355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лукин » Беспокойное наследство » Текст книги (страница 4)
Беспокойное наследство
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:14

Текст книги "Беспокойное наследство"


Автор книги: Александр Лукин


Соавторы: Владимир Ишимов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Елена Охрименко

СПОРЫ И ССОРЫ

Эта ужасная минута, когда я столкнулась с Павликом на вокзале!

Потом я думала: чем же так страшно было то, что я увидела? Павлик поставил чемодан, а какой-то мужчина спокойно взял его и ушел… Могло бы оказаться сущим пустяком, глупым совпадением, над которым мы вместе с ним потом посмеялись, если б… Если б не целая коллекция постепенно накопившихся штрихов, деталей, слов, даже интонаций. По отдельности они могли ничего не значить, но все вместе… Вот в том-то и дело, что до сих пор они у меня не сливались во что-то цельное… А случай на вокзале словно осветил их по-новому, поставил рядом, соединил в одно. Я поняла, – нет, еще не поняла, а догадалась, – почему он так странно вел себя последние месяцы и что означало: «Это не мой секрет, со временем все узнаешь»… Эти его исчезновения на недели из моего поля зрения, да и не только моего, – и Антона, и Жени… Эти его таинственные встречи и вечеринки с парнями и девицами из тех, что вечно трутся возле интуристов в погоне за заграничным барахлом. И вот – история с чемоданом на вокзале.

Мне стало страшно. Ведь это мой Павлик! Может быть, все-таки все не так? Или хотя бы не совсем так? Может быть, его еще не поздно спасти, увести, убедить… Наверное, его обманули, или заставили, или…

Мне на ум начинали лезть разные случаи с Павликом, которые и раньше удивляли меня и даже раздражали.

Например, литература. Павлику часто нравились те романы и повести, которые критика ругала. Не подумайте, что они ему нравились именно поэтому, нет. Они были ему по душе сами по себе, «самостоятельно», а не из духа противоречия. Но, может быть, это еще хуже? Конечно, Павлику нравились не только такие книги. Случалось и наоборот: книгу, которую во всех рецензиях хвалили, выпускали сразу во многих издательствах, Павлик не принимал.

Как-то после кино мы зашли к нам домой. Сели пить чай. Отец отложил газету и, не глядя, взял из вазочки ванильный сухарь.

– Ну-с, молодые люди, – спросил он, откусив сразу полсухаря, – что вы смотрели?

Я назвала картину.

– О-о, видел, видел. И что же вам больше всего понравилось? – Он захрустел второй половиной сухаря и сразу протянул руку к вазочке за следующим.

– Костюм, – отвечал Павлик.

– Какой костюм? – Отец даже забыл сунуть в рот свой сухарь.

– Однобортный. В талию. На четырех пуговицах и с двумя шлицами. Последняя мода.

– Не понимаю, – отец посмотрел на меня. – При чем тут костюм?

– Как при чем? В этом костюме главный герой Тимошка был на профсоюзном собрании. Разве вы не заметили, Григорий Григорьевич?! Ведь как здорово сшит!

– Павлик, – предостерегающе сказала я.

– У вас, Павел, всегда какие-то глупые шуточки. – Отец переломил сухарь и сунул обе половины обратно в вазу.

– Я совершенно серьезно. По-моему, костюм – единственное, что запоминается в картине. Во всем съемочном коллективе только портной работал с вдохновением, а не как холодный ремесленник…

– Все парадоксами жонглируете? – усмехнулся отец. – Чем же вас не устраивает фильм, позвольте вас спросить?

– Серятина и бездарь, – пожал плечами Павлик.

– Общие слова! Но я вас понимаю. Блеска в картине нет? Яркости? Что ж, готов с вами согласиться. Режиссер далеко не гений. Сюжет, увы, не оригинален. Но мысль-то, мысль ведь справедливая! Идея-то верная. Зритель уйдет, заряженный этой идеей. Вот что ценно! Что прикажете делать, коль скоро далеко не все мастера искусств умеют облечь правильную идею в талантливую форму? Ждать, пока научатся? А жизнь-то, жизнь – она не ждет, она захлестывает, она каждый день требует воспитывать народ. Вот и приходится пускать в дело то, что есть. Вы про гражданскую войну читали, конечно. Разутые, голодные, безоружные воевали с интервентами и белогвардейцами. Конечно, куда как хорошо было бы, имей мы танки, самолеты и другое новейшее оружие. Но – не было его. Что ж, по-вашему, не воевать нам было?

