Для первого выхода Мария Гавриловна не струсила взять две ответственные роли: Катю из комедии «По духовному завещанию» и Невскую из сцены «Она его ждет». Успех был большой, вызовам не было конца, однако осторожное начальство к энтузиазму публики отнеслось недоверчиво и дебютантке предложили еще две пробы, на которые она опять-таки охотно согласилась, с полной надеждой овладеть вниманием зрителей и расположить к себе всех знатоков театра. Наконец, после третьего дебюта состоялся ее ангажемент. Она была принята на три года с 900-рублевым годичным жалованьем и десятирублевыми разовыми, однако эти условия не были долговременными: вскоре, в виду блестящих успехов, ей было увеличено содержание, и через каких-нибудь шесть-семь лет она дошла до пятнадцатитысячного (в общей сложности) оклада.








