Текст книги "Пелена"
Автор книги: Александр Кузнецов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Александр Кузнецов
Пелена
Рисунки Н. Мооса
Отпуск я беру весной и в последних числах апреля уезжаю на север, в лес. Иногда с кем-нибудь из художников, а то и один пробираюсь на лыжах в верховья маленькой речушки, облюбовываю красивое место и ставлю палатку. Дожидаясь таяния, разлива и ледохода, пишу этюды, слушаю бормотание тетеревов и исподволь, не спеша готовлю небольшой плот. Одному мне хватает четырех сухих бревен, если нас двое – шесть стволов, и потолще. Как только пройдет лед, вслед за льдинами плывем вниз.
Поскольку речка всегда новая, никогда не знаешь, что тебя ожидает. Бывает, встречаются завалы из деревьев или заторы, образованные льдинами; ниже, когда начнутся уже деревни, может попасться и плотина. Тогда плот приходится разбирать и волоком – по бревну – перетаскивать.
Приплываешь всегда к большой реке – к Сухоне, к Вычегде, к Северной Двине. А кончается поездка старинным русским городом – Великим Устюгом, Тотьмой, Сольвычегодском или Красноборском. Эти живописные, давно уснувшие под своими многочисленными куполами города-деревни, некогда могущественные соперники Москвы и Новгорода, захиревшие, утратившие свое промышленное и торговое значение с постройкой Петербурга, так и просятся на полотно.
Хорошо еще и то, что вся весна перед глазами проходит, от снега и одинокого, жутковатого крика черного дятла до лопнувших почек и звонкой переклички дроздов. Тянутся на север, волнуют бесчисленные стаи уток и куликов.
Ружье я теперь не беру, но зато со мной всегда ездит безнадежно испорченный пойнтер Оладья. Она неистово носится по болотцам и прибрежным террасам, делает стойки на всякую, без разбора, птицу, а потом гонит ее, чего совсем не полагается делать легавой собаке. Только не ее в том вина: не получила собака должного воспитания.
Понравилось место – останавливаюсь и живу день, два, три… Пишу подмытый берег со свисающими корнями елей, вот-вот готовый упасть в воду, пишу хмурый лес, моховое болото с одинокими соснами, оставленную жителями деревню. Пишу дома на высоком подклете, с тесовой крышей и коньком на ней, пишу их резные фронтоны с причелинами и деревянное кружево полотенец, крылец, оконных наличников… А если очень повезет, то замшелую деревянную церквушку с шатром, которая радует меня больше всего на свете.
Куда я деваю свои работы? Складываю их дома, в Ленинграде, в чулан, а часть раздариваю. Все, что понравилось кому-нибудь, я отдаю без сожаления и даже с удовольствием. Конечно, самые удачные вещи я оставляю. Я втайне надеюсь, что когда-нибудь мне удастся все-таки| сделать выставку. Это трудно. Не каждому профессионалу удается получить право на выставку. Дело осложняется ещё и тем, что дед мой был известным русским художником. Его полотна висят в Русском музее, в Третьяковке и во многих других музеях. Как будто это обстоятельство должно помочь мне получить выставочный зал, но в то же время я не могу выставить посредственные работы.
В этой истории мне не хотелось бы называть имя деда. Вы наверняка знакомы с его именем. Обозначим условно нашу фамилию буквой «Д». Отец мой тоже был художником, живописцем, но он не захотел, чтобы я пошел по стопам деда и его, отец желал мне твердой и вполне современной профессии, и я стал инженером, а затем преподавателем технического вуза…
Прошлой весной, о которой здесь идет речь, я выплыл в Вычегду. Дальше спускаться на плоту стало опасно: по Вычегде шёл лес, как в плотах, так и молем. К тому же места пошли уже населенные. Покинув плот, я на машине добрался до Коряжмы – молодого городка, возникшего на болоте вокруг огромного целлюлозно-бумажного комбината. Был я один, Оладья ожидала щенят, и жена моя категорически запретила ей поездку.