– Так это ж несравнимые вещи, Григорий Григорьевич!

– Ошибаетесь! Лучше пускать на экран слабые, но идейно выдержанные картины, чем талантливые, но порочные.

– Такой дилеммы не может быть. Это демагогия.

Сухарь в кулаке отца хрустнул.

Впервые за весь вечер подала голос мама:

– Чтобы мальчишка так разговаривал с заслуженным пожилым человеком! Ну и молодежь!

Павлик прервал себя на полуслове и хлопнул дверью…

Я была очень оскорблена за родителей, и помирились мы не скоро.

– Ну зачем ты начал этот разговор? – спросила я, когда мы наконец снова встретились.

Павлик озорно засмеялся, повернул меня к себе и вдруг поцеловал так, как никогда раньше не целовал…

Всю ночь мы прошатались по улицам, а к утру вдруг решили ехать в Аркадию купаться…

Я потом много думала о споре Павлика с отцом, тем более что отец тоже то и дело к нему возвращался и говорил о Павлике с неприязнью. Я считала, что это главным образом столкновение самолюбий – он болезненно самолюбив, мой отец! Да и по сути была согласна с отцом, а не с Павликом. И наверное, отец с его опытом и пониманием людей нутром чувствовал в Павлике что-то сомнительное. Ко мне же тревога пришла позднее, когда с Павликом стали происходить странные вещи. И я точно знаю день, когда все это началось…




У СТЕПАНА ЛОПАЕТСЯ СТРУНА

Тот зимний вечер был для меня необычным – вечер моего дебюта в театре. Правда, дебют – сказано слишком громко, потому что моя ролюшка была как раз такая, какие в многочисленных старинных театральных анекдотах и историях носят название «кушать подано». И все-таки – первая в жизни роль в первом профессиональном театре. Это что-нибудь да значит!

Я очень волновалась. Пыталась урезониться, напоминала себе, что в училище играла главных героинь, и не без успеха, а о нашем дипломном спектакле «Иркутская история» даже писали газеты. У меня, например, хранится вырезка из «Московского комсомольца»: где рецензент подарил меня такими лестными словами: «Елена Охрименко удивительно органична в роли Вали. Совсем юная актриса легкими, почти акварельными мазками рисует нам такую Валентину, какую мы, возьму на себя смелость утверждать, еще не видели ни в одном театре…» Ну и так далее. И все равно меня била нервная дрожь. А что, если я на сцене забуду свои реплики? Кошмар! Мысль абсолютно дикая, поскольку забывать-то, в сущности, было нечего…

Мне вдруг показалось, что если я сию минуту не увижу Павлика, то обязательно провалюсь, провалюсь, провалюсь, и меня с позором выгонят из театра…

Я кинулась на улицу Пастера, со страхом думая, что не застану его дома. Я взбежала по лестнице, мимо надписи «Элла + Жора = любовь», мимо шеренги почтовых ящиков, запыхавшись, постучала в дверь, за которой джазовый баритон разливался во всю мощь своего чуть хрипловатого голоса. Моего стука в дверь Павлик не услышал. Я тихонько вошла. Он лежал на диване, в тренировочном костюме, с сигаретой в зубах, и слушал магнитофон. И мне сразу стало хорошо, покойно, легко…

– Ты меня любишь? – спросила я, глядя снизу вверх в его потемневшие глаза, не защищенные, как обычно, завеской иронии.

– Ты меня любишь? – очень серьезно спросил и Павлик – это было как эхо…

…Кто-то уверенно постучал и, не ожидая ответа, толкнул дверь. На фоне освещенного прямоугольника возник четкий мужской силуэт.

– Привет, Павлик, – произнес тенорок. – Экономишь электроэнергию?

Вспыхнул свет, и перед нами предстал сосед Павлика – скрипач Степан, высоченный парняга в смокинге и бабочке. Он шагнул в комнату и тут только заметил мою персону.

– Пардон, – непринужденно сказал Степан. – Оказывается, ты не один. Добрый вечер, коллега, – корректно поклонился он мне.

– Какого черта ты вламываешься, как к себе домой? – не церемонясь спросил Павлик.

– В подобных ситуациях надо просто запирать дверь, – нахально парировал незваный гость и невозмутимо уселся, сложившись пополам, в вытертое плюшевое кресло. – Я по делу. Понимаешь, старик, тут сегодня подвернулась работенка, а у меня лопнула струна.

– Неужели?! – ужаснулся Павлик. – И что говорят доктора?

– При чем тут доктора? Струна лопнула. На инструменте. Понимаешь? Струна соль.

– Уф-ф… – Павлик облегченно вздохнул. – Ну и напугал ты меня! Я привык, что ты говоришь в каком-нибудь переносном смысле. Значит, струна – буквально струна?

Степан на Павликовы шуточки не реагировал.

– Я же четко выражаюсь – струна. Запасной у меня нет, магазины уже закрылись…

– А ты пожертвуй одной из струн души, – мягко посоветовал Павлик.

По-моему, это был уже перебор.

– Тебе все шуточки, – разозлился Степан, – а у нас живые деньги горят. Выручай, старик.

– Я?! Чем же я, рядовой великой армии труда, могу выручить святое искусство?

– Да брось ты хохмить. Моя маман как-то говорила, я вспомнил, что у тебя от папаши осталась скрипочка…

– Ну и что?

– Может, при ней и запасные струны найдутся?

– Где-то она на антресолях лежит. Там у меня страшнейший завал. Я ее, правду говоря, с детства и не видел. Ну ладно, попробую раскопать.

Павлик вышел и пропадал довольно долго. Наконец вернулся, неся старенький скрипичный футляр. Павлик старался держать его подальше от себя, чтобы, упаси бог, не испачкаться пылью. Чистюля Павлик. Он и со своего крана умудрялся спускаться после смены таким же выглаженным, каким появлялся на работе.

– Ле, принеси-ка с кухни тряпку.

Он аккуратно вытер футляр, раскрыл его.

– Тебе везет – вот и запасные струны.

– Разреши взглянуть. – Степан протянул руку и принял скрипку – так бережно может коснуться инструмента только музыкант, – с интересом оглядел ее со всех сторон. – О-о-о… – с уважением протянул он. – А она почтенного, держу пари, возраста… – Степан придвинулся поближе к свету, поднял скрипку к самым глазам и заглянул в прорезь деки – эфу. – Вот так да!

– Что такое? – спросил Павлик.

Степан опустил инструмент.

– Да нет, ничего, просто она у тебя совсем старушенция.

– Конечно, старушенция, – пожал плечами Павлик. – Она же к отцу попала в двадцатом году. А ты, оказывается, эксперт.

– Я – скрипач.

Тон его впервые был серьезен. Павлик взглянул на часы:

– Ого, уже четыре! Слушай, старик, нам пора. Тебе – тоже. Забирай струны и будь ты счастлив.

– Да, да, конечно, я очень извиняюсь

Степан обеими руками, но как-то нехотя протянул инструмент Павлику. Со странным и непонятным волнением следила я за движениями скрипача и, помню, отчетливо уловила, что, передавая скрипку, Степан на миг задержал ее в руках. Видно, Павлик ощутил это краткое инстинктивное сопротивление и удивленно глянул на скрипача. Тот тотчас разжал пальцы… Потом сунул струны в карман и пошел вон своей развинченной походочкой. Нерешительно потоптавшись у порога, обернулся и почти небрежно бросил:

– Послушай, старик, а ты ее случаем не продашь?

Павлик положил скрипку на стол рядом с открытым футляром и, подойдя к Степану, потрогал тыльной стороной ладони его лоб:

– У тебя, часом, не температурка? С какой радости мне продавать скрипку? Это ж память об отце.

– Так тебе ж она не нужна. Я бы прилично заплатил…

– Иди, иди, старче, с миром. Опоздаешь на пир искусства… на левый пир.

– В конце концов, это же даже антиобщественно! – с пафосом воскликнул долговязый музыкант. – Хорошая скрипка валяется среди хлама, а музыканты играют бог знает на чем! Ей-богу, твой предок тебя бы не одобрил, он был человек идейный, мне маман говорила…

Павлик отступил на шаг:

– Не верю ушам! Ты ли это, Степочка? С каких пор ты стал ратовать за общественные интересы? Неужто на наших глазах под влиянием высокого искусства происходит таинство рождения человека будущего?!