Подкупив в магазине продуктов, я вернулся к реке и поставил палатку у бывшего монастыря, основанного в XVI веке Лонгином Коряжемским. Когда-то этот монастырек и был собственно Коряжмой, а теперь он затерялся за большими домами и прямыми улицами нового города, затерялся так, что если приехать сюда не со стороны реки, а по железной дороге, то нипочем его не увидишь и даже не будешь знать о его существовании.
День выдался ясный и теплый. Иногда только ветер налетал порывами с реки, но мне – в моей стеганке и ватных штанах – он был не страшен. Купол церкви прекрасно смотрелся на фоне воды и голубоватой свинцовой дали. Где-то на том берегу Вычегды едва различался белый храм Сольвычегодска.
Неподалеку от того места, где я стоял перед мольбертом, какой-то человек красил моторную лодку. Вскоре он оставил свою работу и подошёл ко мне.
– Можно посмотреть?
– Пожалуйста, – ответил я.
Он был невысок и кряжист, лет тридцати, и одет так же, как я, даже стеганка и ушанка у него, как и у меня, были вымазаны краской. Он долго сопел за моей спиной, чувствовалось, что ему хочется заговорить.
– Хорошо быть художником, – сказал он, наконец.
– А вы кто по профессии?
– Инженер. Инженер по очистке вод и водоочистительным сооружениям.
Я рассмеялся.
– Ну вот видите, я тоже инженер и тоже имею некоторое отношение к гидросооружениям. Сейчас выяснится, что мы с вами вместе учились в Ленинградском политехническом, только я закончил его на несколько лет раньше.
– Нет. Я учусь на заочном отделении… Только третий курс еще. Скоро надо ехать сдавать…
– А родом откуда?
– Да местный. Тут, в Коряжме, почти все местные…
Лицо его не было ничем примечательно, если не считать живых карих глаз, как-то не очень сочетающихся с прямой русой челкой. Он не обратил бы на себя внимания на Невском или на эскалаторе метро. Но здесь, на Севере, особенно после того, как ты долго побыл в одиночестве, каждый человек становится откровением, и ты тянешься к нему, как к близкому другу. Мы разговорились, и Григорий Петрович Адаров, как звали моего нового знакомого, пригласил меня к себе в гости.
– Что это вы будете валяться на земле, – говорил он, – когда дом есть, диван и все удобства. Хватит уж, попутешествовали.
– Во-первых, не на земле, – защищался я, – а на надувном матраце и в пуховом спальном мешке; а во-вторых, я завтра всё равно уезжаю. Погода хорошая, и провести последнюю ночь у реки одно удовольствие. Так что спасибо вам большое, Григорий Петрович, но я, пожалуй, останусь в палатке. Приходите ко мне вечером на чай. Посидим у костра, потолкуем.
– Вас иконы интересуют? – вдруг спросил он.
– Иконы?.. У вас есть иконы?
– Есть. Вы, как художник, наверное, разбираетесь в них, а может быть, вам что-нибудь подойдет. Да и мне интересно, узнаю кое-что.
Вот чего не ожидал, того не ожидал!
– Да, – ответил, – в иконах я действительно немного разбираюсь и очень люблю древнерусское искусство. В точку попали… Большая у вас коллекция?
– Да сорок досок, наверное, есть.
– Сорок?! – это было немалое собрание, и среди этих сорока могли оказаться интересные вещи. – И многие у вас собирают иконы?
– Нет, я один, – улыбнулся Григорий Петрович. – Я один такой во всем районе. Меня все психом считают, даже жена.
– Что же у вас есть? Скажем, самое старое? – не терпелось мне.