– Я же на полном серьезе, – с досадой пожал плечом Степан, – а ты все с шуточками.

– Не трать времени зря, – поставил Павлик точку…

– Какой-то он странный, – сказала я, когда мы остались одни.

– А может, наоборот, это я – странный?

– Почему – ты?

– А потому, что за столько лет ни разу не полюбопытствовал, какую такую скрипку хранил отец. А ведь мама когда-то рассказала мне о ней целый роман…

Павлик включил настольную лампу и направил рефлектор на скрипку. Та ответила теплым неярким бликом. Павлик повернул инструмент, блик скользнул по гладкой коричнево-золотистой поверхности и исчез в эфе.

– Лена, иди-ка сюда… – Павлик пристально разглядывал что-то внутри скрипки. – Взгляни… – Он еле сдерживался. – Прочти…

Я заглянула в таинственную, чуть пахнущую старым сухим деревом и пылью глубину скрипки. Луч выделил, вырвав из темноты, буквы клейма… Они были оттиснуты на дереве не очень сильно, наверно, поблекли от времени, но были достаточно четки и читались легко: Antonius Stradivarius Cremonifis. А пониже: Facieвat anno 1737.




СКРИПКА СТРАДИВАРИ

Мы с Павликом были так ошеломлены, что чуть не прозевали спектакль. Хороша была бы я, если б опоздала на собственный дебют!

Скрипка Страдивари не выходила у меня из головы. После спектакля мы снова поехали к Павлику. Долго разглядывали инструмент, осторожно прикасаясь к нему. Странно! Вроде бы скрипка как скрипка, не отличишь от самой заурядной – какая же тайна скрыта в ней, тайна, вложенная талантом гениального мастера, что делает ее драгоценностью, равной произведениям величайших художников?

А потом я услышала «роман о скрипке».

– Эту историю отец рассказывал маме, когда она была еще его невестой, – объяснил Павлик. – А мама передала ее мне. Мама говорила с большим настроением, и мне все случившееся представилось так отчетливо, будто было это не с отцом, а со мной самим. Наверно, сказалась мальчишеская фантазия, склонность к романтике. Я хочу, чтобы ты тоже окунулась в эту историю, почувствовала себя… участницей, что ли… Постараюсь не упустить ни одной детали. Слушай…



Отступление первое

Представьте себе жестокий январь тысяча девятьсот двадцатого года. Стоял почти непереносимый мороз. Федя Кольцов, шестнадцатилетний горнист кавполка ехал рядом с командиром и держал мундштук походного горна возле сердца: ему надо быть всегда теплым, этому мундштуку, иначе губы, и без того отвердевшие от стужи, не смогут сыграть сигнал к атаке.

Полк геройской 27-й дивизии в составе 5-й Красной армии, которой командовал Михаил Тухачевский, а потом Г. Эйхе, брал Омск, Новониколаевск, Красноярск, а теперь гнал остатки разбитой армии адмирала Колчака на восток, к Иркутску, где их ждали красные партизаны Зверева и Каландарашвили, отряды Иркутского ревкома, готовые умереть, но не пустить белых в город, только-только освобожденный восставшими рабочими и солдатами.

Страшную картину являла последняя дорога колчаковцев. Разграбленные села, трупы, брошенные на произвол судьбы раненые… Горели подожженные деревни, и зарево злым, негреющим огнем мерцало на горизонте… Каппелевские головорезы, которыми теперь командовал генерал Войцеховский, озверели от безнадежности и бессильной злобы и отмечали свой крестный путь вехами отчаянной жестокости…

Красноармейские кони четкой рысью стучали по утоптанному снеговому насту сибирского тракта. Федор плотно запахнулся в старенькую шинель, закутал лицо вязаным шарфом – главным своим богатством – так, что только глаза виднелись, и предался любимому занятию: стал мечтать. От этого становилось теплее, сумасшедшая стужа не так схватывала дыхание.