– Двенадцатый век есть, – проговорил он нарочито небрежно. В интонации прозвучало скрытое хвастовство. А может быть, просто гордость коллекционера? Насчет двенадцатого века он, конечно, загнул. Мне захотелось взглянуть на коллекцию, тут возможны любые неожиданности. Когда-то я этим увлекался, кое-что собирал. Случалось, дарили мне в деревнях старики, но чаще молодые люди, то Богоматерь величиною со спичечный коробок, выполненную финифтью, то литую из бронзы иконку с изображением «праздников», то вырезанного по дереву Николу, то старую рукописную книгу – псалтырь. Из каждой поездки я привозил что-то подобное. Но я никогда ничего не покупал. Сначала так получалось само собой, не было необходимости покупать, так отдавали; потом, когда собиранием икон стали заниматься многие, не покупать ничего и тем более не продавать стало моим правилом; когда же в последующие годы иконы стали модой, я перестал их собирать и даже интересоваться ими. Но с коллекцией, собранной на месте, встретился впервые. Не взглянуть на неё было просто грешно.
Быстро свернув палатку и уложив рюкзак, я зашагал со своим новым знакомым к нему домой. По дороге мы зашли в его гараж, где у него стоял мотоцикл с коляской, и оставили там мои веши – рюкзак и этюдник, а немного не доходя до дома, Григорий Петрович остановился и сказал:
– Знаете, мы как сделаем? Я сейчас зайду один, а вы минут через пять. Вон моё парадное, правое, второй этаж налево, квартира шестнадцать, – он показал мне на дверь, перед которой сидели на скамеечке три пожилых женщины.
Не успел я оторвать палец от звонка, как Григорий Петрович открыл мне дверь. Он провел меня в большую комнату своей двухкомнатной квартиры. На пороге меньшей комнаты стояла с грудным ребенком на руках растрепанная молодая женщина. «Моя жена Людмила», – бросил на ходу хозяин дома. Я на секунду остановился, чтобы поклониться, Людмила хмуро кивнула мне в ответ.
Я ожидал увидеть стены, завешанные иконами, но увидел только большую раму с множеством фотографий. Знаете, как обычно бывало в деревне? Тут и солдат, тут и напряженные лица молодых, жениха и невесты, и конопатый лопоухий мальчишка, тут и покойник в гробу, и новогодняя открытка. Большие храмовые иконы стояли между шкафом и стеной, а маленькие, домовые, лежали кучами за диваном и в углу у окна. В комнате стояли ещё детская кроватка и новенький сервант.
Григорий с удовольствием начал показывать мне свои богатства. По моей просьбе он расставлял, доски вдоль стены, шкафа и дивана – сервант он боялся поцарапать. Поставит доску и молчит, ждет, что я скажу. Или сам объясняет, но примитивно, путано. Видно, что плохо разбирается.
Посмотрели все, но ничего особенно неожиданного я не обнаружил. Был тут XVIII век, был XIX и XX, иконы поздние, писанные в реалистической манере. Таких большинство. Были вещи и более интересные, выполненные в традициях древнерусского письма. Одна из икон была вся позолочена и выглядела весьма парадно. Смотрю я на неё и вижу, отколупнута с краю позолота, виден из-под нее левкас (слой с мелом, на который наносилась живопись).
– Кто это ковырял?
– Смотрел тут один, – отвечает Григорий, – много ли золота.
– Какое уж тут золото?! – говорю я. – При подобной позолоте слой бывает всего в сотую долю миллиметра. Разве дело тут в золоте?
Мы понимающе улыбнулись друг другу.
Двенадцатого века здесь быть не могло. Откуда ему взяться, если икон того времени известно всего несколько штук, в основном Киевская Русь, а то и вовсе Византия. Погрудный Спас, которого он мне представил как икону XII века, возможно, при внимательном изучении, потянул бы на XVII век. Доска была старой, рубленой, но изображение безнадежно испорчено: Григорий неумело реставрировал икону, снял верхний слой, соскреб позднюю запись, но заодно повредил и нижний слой. Другого Спаса, которого он представил мне как икону Строгановской школы, мне пришлось также разжаловать. Никаких оснований относить ее к мастерской Строгановых я не нашел.
– Если вы говорите «Строгановская школа», – сказал я ему, – то вы должны знать, что эти иконы отличает миниатюрная тонкость письма, тончайшее золотое кружево прописи. Краски на этих иконах изысканны по сочетаниям, фигуры изящны и тонки, это совсем особое, не похожее ни на что искусство. Я не говорю уже о таких обязательных приметах строгановских икон, как малый размер (а эта икона храмовая) и обычно широкое поле под драгоценным окладом. Ладно, оклада может и не быть, но письмо-то, письмо! Это было искусство для избранных, а может быть, и искусство для искусства. Ничего этого здесь нет. Могу сказать определенно, что это не строгановская икона.
И тут он расстилает передо мной на диване новый экспонат – шитую золотом и серебром «Богоматерь Владимирскую». Я как увидел ее, так и обомлел: это была строгановская пелена XVII века, редчайший и ценнейший памятник древнерусского искусства.
Размером она была с большой портфель. Богоматерь с младенцем вышиты золотой и серебряной нитью по темно-красной или скорее малиновой основе – «земле», как ее принято называть. По нижнему краю шла надпись старославянским шрифтом, этакой затейливой вязью, сразу не разберешь, что написано. Нижняя сторона пелены обшита бахромой из золотых, серебряных и красных нитей, собранных в кисти. Композиция великолепная, в лучших иконописных традициях русского севера: фигуры графически очерчены, строги, изысканны. Выполнено с удивительным мастерством, техника потрясающая! А в целом – икона, настоящая икона XVII века, но только не писана красками, а искусно вышита.
– Ну как? – спросил Григорий Петрович.
– Да… Слов нет. Думаю, что это строгановская пелена, век семнадцатый, – ответил я, совершенно пораженный красотой вещи.
– А что такое пелена? – и он, поубавив спесь, наконец, признался: – Я ведь толком ничего не знаю об этом.
Пришлось рассказать.
В XVI веке Аника Строганов основал в Сольвычегодске несколько художественных мастерских, из которых впоследствии вышли редчайшие, прославившиеся на всю Русь произведения искусства – чуть ли не впервые в России зародилось здесь изготовление цветной эмали, или финифти. Они называются еще в отличие, скажем, от ростовских эмалей – усольскими эмалями. Потом знаменитая северная филигрань. Здешние мастера создавали узорчатые плетения из серебра и золота толщиной в волос. Кстати, строгановские иконы писали и в Москве, это скорее был стиль, чем географическая принадлежность… И вот была мастерская художественного шитья или вышивания. Отсюда выходили лучшие на Руси вышивки, замечательные произведения, которые и теперь приводят нас в восторг. Поскольку до Петра Первого светской живописи почти не было, вся тематика искусства была религиозной. Мастерицы вышивали различные покровы, плащаницы и делали такие вот вышивки – пелены с изображением святых. Поэтому их искусство называли еще лицевым шитьем. Лица вышивались. По своему поразительному мастерству они настолько совершенны, настолько виртуозны, что превосходят все подобное, когда-либо создававшееся на Руси. Посмотрите, ведь этот сплошной золотой покров составлен из мельчайших нитей, уложенных волосок к волоску.
Мы склонились над пеленой.
– Прекрасная вещь! – вздохнул я.
– Не понимаю, – сказал Григорий. – Прекрасная, говорите. А ручки маленькие, ножки – как у рахитика… На человека-то не похоже. Что тут ценится?
– Да разве дело в этом?!
– А в чем?
– Это традиция, канон, только и всего. Мне они не только не мешают, но, если правильно понять суть, даже усиливают впечатление. Посмотрите, разве эта условность мешает видеть здесь живого человека, женщину с трагической судьбой? Это мать. Мать, которая наперед знает, что сын ее погибнет ужасной смертью. Грусть, горе, скорбь… Это икона, но в то же время потрясающей силы картина. А техника, мастерство?! Это бесценная вещь!
– Хорошо, что вы не ломаетесь, не хитрите, говорите то, что думаете, – он сворачивал уже пелену трубкой, невольно показав мне ее изнанку. С обратной стороны пелены была вышита по красной земле надпись, но прочесть ее я не успел.
– А то были тут одни москвичи, – продолжал он, – увидели и начали: «Так тряпица… Ничего в общем… Так себе…» Цену сбивали.
– А вы ее продаете?! Сколько же она стоит? – я даже приблизительно не представлял себе, сколько может стоить такая пелена – сто рублей, пятьсот или тысячу.
– Нет, продавать я ее пока не собираюсь.
– Я вас понимаю. Вам можно позавидовать. Да что говорить, такой вещи любой музей был бы рад. Ведь их осталось считанные единицы. Специалисты знают, наверное, их всех «в лицо». Такую вещь грешно лаже держать в частной коллекции… Интересно, как она вам досталась?
– Как досталась? А очень просто, – и Григорий Петрович рассказал, что по роду своей службы ему часто приходится бывать в дальних селах. В глухих деревушках он всегда интересуется, не осталось ли каких-нибудь икон от стариков. И вот однажды один человек ответил ему: «Икон у меня нет, а вот тряпочка какая-то валяется. Она вроде иконы. Бабка ее очень берегла, в сундуке держала до самой смерти. Поставишь бутылку красного, я тебе ее принесу». «Посмотрим, что за тряпочка, стоит ли она бутылки», – ответил Адаров. И парень принес эту самую пелену. Увидев ее, Григорий сказал, что за такую тряпочку он ставит две бутылки красного. «Две мне не надо, – ответил парень, – я на работу иду. Ставь бутылку и забирай».
– Вот это да! Ох, как вам повезло! – качал я головой. – Это же надо! Подумать только!..
Мы перешли на кухню. Хозяин предложил было выпить по кружке чая. Продолжали разговаривать об иконах. Я хотел продиктовать ему небольшой список популярной литературы по древнерусской живописи, но он, к моему удивлению, стал отнекиваться. Я настаивал, мне хотелось, чтобы он прочитал хотя бы одну книгу, самую простую и доходчивую, но он не стал ничего записывать, а спросил:
– Вот ты мне скажи, как ленинградцы добывают иконы?
Григорий Петрович несколько раз пытался и раньше перейти на «ты», но у меня это почти никогда не получается. Я даже если и хочу, все равно говорю «вы».
– Ездят, как вы или я, собирают. Обмениваются, покупают.
– Вот мне и интересно, такая «Троица», что у меня – помнишь «Троицу»? – сколько может стоить? Хотя бы приблизительно.
– Понятия не имею… Никогда не покупал.
Григорий, кажется, мне не верил.
– Где же ты взял свои иконы, если не покупал? У тебя же есть иконы?
– Собирал. Кое-что в брошенных деревнях находил, а кое-что и так отдавали, в подарок. В Тотьме, например, мне одна совершенно незнакомая женщина подарила роскошного Николу шестнадцатого века. Я его реставрировал. Лучшая моя вещь. Теперь, правда, я иконы снял.
Жена Григория так и не вышла к нам, а когда он стелил мне на диване, что-то резко крикнула из коридора. Адаров вышел, прикрыл дверь, и в его голосе зазвучали уговаривающие, успокаивающие интонации. А когда они вместе стали переносить в маленькую комнатку детскую кроватку, я пожалел, что не остался ночевать в палатке на берегу реки.
Перед тем, как ложиться, я попросил Григория Петровича еще раз показать мне пелену, но он помялся и сказал: «Давай завтра, а то рано вставать, да и вообще…» Что он имел в виду, я не понял, но настаивать не стал.
Спал я неспокойно. Пелена «Богоматерь Владимирская» стояла передо мною, я я не мог никак от нее избавиться. Чего греха таить, я думал о том, что Адаров владеет ею по недоразумению, что было бы куда справедливее, если бы такая вещь висела у меня в Ленинграде. Я мысленно перевешивал картины деда, витрины с финифтью и мелкой пластикой, чтобы найти место для «Богоматери Владимирской». И она делалась центром композиции в нашей большой комнате.
Казалось, не успел я заснуть, как Григорий Петрович разбудил меня. Он очень торопился, мы едва успели обменяться адресами и направились почти бегом к гаражу. При выходе из парадного Адаров опять оглянулся по сторонам и тогда уже пропустил меня на улицу.
Пелены я так больше и не увидел.
Вечером этого же дня я был уже в Сольвычегодске и переночевал в общем номере маленькой деревянной гостиницы, а наутро стоял перед Благовещенским собором, который видел до этого лишь издалека, с другого берега Вычегды. Вблизи собор оказался величественнейшим сооружением из белого камня, храмом-крепостью. Высокие алтарные апсиды выглядят как крепостные укрепления, мощные лопатки-контрофорсы словно символизируют неприступность, узкие щелевые окна – те же бойницы. Крепость, вросшая в землю навечно и непоколебимо. А за собором – река. Широкая, с чуть видным противоположным берегом. Водный простор еще больше подчеркивает впечатление мощи крепости. Мне было известно, что такая картина есть у деда: церкви Сольвычегодска, а за ними река. Называется она «Соляной городок», но где находится эта картина, до сих пор неизвестно. Возможно, что и здесь, в этом музее. Картина «Соляной городок» несколько раз упоминалась в письмах деда, он называл ее удачей и говорил, что она – лучшее из того, что удалось написать на Севере. Ее долго искали искусствоведы, но так и не нашли. Отец как-то высказал мысль, что картина эта могла остаться в Сольвычегодске, ибо ни в Ленинград, ни в Москву ее дед не привозил.
Когда-то Сольвычегодск был столицей восточной части северного края и Урала. В XVI–XVII веках он принадлежал к числу городов, в которых происходило становление России, как государственное, так и духовное, эстетическое. Именно здесь, в Устюге Великом, в Тотьме и в Сольвычегодске, в городах, стоящих на водных путях в Архангельск и в Европу, закладывались основы торговли с западом, именно здесь создавались величайшие произведения русского искусства, являющиеся теперь предметом нашей гордости и восхищения. Теперь же Сольвычегодск – небольшой городок с несколькими лечебными заведениями. Сюда приезжают лечиться грязями. Эти больные – основные посетители местного музея в нелетнее время. Но и летом туристов тут не так уж много, куда меньше, чем в Суздале или Новгороде. От Котласа сюда добираются водой, ибо дороги плохие – все топи да болота.
Пройдя по городу, я обнаружил еще школу-интернат, клуб, библиотеку да несколько магазинов. Вот и весь город, все достопримечательности, если не считать стоящего в стороне собора Введенского монастыря и еще одной полуразрушенной церковки. От самого Введенского монастыря не осталось никаких следов, но церковь еще стоит и радует любителей русской старины, ибо храм этот великолепен. В нем архитекторы воплотили все лучшее, что принесено русскими в строительство в XVII веке, а это был век расцвета нашей архитектуры. По своему совершенству этот храм такого же порядка, как церковь Иоанна Предтечи в Ярославле, церковь Вознесения в Великом Устюге или храм на Филях в Москве… Красный кирпич и украшения из резного белого камня, затейливый резной орнамент входного крыльца, фигурные колонки, капители, арки, гирьки, карнизы, причудливые наличники окон и, наконец, замечательные пятицветные изразцы – вся эта пестрота не рябит, не раздражает, а складывается, если чуть отойти, в единое целое, в монументальный храм, величественно устремленный ввысь. Было у зодчих, создававших собор Введенского монастыря, чувство меры: еще бы чуть-чуть пестрых деталей, и общая композиция была бы нарушена, расплылась бы, разменялась на мелочи. Но они эту грань не перешли.
Интересно, что два сохранившихся здесь храма как бы стоят по краям золотого века Сольвычегодска. Благовещенский собор Аника Строганов начал строить в 1560 году, а церковь Введенского монастыря другой Строганов – Григорий – поставил в самом конце XVII столетия, с окончанием которого началось стремительное увядание Сольвычегодска и всего края. И вот судьба распорядилась так, что из тринадцати церквей города, из тринадцати памятников русской архитектуры, памятников истории и культуры Севера и всей Руси, не были взорваны и развалены именно эти два храма – самый первый и последний.
Ходил я вокруг Введенской церкви, смотрел на ее пышное великолепие, и душа моя пела. Казалось, я давно уже знаю этот храм, будто я вырос возле него, а может быть, и родился здесь. Мало того, мне чудилось, что я знаю его сто и даже двести лет. Припоминалась история о том, как один человек, ни с того ни с сего, заговорил на древнем языке, на языке, который давно уже исчез, забыт и знают о нем только немногие ученые. И когда ученые послушали того человека, они были поражены: он действительно говорил на языке, которому никогда не обучался. Не знаю, так ли это было и было ли вообще, возможно, это просто сказка; тем не менее во мне смутно ворочались какие-то воспоминания, связанные с этим храмом очень-очень далекие впечатления, которые никак не могли всплыть на поверхность моей памяти, моего мышления, а пробудились и жили где-то в подсознании, в самой глубине души…
Музей открылся, но директора еще не было. В ожидании его я постоял посередине Благовещенского собора, рассматривая фрески и иконостас. Прежде чем ехать сюда, я кое-что почитал и теперь узнавал знакомое лицо по книгам. Стенная роспись 1600 года, монументальная живопись московских мастеров была ремесленно записана позже масляными красками. Первоначальные фрески остались лишь в алтаре и в левом приделе. Они выгодно отличаются от поздних росписей мягкостью колорита, плавностью линий и всей столь дорогой мне манерой древнерусского письма.
Все иконы иконостаса, за исключением верхнего ряда, писаны были в XVI веке лучшими иконописцами Оружейной палаты. Имена их известны. Верхний же ряд относится к XVII столетию. Как ни парадоксально, строгановских икон, выделяемых теперь в отдельную школу, в Сольвычегодске осталось не так уж много. Больше тут икон московских.
Под высокими сводами храма гулко прозвучал перестук женских каблуков.
– Пришел Иван Игнатьевич, – сказала единственный научный сотрудник музея, она же экскурсовод Мария Васильевна, седовласая, подтянутая дама.
Она заперла за мной тяжелые двери, и по узким лесенкам с высокими каменными ступенями мы прошли в небольшую келью со сводчатым потолком.
Директор музея, Иван Игнатьевич Портнов, оказался мужчиной лет пятидесяти, небольшого роста, лысоватый, с брюшком и маленькими, глазками, с веками без ресниц. На его пиджаке с одной стороны были планки медалей в один ряд, а с другой – значок техникума. Судя по изображенной на значке раскрытой книге, можно было предположить, что директор закончил какой-то гуманитарный техникум, скорее всего – педучилище.
Когда я познакомился с Портновым, то подумал, что, только взглянув на него, можно рассказать, в общих чертах, его биографию: местный, перед войной или во время войны кончил педучилище, потом немного воевал. После войны учительствовал, а затем его выдвинули на руководящую работу.
Я представился. Нельзя сказать, чтобы Иван Игнатьевич был приветлив, он смотрел строго и подозрительно. Я говорил, он молчал, задав мне единственный вопрос: что мне здесь надо? И только тогда, когда я рассказал о своем деде и о том, что хочу увидеть его картины и ищу одну – утерянную, он, наконец, вяло улыбнулся:
– Так вы тот самый? Внук, стало быть. И тоже художник?
– Не могу сказать, что художник, это было бы слишком самонадеянно, но рисую, пишу акварели и маслом.
– Скромность украшает человека, – сказал директор, и слабая улыбка покинула его лицо. – Понимаете, у нас здесь историко-художественный музей, материальные ценности… Бывают всякие случаи… В общем, мне надо… Я должен посмотреть ваши документы.
– У меня есть бумага специально для этого случая. От Русского музея. Вот, пожалуйста, – я протянул ему отношение, в котором содержалась просьба показать мне запасной фонд музея.
Он внимательно прочитал эту бумагу и спросил:
– А еще что у вас есть?
– А что еще нужно?
– Паспорт есть?
Достав паспорт, я подал его Портнову:
– Пожалуйста. Я понимаю…
Иван Игнатьевич не просто взглянул на фамилию и фотографию, он внимательно рассмотрел глубоко втиснутую в фотографию печать, поворачивая паспорт к свету. Пролистал его весь, прочитал отметки о браке и прописке.
Меня стало это уже злить. Я чуть было не спросил, будем ли мы делать отпечатки пальцев, но сдержался и сказал:
– Больше всего хотелось бы найти картину Сергея Сергеевича Д. с панорамой города. Он писал ее с колокольни. Это должен быть довольно большой холст, что-нибудь семьдесят на сорок пять. Картина называется «Соляной городок». Она никогда не репродуцировалась, поэтому мне хотелось бы сфотографировать ее на крупноформатный диапозитив. Для этого ее надо будет вынести на свет. Правда, я рано еще об этом говорю, картину надо найти.
В ответ мой собеседник встал из-за стола, открыл дверь кельи и крикнул: «Марья Васильевна! Идите сюда!» Эхо загудело в центральном куполе храма, закричали галки.
– Закройте музей, – приказал директор, – повесьте табличку и пойдемте с нами в фонды.
– Хорошо, – Мария Васильевна повернулась, чтобы выполнить приказание.
– Да! – остановил ее Иван Игнатьевич. – Что у нас есть художника Д. в экспозиции?
– Теперь ничего нет. У нас же в левом пределе выставка утвари.
– Ах да, правильно, я забыл.
– А висели две вещи: «Портрет протодьякона» и «Дождь на реке», – четко и сухо говорила Мария Васильевна.
«Эта кончала гимназию, – подумал я. – Тоже учительствовала. Носила пенсне и высокие ботинки со шнуровкой. Как моя бабушка».
– Ну хорошо, хорошо, – перебил Марию Васильевну директор. – Запирайте, мы сейчас спустимся.
В темных, узких коридорах и на крутых лестницах хоть и было темновато, но туда все же доходил отраженный от стен слабый свет окон-бойниц. В подвалах же, куда мы спустились, стояла кромешная тьма. Двигались некоторое время ощупью, пока Мария Васильевна не нашла выключатель и перед массивными коваными дверями не загорелась тусклая от пыли лампочка.
– В этих подземельях, – проговорил Иван Игнатьевич не без удовольствия, – держали провинившихся и неугодных Строгановым людей. Даже московские послы сюда попадали. Есть такие камеры, откуда кости еще до войны, когда оборудовали помещение, вывозили машинами. Вот что творилось при самодержавии.
Зазвенели ключи, заскрежетало железо, и вот уже Мария Васильевна смахивает с картин сухой тряпкой пыль, а я рассматриваю их и расставляю вдоль стеллажа. Всего тут оказалось десять этюдов деда и четыре его картины. Почти все были мне знакомы. Все они, кроме известного портрета протодьякона, изображали северные пейзажи. Дед любил вносить в пейзаж одну человеческую фигуру или строение, обычно стоящую вдали церквушку. Ведь именно ее куполок определял издали человеческое жилье. И этюды, и картины написаны в одной манере и в одном колорите – свинцовое небо, стальная вода, черный лес, белые пятна снега…
Холста с панорамой Сольвычегодска не оказалось.
– Такой картины Д. у нас нет, совершенно определенно могу вам сказать, – говорила Мария Васильевна. – Я работаю здесь много лет и знаю наши фонды.
– Я тоже не помню такой, – поддакнул Портнов.
– Есть у нас картина с изображением городка конца Прошлого столетия, картина неизвестного художника. Она висит в отделе истории советского периода. Можете посмотреть.
Я немного расстроился, мне так хотелось найти эту картину деда! Если и здесь ее нет, то она действительно утеряна.
На всякий случай я пошел с ними в отдел истории. И там, рядом с кандалами и рисунком деревянного дворца Строгановых, обнаружил картину деда «Соляной городок». Слева, на переднем плане, крупно дана часть купола, второй план – город, со множеством церквей.
Я смотрел и улыбался. Они оба вопросительно глядели на меня, а я молчал и улыбался.