Быть может, вы подумаете, что из-за этого он, как говорится, витал в небесах, что этакая склонность мешала ему исправно нести службу? Ничуть не бывало! Федя Кольцов считался дисциплинированным красноармейцем, всегда был начеку, и его горн точно и четко доносил до эскадронов быстрые, как молнии, приказы командира. С особенным восторгом горн пел сигнал атаки. И Федя не только подавал сигнал, нет! Несмотря на строгий запрет командира, он не раз сам бросался вместе со всеми конниками в атаку, самозабвенно размахивая большой и тяжелой шашкой, и ему чудилось, будто он мчится на своем коньке прямо по воздуху и именно от него в ужасе бегут белые. Ну, на самом-то деле бойцы каждый раз незаметно оттирали Федю назад, в относительную безопасность, а беляки удирали под лихим натиском могучей конной лавы. Опьяненный победой, весь еще в упоении боя, он представал перед разгневанным командиром, выслушивал грозный разнос и получал свои пять нарядов вне очереди… Правда, ему так ни разу и не пришлось отбыть эти наряды, потому что редко полк задерживался на месте больше, чем сутки – на бивуак врывался на вконец загнанном, покрытом пеной коне едва державшийся в седле связной, вручал командиру опечатанный сургучными печатями пакет. По пакету наискось бежали крупные, неровные, торопливые буквы. «Аллюр три креста»… Командир спешно требовал горниста к себе, и горн, захлебываясь, кричал: «Тревога! Тревога! Тревога!»…

Вот так Федя Кольцов воевал уже целый год, но ни разу не убил белогвардейца. Ему было очень обидно. Но много времени спустя он понял, что мудрые и добрые однополчане, особенно командир и военком, нарочно устраивали все так, чтобы не пришлось ему, мальчугану, пролить кровь, даже кровь врага, чтобы не появился в его неокрепшей еще душе даже слабый росток презрения к величайшему чуду мира – человеческой жизни.

…И вот снова Федя ехал на своем коньке, стремя в стремя с командиром, грея на груди мундштук горна, и мечтал.

– Федька, очнись, сынок. Так недолго из седла вывалиться… – Это командир полка товарищ Васильчук легонько пихал его в плечо.

Полк стоял на месте. Переминались, фыркая, приуставшие кони. Позвякивало снаряжение.

Желтая, плоская, как донышко медного таза, луна мертвенно озаряла иссиня-белое ночное снежное поле. Перед бойцами посреди степи замер поезд – несколько десятков саней. Ни одной живой души… Оглобли безнадежно уткнулись в снег или торчат вверх, словно сани подняли руки и сдаются, – видно, белогвардейские ездовые в панике повыпрягали лошадей и ускакали. Командир позвал Кольцова и вместе с комиссаром, в сопровождении еще троих-четверых бойцов, двинулся осматривать сани. На них вповалку лежали мертвецы. Из-под рогож высовывались кое-как обмотанные грязными, заржавевшими от крови бинтами и уже окаменевшие руки, ноги, торчали костыли. Да, кроме саней, сдаваться тут было некому…

– Во, гады! – с презрением сплюнул моряк Серега, белобрысый парень из-под сухопутного Новгорода. – Своих раненых замерзать бросили, мировая контра!

…Чудо раньше всех увидел Федя. На передке одних саней, в самой середине покойницкой колонны, красовался новенький офицерский полушубок. Что-то непонятное было полушубком тщательно обернуто и аккуратно перетянуто широким, тоже офицерским ремнем.

У Феди забилось сердце – так ему захотелось сейчас же, сию минуту облачиться в эту бесценную вещь.

– Не трогать! – жестко отрубил товарищ Васильчук, Игнат Гордеевич. – Ты что, первый день воюешь? Где ты видел дураков, чтоб в степи новые полушубки бросали? Не иначе тут какой-то подвох…

Между тем чуть не целый эскадрон понемногу собрался вокруг саней с диковинной находкой. Командир обернулся и махнул рукой:

– А ну, двигай подальше. Или жизнь надоела? Бойцы повернули коней и отъехали сажен на двадцать, образовав полукольцо вокруг саней с полушубком и полураздетым трупом офицера. На месте остались только командир, комиссар, Кольцов да Серега. И тут Серега обратился к Игнату Гордеевичу:

– Товарищ командир, разреши мне взглянуть, что там за подарок. Все же я как-никак торпедистом служил…

Командир внимательно посмотрел на Серегу и приказал:

– Разрешаю. Но только смотри, аккуратно!

Серега не по-кавалерийски тяжеловато слез со своей гнедой кобылки и, не торопясь, чуть враскачку подошел к саням с полушубком. Сначала он зачем-то обошел их кругом. Потом наклонился над полушубком и осторожно приложился к нему ухом. Все молча ждали.

– Ну, что? – спросил, наконец, командир. – Тикает?

– Не, – задумчиво отвечал моряк, поднимаясь. – Может, она ударная, кто ее знает… – Он минуту постоял, словно копя решимость, и махнул рукой: – Эх, была не была! Но только, товарищ командир, уговор: полушубок – мой. Идет?

– Идет, – согласился командир.

Серега, широко улыбнувшись, сразу повеселел, словно согласие командира страховало его от риска. И решительно шагнул к саням. Подышав на ладони, он вынул из-за пазухи моток бечевки, сноровисто привязал ее к ремню и, разматывая веревочку, побежал к нам.

– Эх, жаль полушубочка! – залихватски весело воскликнул он и серьезно посоветовал: – Вы бы, товарищ командир, спешились и другим приказали. Неровен час…

Командир товарищ Васильчук мрачно покосился на него и пробурчал:

– Давай, давай, действуй!

Серега отошел еще подальше и дернул за бечевку. Узел в полушубке свалился с саней в снег, из него выпал какой-то продолговатый сверток. Взрыва не было… Тогда Серега, – не торопясь, двинулся к саням, на ходу снимая свой тоненький потертый бушлат. Бросив его наземь, моряк быстро влез в полушубок, аккуратно застегнулся, перепоясался ремнем и… метнулся вприсядку!

– Ты смотри, ты смотри! – восхищенно покрутил головой командир и тронул красавца каурого вперед.

Возле Сереги Васильчук легко спрыгнул с коня и, прочно ставя на землю свои кривые ноги, грузно подошел к морячку.

Серега поднял сверток и почтительно вручил его командиру. Бойцы, спешившись и держа коней на поводу, сгрудились вокруг Игната Гордеевича.

– Занятно, – проговорил тот, – еще в оренбургский платок упаковано. – Он осторожно размотал платок.

В платке оказался черный футляр непонятной формы. Командир раскрыл его. И в лучах луны скромно и гордо блеснуло лакированное дерево.

– Скрипка! – произнес командир, и было в его голосе не столько удивление, сколько разочарование.

– Во, гады! – повторил свое любимое словцо Серега. – Люди нехай пропадают, а эту буржуйскую музыку в тепле держат! Одно слово – контра!

Но командир товарищ Васильчук молча разглядывал скрипку, осторожно поворачивая ее в заскорузлых толстых пальцах, пальцах шахтера и кавалериста.

– Не, неверно ты говоришь, матрос, – убежденно высказался он наконец. – Неверно! Скрипка – то не буржуйская музыка. Оно, конечно, до двадцать пятого октября нашего брата к ней не подпускали – знай, мол, сверчок, свой шесток, твое дело балалайка да гармошка. А ныне другой поворот сделан. Кто знает, может, вот тут, среди нас с вами, таится будущий знаменитый скрипач, а? Наш рабоче-крестьянский скрипач, товарищи!

Все серьезно и внимательно оглядели друг друга, словно желая сию же минуту угадать этого таящегося музыканта.

Тут какая-то непонятная, повелительная сила вдруг заставила Федю Кольцова обернуться к саням. И, честное слово, волосы встали у него дыбом под буденновской богатыркой: замерзший офицер с перевязанной башкой, валявшийся в санях возле тюка со скрипкой, приподнявшись, целился в Игната Гордеевича из маузера…

Дико вскрикнув, Федька сделал гигантский прыжок и обрушился на ожившего беляка, выхватив из кобуры свой маленький «браунинг». Он выстрелил в офицера, тот сразу сник и больше не шевелился. Но маузер, крепко стиснутый в руке, не упал на солому… Кольцов зло дернул его к себе. Белый гад, уже мертвый, не отдавал оружия. Все больше ожесточаясь, Федор стал выдирать его из сжатых мертвой хваткой пальцев. Наконец, это удалось, и Федя медленно пошел к товарищам.

Но на него никто не обращал внимания. Товарищи сгрудились над чем-то лежащим на земле. А со всех сторон к этому месту бежали спешившиеся конники…

Федя тоже подошел к костру и заглянул через чье-то плечо.

На снегу навзничь лежал Игнат Гордеевич, их боевой командир. Его голову поддерживал Серега, а военком, расстегнувши командирскую шинель, обматывал грудь Игната Гордеевича бинтом, рядом стоял полковой фельдшер. Товарищ Васильчук крепко прижимал к себе скрипку. И из-под бинта на нее стекала тонкая струйка крови…

– Что с ним, с товарищем командиром? – спросил Федя почему-то шепотом.

Боец, стоявший впереди, не оборачиваясь, тоже шепотом ответил:

– В самое сердце попал, подлюга…

– Кто – в сердце?! – отчаянно закричал Федя. – Как – в сердце?! Ведь он не успел…

– Успел, – горестно ответил боец. – Успел, матери его…

Командир пошевелился.

– Где Федя? – спросил он. Бойцы пропустили Федю вперед.

– Федя, сынок, отвоюешь, поезжай в Москву, – с усилием прошептал командир, – учись на скрипача. Тебя музыка любит. Потому – вот тебе мой… и ото всего полка подарок. Береги его… как буржуи берегли. Они в этом, сволочи, понимают…

Комиссар быстро наклонился, бережно принял скрипку у командира и отдал Феде. Тот стал на колени.

Так он простоял на коленях со скрипкой в руках возле командира, покуда тот не вздохнул в последний раз.

А ночью Федя заболел. У него открылся жар. Федю оставили в попутном селе, в походном лазарете. А оттуда в розвальнях, а потом в поезде переправили в тыловой госпиталь, из него – во второй, третий.

Всюду с Федей путешествовала скрипка. Всюду врачи, фельдшера, санитарки заботились, чтобы он, упаси бог, не забыл ее ненароком. Ведь на приклеенной к футляру бумажке было обозначено и скреплено подписью комиссара и полковой круглой печатью, что «этим конфискованным у мировой буржуазии музыкальным инструментом награжден за боевые заслуги в борьбе против кровососов и палачей трудового народа и за музыкальный талант на горне, коим он призывал красных бойцов Н-ского кавалерийского полка только вперед, юный коммунар товарищ Кольцов Федор. Командование и красноармейцы Н-ского кавалерийского полка велят тебе, Федя, помнить вечно завет нашего дорогого командира товарища Васильчука Игната Гордеевича, который, закрывая свои геройские очи, с сердцем, пробитым белогвардейской пулей, приказал тебе стать первым рабоче-хрестьянским скрипачом».

Федор выписался из госпиталя и приехал в родную Одессу – в латаной-перелатаной гимнастерке, ветхой шинелишке и с драгоценной скрипкой в руках.

Но скрипачом стать ему не привелось. Не те были времена. Федор стал работать грузчиком в возрождавшемся порту, учился в ФЗУ, слесарил в судоремонтных мастерских…

А скрипка… Скрипку Федор не забыл. Потихоньку от всех, доставши какой-то древний «Самоучитель игры скрипичной, дабы досуг свой проводить с нежностию и душевностию», он вечерами забирался на безлюдный пляж, устраивался под обрывом крутого берега и тихонько трогал смычком струну…

Знала об этом тайном ученье лишь одна живая душа – двенадцатилетняя Леля – дочка красного партизана, а нынче – начальника Одесского порта.

Годы шли. Федора командировали учиться в вуз. Оттуда он вернулся снова в Одессу, в порт. Ну, а Леля – Леля стала его женой.

Дел в порту было невпроворот. Кольцов сутками пропадал на причалах. Оказалось не до досугов. И скрипка на долгие годы обрела свое место на антресолях, среди всякого старого хлама, что накапливается в любой семье, если она накрепко оседает на одном месте.

…В эвакуации, в Сибири, Ольга Сергеевна часто корила себя, что, в спешке покидая Одессу, забыла взять с собой мужнюю боевую награду. Но та, как ни странно, пролежала спокойно на антресолях все тридцать месяцев вражеской оккупации, дождавшись возвращения хозяев.

– Ну, а дальше – ты знаешь, – закончил Павлик. – Мама лишь однажды, мельком показала мне скрипку и снова спрятала ее на антресоли, которые оказались таким надежным хранилищем. Почему отец остался в неведении о том, каким сокровищем наградил его перед смертью командир, – бог весть. Теперь уж никогда не узнаем… Только факт остается фактом: в моих руках скрипка Страдивари. И знаешь, что я тебя попрошу? Не надо о ней болтать. А то поднимется шумиха, реклама… Надо еще обдумать, что мне со скрипкой делать. Ладно?




    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю