355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фадеев » Молодая Гвардия » Текст книги (страница 12)
Молодая Гвардия
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:26

Текст книги "Молодая Гвардия"


Автор книги: Александр Фадеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Глава шестнадцатая

А бабушка Вера и Елена Николаевна все стояли в кустах жасмина и смотрели, как, наполняя собой и своим грохотом улицу, взревывая на взъезде, выползали одна за другой громадные, высокие, длинные грузовые машины, в которых рядами, в куртках серого цвета, в серых грязных пилотках, потные, загорелые, пыльные, сидели немецкие солдаты, держа между ног ружья. Собаки со всех дворов с злобным лаем кидались на машины и прыгали вокруг в густой рыжей пыли.

Передние машины с офицерами уже поравнялись с палисадником у дома Кошевых, как вдруг за спиной женщин раздался свирепый лай, и черный лохматый пес, как шаровая молния, промчавшись среди подсолнухов, перемахнул через низенький забор палисадника и, низко подвывая, лая сипло и гулко, по-стариковски, заплясал вокруг передней машины.

Женщины в ужасе переглянулись. Им казалось, что сейчас должно произойти что-то ужасное. Но ничего ужасного не произошло. Машина проехала дальше, к самому парку, и остановилась у здания треста «Краснодонуголь», куда вслед за нею подошли и другие легковые машины. В это время грузовые машины с солдатами уже заполнили всю улицу. Солдаты спрыгивали с машин, разминали руки и ноги и, с непривычным для русского уха, шумным, резким говором растекались по дворам, палисадникам, стучались в двери. Черный лохматый пес, растерянный от такого множества людей, стоял у калитки и неопределенно лаял на всю улицу.

Офицеры стояли возле здания треста, курили, денщики вносили в здание чемоданы. Маленький офицер с толстым брюшком и так высоко вздернутой тульей фуражки, что голова при ней уже не имела никакого значения, распоряжался разгрузкой машин. Молоденький офицер на неестественно длинных ногах в сопровождении солдата громадного роста, неуклюжего, в грубых ботинках и в пилотке на светлых яркого палевого цвета волосах, быстро перебежал наискосок через улицу, в здание обкома. Но через минуту и офицер и солдат вышли оттуда и быстро свернули в калитку соседнего с обкомом владения. В этом соседнем доме жили работники обкома, но они еще позавчера уехали вместе с хозяевами квартиры. Офицер и солдат вышли из палисадника и направились к калитке во двор Кошевых.

Наконец-то черный лохматый пес увидел совершенно реального противника, двигавшегося прямо на него, и с лаем кинулся на молоденького офицера. Офицер остановился на длинных расставленных ногах, на лице его появилось мальчишеское выражение, он выругался сквозь зубы, потом вынул из кобуры револьвер и в упор выстрелил в собаку. Пес ткнулся носом в землю, с воем прополз немного навстречу офицеру и вытянулся.

– Собаку вбили… що же це воно буде? – сказала бабушка Вера.

Офицеры у здания треста и солдаты на улице оглянулись на выстрел, но, увидев убитую собаку, вернулись к своим занятиям. Одиночные выстрелы раздавались то там, то здесь. Офицер в сопровождении громадного денщика с палевой головой уже отворял калитку во двор Кошевых.

Бабушка Вера, неподвижно и прямо неся свою голову Данте Алигьери, пошла навстречу им, а Елена Николаевна осталась в кустах жасмина, придерживая обеими руками уложенные вокруг головы светлорусые косы.

Остановившись на длинных ногах против бабушки и, хотя бабушка тоже была высокая, сверху вниз глядя на нее холодными, бесцветными глазами, офицер спросил;

– Кто будет показать вашу квартиру?

Он сказал это, предполагая, что говорит на очень правильном русском языке, и перевел свой взгляд с бабушки на стоявшую в кустах жасмина с поднятыми руками Елену Николаевну, а потом снова на бабушку.

– Що ж ты, Лена? Иди покажи, – смущенно сказала бабушка хриплым голосом.

Елена Николаевна, придерживая руками косы, пошла между грядок к дому.

Офицер некоторое время с удивлением смотрел на нее, потом снова перевел взгляд на бабушку.

– Ну? – сказал он, приподняв светлые брови, и его юное холеное лицо барчука приняло капризное выражение.

Бабушка, непривычно семеня ногами, почти побежала к дому. Офицер и денщик пошли за нею.

Квартира Кошевых состояла из трех комнат и кухни. Прямо из кухни посетитель попадал в большую комнату, служившую столовой, с двумя окнами на соседнюю, параллельную Садовой улицу. Здесь же стояла кровать Елены Николаевны и диван, на котором обычно стелили Олегу. Дверь из столовой налево вела в комнату, где жил Николай Николаевич с женой и ребенком. Другая дверь, направо, вела в совсем маленькую комнатку, где спала бабушка. Комнатка эта имела общую стену с кухней, как раз ту стену, к которой примыкала плита, и когда на кухне топили плиту, в комнате стояла нестерпимая жара, особенно летом. Но бабушка, как все деревенские старухи, любила тепло, а если уже больно донимала жара, она открывала оконце в палисадник, где под самым окном высажены были кусты сирени.

Офицер вошел в кухню, бегло оглядел ее, потом, пригнувшись, чтобы не задеть притолоки, вошел в столовую, постоял, поводя глазами вокруг. Видно, ему понравилось здесь. Комната была чисто выбеленная и вымытая до блеска, крашеные полы устланы суровыми, домашней выделки, чистыми половиками, на столе белоснежная скатерть, такой же пододеяльник на кровати Елены Николаевны, а подушки, одна меньше другой, были пышно взбиты и покрыты чем-то кружевным и воздушным. На окнах стояли цветы.

Офицер быстро прошел в комнату Коростылевых, так же согнувшись в дверях. Елена Николаевна, даже не заметившая, когда и как укрепила косы, осталась в столовой, прислонившись к косяку двери закинутой головой в пышной короне светлорусых волос. А бабушка Вера прошла за немцами.

Эта комнатка с маленьким письменным столом, аккуратным чернильным прибором и висящим сбоку стола, на косяке двери, на гвоздочке, рейсшиной, треугольником и лекалом тоже понравилась немцу.

– Schon! – сказал он удовлетворенно.

Вдруг он увидел смятую кровать, на которой, когда вошла Мария Андреевна, лежала Елена Николаевна. Он быстро шагнул к кровати, отвернул одеяло, простыни, брезгливо двумя пальцами приподнял перину, нагнулся и втянул носом воздух.

– Клоп нет? – морщась, спросил он бабушку Веру.

– Клопив нема… Нэту, – сказала бабушка, исковеркав язык возможно понятнее для немца, и отрицательно затрясла головой, обиженная.

– Schon, – сказал немец и, согнувшись в дверях, вернулся в. столовую.

В комнату бабушки он только заглянул и круто обернулся к Елене Николаевне.

– Здесь будет жить генерал, барон фон Венцель, – сказал он. – Эти две комнаты освободить, – он указал на столовую и комнату Коростылевых. – Вам разрешается жить здесь, – он указал на комнатку бабушки Веры. – Что вам надо из этих две комнаты, возьмите сейчас… Убрать это, это, – он брезгливо, двумя пальцами отогнул белоснежный пододеяльник, одеяло, простыню на кровати Елены Николаевны. – И та комната тоже… убрать… Быстро! – И он вышел из комнаты мимо отшатнувшейся от него Елены Николаевны.

– Клопив, каже, нема? Вот ворог!.. Ото дожила бабуся Вера на старости лет! – громким резким голосом сказала бабушка. – Лена! Столбняк у тебе, чи шо? – возмущенно сказала она. – Треба ж усе убрать для того барона, шоб у него очи повылазили! Приди в себя трошки. То ще, може, наша удача, що нам барона поставили, може, вин не такий скаженный, як воны уси.

Елена Николаевна молча свернула свою постель, отнесла в комнату бабушки и уже не выходила оттуда. А бабушка Вера убрала постель из комнаты сына и невестки, убрала со стен и со стола фотографии сына и внука Олега в комод («щоб не выспрашивали, кто да кто») и перенесла к себе в комнату белье и платья свои и дочери («що б уже не лазать до них, хай им грец!»).

Все-таки ее мучило любопытство, ей не сиделось, и она вышла во двор.

В калитке снова показался громадного роста денщик с палевой головой и с палевыми веснушками на мясистом лице, несший в обеих руках длинные, широкие, плоские чемоданы в кожаных чехлах. Солдат за ним нес оружие – три автоматических ружья, два маузера, саблю в серебряных ножнах, и еще два солдата несли один – чемодан, а другой – небольшой тяжелый радиоприемник. Они, не взглянув на бабушку Веру, прошли в дом.

И в это время генерал, очень худой, высокий, в узких, чуть тронутых пылью блестящих щиблетах и в фуражке с сильно вздернутой спереди высокой тульей, старый, морщинистый, с чисто промытым лицом и кадыком, вошел через калитку в палисадник, почтительно сопровождаемый длинноногим офицером, шедшим со склоненной головой на полкорпуса позади генерала.

Генерал был в диагоналевых серых брюках с раздвоенными лампасами и во френче с блекло-золотыми пуговицами и черным воротником, украшенным золотистыми пальмовыми ветвями по красному полю петлиц. Генерал шел, высоко неся на длинной шее узкую длинную голову с седыми висками, и отрывисто говорил что-то. А офицер, идя чуть позади него и нагнув голову, почтительно ловил каждое его слово.

Войдя в палисадник, генерал остановился, огляделся, медленно поводя головой на длинной малиновой шее, и это сделало его похожим на гуся, особенно потому, что у его фуражки со вздернутой тульей был выдавшийся вперед длинный козырек. Генерал огляделся, и на застывшем лице его ничего не изобразилось. Рукою с узкой кистью и сухими пальцами он быстро обвел вокруг, как бы обрекая все это, что оказалось в поле его зрения, и буркнул что-то. Офицер еще почтительнее нагнул голову.

Обдав бабушку Веру сложным парфюмерным запахом и задержав на ней на мгновение взгляд своих сильно выцветших, водянистых усталых глаз, генерал прошел в дом, нагнув голову, чтобы не зацепить притолоки. Молодой офицер на длинных ногах, сделав знак солдатам, вытянувшимся у крыльца, чтобы они не уходили, вошел вслед за генералом, а бабушка Вера осталась во дворе.

Через несколько минут офицер вышел, отдал солдатам короткое распоряжение и при этом обвел рукой палисадник в точности повторив генеральский жест. Солдаты, повернувшись на месте и щелкнув каблуками, вышли один другому в затылок из палисадника, а офицер вернулся в дом.

Подсолнухи на огороде уже сильно склонили свои золотые головы на запад, длинные густые тени легли на гряды. С улицы из-за кустов жасмина доносился чужой возбужденный говор и смех, справа на переезде все рычали моторы, то в той, то в другой стороне слышны были выстрелы, визг собак, кудахтанье кур.

Два знакомых уже бабушке Вере солдата снова показались в калитке. В руках у них были тесаки. Бабушка не успела еще подумать, зачем им эти тесаки, как оба солдата – один в одну сторону от калитки, другой в другую – начали рубить вдоль заборчика кусты жасмина.

– Да що це вы робите, да хиба ж воно вам мешает? – не выдержала бабушка и, развевая юбки, ринулась на солдат. – То ж цветы, то ж красивые цветы! Да хиба ж воны вам мешають? – гневно говорила она, бросаясь от одного солдата к другому, едва удерживаясь, чтобы не вцепиться им в волосы.

Солдаты, не глядя на нее, молча, сопя, рубили кусты. Потом один из них сказал что-то своему товарищу, – оба они засмеялись.

– Ще смиються, – с презрением сказала бабушка. Солдат выпрямился, утер рукавом пот со лба и, с улыбкой взглянув на бабушку, сказал по-немецки:

– Это приказ свыше. Военная необходимость. Видите, везде рубят. – И он указал тесаком на соседний палисадник.

Бабушка не поняла того, что он сказал, но посмотрела в направлении, куда указывал тесаком солдат, и увидела, что в соседнем палисаднике, и дальше за ним, и позади, за ее спиной, – везде немецкие солдаты рубили деревья и кусты.

– Партизанен – пу! пу! – пытался объяснить немецкий солдат и, присев за кустом, вытянув грязный указательный палец с толстым ногтем, показал, как партизаны это делают.

Бабушка, сразу вся ослабев и махнув рукой, пошла от солдат и села на крылечке.

В калитке показался солдат в белой поварской шапочке и белом халате, из-под которого видны были концы его серых брюк и грубые, на деревянной подошве, ботинки. Он нес в одной руке большую мелкого плетения круглую корзинку, в которой позвякивала посуда, а в другой большую алюминиевую кастрюлю. За ним шел еще солдат в засаленной серой куртке и что-то нес перед собой в большой миске. Они прошли мимо бабушки на кухню.

Внезапно, точно вырвавшись из другого мира, донеслись из дома обрывки музыки, треск, шипенье, обрывки немецкой речи, снова треск и шипенье и опять обрывки музыки.

На всем протяжении улицы солдаты вырубали палисадники, и вскоре и направо и налево стало видно от второго переезда до парка, открылась вся улица, по которой сновали немецкие солдаты и проносились мотоциклетки.

Вдруг из горницы за спиной бабушки полилась далекая, нежная музыка. Где-то очень далеко от Краснодона шла спокойная, размеренная жизнь, чуждая всему, что здесь сейчас происходило. Люди, для которых предназначалась эта музыка, жили далеко от войны, от этих солдат, которые сновали по улицам и рубили палисадники, и от бабушки Веры. И, должно быть, эта жизнь была далекой и чужой солдатам, которые рубили кусты в палисаднике, потому что солдаты не подняли голов, не приостановились, не прислушались, не обменялись словом по поводу этой музыки.

Они вырубили все деревья и кусты в палисаднике по самое окошко у комнаты бабушки Веры, где, одинокая, молча сидела Елена Николаевна, и принялись теми же тесаками рубить под корень подсолнухи, склонившие на закат свои золотые головы. Они вырубили и эти подсолнухи, и тогда вокруг стало уже совсем чисто, и партизанам неоткуда было делать свое «пу-пу».

Глава семнадцатая

Немецкие солдаты и офицеры разных родов оружия в течение всего вечера растекались по всем районам города, только большой Шанхай и малые шанхайчики да отдаленный район Голубятники и Деревянная улица, на которой жила Валя Борц, оставались еще не занятыми.

Казалось, весь город, на улицах которого не видно было местных жителей, заполнился мундирами грязно-серого цвета, такими же пилотками и фуражками с серебряным германским орлом. Серые мундиры растекались по дворам и огородам; их можно было видеть в дверях домов, сараев, амбаров, кладовых.

Улица, на которой жили Осьмухины и Земнуховы, одной из первых была занята въехавшей на грузовиках пехотой. Улица эта была достаточно широка для того, чтобы на ней расположить грузовики, но из боязни привлечь внимание советской авиации солдаты, по приказу своих начальников, повсеместно ломали низенькие заборчики палисадников, чтобы машины свободно могли пройти во двор под прикрытие домов и домашних пристроек.

Высокий длинный грузовик, с которого уже поспрыгивали солдаты, пятясь задом и ревя мотором, наехал на палисадник дома Осьмухиных своими громадными двойными колесами на литых шинах. Забор затрещал. Сминая цветы и клумбы перед домом, наполняя воздух бензинной гарью и рыча, грузовик задом въехал во двор Осьмухиных и остановился у стены.

Молодцеватый ефрейтор, весь черный, с черными торчащими вперед жесткими усиками, черными жесткими волосами, обкладывавшими, как войлоком, его виски и затылок под сдвинутой на лоб пилоткой, ногой распахнув дверь в сени и из сеней в переднюю, ввалился в квартиру Осьмухиных в сопровождении группы солдат.

Елизавета Алексеевна и Люся с неестественно выпрямленным корпусом, похожие друг на друга, сидели у кровати Володи. Волнуясь и стараясь не показать своего волнения родным, Володя лежал, покрытый до подбородка простыней, и сумрачно глядел перед собой узкими коричневыми глазами. Но когда раздался этот грохот в сенях и потные, грязные лица ефрейтора и солдат показались в передней, дверь в которую была открыта, Елизавета Алексеевна резко встала и, быстрая, прямая, с лицом, которое приняло свойственное ей решительное выражение, вышла к немцам.

– Ошень карашо, – сказал ефрейтор и весело засмеялся, с нахальной откровенностью, но дружелюбно глядя в лицо Елизаветы Алексеевны. – Здесь будут стоять наши солдаты… Только две-три ночки. Nur zwei oder drei Nachte. Ошень карашо.

Солдаты стояли за его спиной и молча, без улыбки, смотрели на Елизавету Алексеевну. Она отворила дверь в комнату, где обычно она жила с Люсей. Она еще до прихода немцев решила, если немцы станут на постой, перебраться в комнату к Володе, чтобы всем быть вместе. Но ефрейтор не прошел в эту комнату, даже не заглянул в нее, – он в растворенную дверь смотрел на Люсю, прямо и неподвижно сидевшую у постели Володи.

– О! – воскликнул ефрейтор, весело улыбнувшись Люсе и козырнув. – Ваш брат? – он бесцеремонно ткнул черным пальцем в сторону Володи. – Он ранен?

– Нет, – вспыхнув, сказала Люся, – он болен.

– Она говорит по-немецки! – ефрейтор, смеясь, обернулся к солдатам, которые попрежнему без улыбки стояли в передней. – Вы хотите скрыть, что ваш брат красный солдат или партизан, и что он ранен, но мы всегда можем это проверить, – с улыбкой говорил ефрейтор, заигрывая с Люсей своими блестящими черными глазами.

– Нет, нет, он учащийся, ему всего семнадцать лет, он лежит после операции, – с волнением отвечала Люся.

– Не бойтесь, мы не тронем вашего брата, – сказал ефрейтор, улыбнувшись Люсе, и, снова козырнув ей, заглянул в комнату, которую указала ему Елизавета Алексеевна. – Ошень карашо! А эта дверь куда? – спросил он Елизавету Алексеевну и, не дожидаясь ответа, отворил дверь в кухню. – Прекрасно! Сейчас же затопить. У вас есть куры?… Яйки, яйки! – И он дружелюбно, с глупой откровенностью засмеялся.

Было даже удивительно, что он сказал то самое, что в течение всех месяцев войны было содержанием анекдотов о немцах, что можно было услышать от очевидцев, прочесть в газетных корреспонденциях и в подписях под карикатурами. Но он сказал именно это.

– Фридрих, займись нашим столом. – И он в сопровождении солдат вошел в комнату, указанную ему Елизаветой Алексеевной, и весь дом наполнился смехом и говором.

– Мама, ты поняла? Они просят яиц и просят затопить печь, – шопотом сказала Люся.

Елизавета Алексеевна продолжала молча стоять в передней.

– Ты поняла, мама? Может быть, мне принести дров?

– Я все поняла, – сказала мать, не меняя позы, как-то уж чересчур спокойно.

Немолодой солдат, с сильно выдававшейся вперед нижней челюстью, с шрамом, спускавшимся из-под пилотки на бровь, вышел из комнаты.

– Это ты будешь – Фридрих? – спокойно спросила Елизавета Алексеевна.

– Фридрих? Это я Фридрих, – мрачно сказал солдат.

– Пойдем… поможешь мне принести дрова… А яиц я вам сама дам.

– Что? – спросил он, не понимая.

Но она сделала ему знак рукой и вышла в сени. Солдат последовал за нею.

– Да, – сказал Володя, не глядя на Люсю. – Закрой дверь.

Люся притворила дверь, думая, что Володя хочет что-то сказать ей. Но когда она вернулась к кровати, он лежал с закрытыми глазами и молчал. И в это время в дверях, без стука, появился ефрейтор, голый по пояс, очень волосатый, черный, держа в руке мыльницу, с полотенцем через плечо.

– Где у вас умывальник? – спросил он.

– У нас нет умывальника, мы поливаем друг другу из кружки во дворе, – сказала Люся.

– Какая дикость! – Ефрейтор весело глядел на Люсю, расставив ноги в порыжелых ботинках на толстой подметке. – Как ваше имя?

– Людмила.

– Как?

– Людмила.

– Не понимаю… Лю… лю…

– Людмила.

– О! Luise, – удовлетворенно воскликнул ефрейтор. – Вы говорите по немецки, а моетесь из кружки, – брезгливо сказал он. – Ошень плёхо.

Люся молчала.

– А зимой? – воскликнул ефрейтор. – Ха-ха!.. Какая дикость! Так полейте мне, по крайней мере!

Люся поднялась и шагнула к двери, но он продолжал стоять в дверях, расставив ноги, черно волосатый, и, улыбаясь, откровенно и прямо смотрел на Люсю.

Она остановилась перед ним, потупив голову, и покраснела.

– Ха-ха!.. – Ефрейтор еще постоял немного и уступил ей дорогу.

Они вышли на крыльцо.

Володя, понимавший их разговор, лежал, закрыв глаза, чувствуя всем телом сильные толчки сердца. Если бы он не был болен, он мог бы сам полить немцу вместо Люси. Ему было стыдно от сознания униженности того положения, в котором очутились он и вся его семья и в котором им предстояло жить теперь, и он лежал с бьющимся сердцем, закрыв глаза, чтобы не выдать своего состояния.

Он слышал, как немецкие солдаты в тяжелых, кованных гвоздями ботинках, ходили через переднюю во двор и обратно. Мать что-то сказала на крыльце своим резким голосом, прошла на кухню, шаркая туфлями, и снова вышла на крыльцо. Люся бесшумно вошла в комнату и притворила за собой дверь, – мать заменила ее.

– Володя! Ужас какой, – быстро заговорила Люся шопотом. – Заборы кругом переломали. Цветники все затоптали, и все дворы забиты солдатами. Вшей трясут из рубах. А прямо перед нашим крыльцом, в чем мать родила, обливаются холодной водой из ведра. Меня чуть не стошнило.

Володя лежал, не открывая глаз, и молчал. Во дворе закричала курица.

– Фридрих наших кур режет, – с неожиданной издевкой в голосе сказала Люся.

Ефрейтор, фыркая и издавая ртом другие прерывистые разнообразные звуки, – должно быть, он утирался на ходу полотенцем, – прошел через переднюю в комнату, и некоторое время там слышен был его громкий, жизнерадостный голос очень здорового человека. Елизавета Алексеевна что-то отвечала ему. Через некоторое время она вернулась в комнату Володи со свернутой постелью и положила ее в угол.

В кухне что-то пекли, жарили, даже через закрытую дверь наносило запахи жаренья. Квартира превратилась в проходной двор, все время кто-нибудь приходил, уходил. Из кухни и со двора, и из комнаты, где расположился ефрейтор с солдатами, доносился немецкий говор, смех.

Люся, имевшая способность к языкам, по окончании школы весь год войны специально занималась немецким, французским и английским, – она мечтала поступить в институт иностранных языков в Москве, чтобы иметь возможность когда-нибудь потом пойти на дипломатическую работу. Люся невольно слушала и понимала многое из этих солдатских разговоров, сдобренных грубым словом или шуткой.

– А, дружище Адам! Здорово, Адам, что это у тебя?

– Свиное сало по-украински. Я хочу войти с вами в долю.

– Великолепно! У тебя есть коньяк? Нет? Будем пить hoi's der Teufel, русскую водку!

– Говорят, на том конце улицы у какого-то старика есть мед.

– Я пошлю Гансхена. Надо пользоваться случаем. Чорт знает, долго ли мы здесь пробудем и что нас ждет впереди.

– А что нас ждет впереди? Нас ждут Дон и Кубань. А может быть, Волга. Уверяю тебя, там будет не хуже.

– Здесь мы, по крайней мере, живы!

– А ну их, эти проклятые угольные районы! Ветер, пыль или грязь, и каждый смотрит на тебя по-волчьи.

– А где они смотрели на тебя ласково? И почему ты думаешь, что ты приносишь им счастье? Ха-ха!..

Кто-то вошел в переднюю и сказал сиплым бабьим голосом:

– Heil Hitler!

– Тьфу чорт, это Петер Фенбонг! Heil Hitler!.. Ax, verdammt noch mal*, (* – Будь проклят (немецк.). мы тебя еще не видели в черном! А ну, покажись… Смотрите, ребятишки, Петер Фенбонг! Подумать только, мы не виделись с самой границы.

– Можно подумать, вы, правда, обо мне соскучились, – с усмешкой отвечал этот бабий голос.

– Петер Фенбонг! Откуда тебя принесло?

– Лучше скажи – куда? Мы получили назначение в эту дыру.

– А что это за значок у тебя на груди?

– Я теперь уже ротенфюрер.

– Ого! Недаром ты растолстел. Должно быть, в частях «СС» лучше кормят!

– Но он, должно быть, попрежнему спит в одежде и не моется, я это чувствую по запаху.

– Никогда не шути так, чтобы потом раскаиваться, – просипел бабий голос.

– Прости, дорогой Петер, но ведь мы старые друзья. Не правда ли? Что останется солдату, если нельзя и пошутить! Как ты забрел к нам?

– Я ищу квартиру.

– Ты ищешь квартиру?! Вам всегда достаются лучшие дома.

– Мы заняли больницу, это громадное здание. Но мне нужна квартира.

– Нас здесь семеро.

– Я вижу… Wie die Heringe! * (*– Как сельди! (немецк.).

– Да, теперь ты пошел в гору. Но все же не забывай старых товарищей. Заходи, пока мы здесь.

Человек с бабьим голосом что-то пискнул в ответ, все засмеялись. Тяжело ступая коваными ботинками, он вышел.

– Странный человек, этот Петер Фенбонг!

– Странный? Он делает себе карьеру, и он прав.

– Но ты видел его когда-нибудь не то что голым, а хотя бы в нижней рубашке? Он никогда не моется.

– Я подозреваю, что у него болячки на теле, которые он стыдится показать. Фридрих, скоро там у тебя?

– Мне нужен лавровый лист, – мрачно сказал Фридрих.

– Ты думаешь, что дело идет к концу, и хочешь заранее сплести себе венок победителя?

– Конца не будет, потому что мы воюем с целым светом, – мрачно сказал Фридрих.

Елизавета Алексеевна сидела у окна, облокотившись одной рукой о подоконник, задумавшись. Из окна ей виден был большой пустырь, облитый вечерним солнцем. На дальнем краю пустыря, наискось от их домика, стояли отдельно два белых каменных здания: одно, побольше, – школа имени Ворошилова, другое, поменьше, – детская больница. И школа и больница были эвакуированы, и здания стояли пустые.

– Люся, посмотри, что это? – сказала вдруг Елизавета Алексеевна и припала виском к стеклу.

Люся подбежала к окну. По пыльной дороге, пролегавшей слева через пустырь мимо двух этих зданий, – по этой дороге тянулась вереница людей. Вначале Люся даже не поняла, кто они такие. Мужчины и женщины в темных халатах, с непокрытыми головами брели по дороге, иные едва ковыляли на костылях, иные, сами едва передвигая ноги, несли на носилках не то больных, не то раненых. Женщины в белых косынках и халатах и просто горожане и горожанки в обычных своих одеждах шли с тяжелыми узлами за плечами. Эта вереница людей тянулась по дороге из той части города, что не была видна из окна. Люди грудились возле главного входа в детскую больницу, где у больших парадных дверей возились две женщины в белых халатах, пытаясь открыть дверь.

– Это больные из городской больницы! Их просто выгнали, – сказала Люся, – Ты слышал? Ты понял? – спросила она, обернувшись к брату.

– Да, да, я слышал, я сразу подумал: а как же больные? Ведь я там лежал. Там ведь раненые были! – с волнением говорил Володя,

Некоторое время Люся и Елизавета Алексеевна наблюдали за переселением больных и шопотом делились с Володей своими наблюдениями, пока их не отвлек шумный говор немецких солдат. В комнате ефрейтора набралось, судя по голосам, человек десять-двенадцать. Впрочем, одни уходили, и приходили другие. Часов с семи вечера они начали есть, и вот уже совсем стемнело, а они все ели и ели, и все еще что-то жарилось на кухне. В передней взад вперед топали солдатские ботинки. Из комнаты ефрейтора доносилось чоканье кружек, тосты, хохот. Разговор то оживлялся, то смолкал, когда приносили новое блюдо. Голоса становились все пьянее и все развязней.

В комнате, где сидели хозяева, было душно: наносило жаром и чадом из кухни, а хозяева попрежнему не решались растворить окна. И было темно: по молчаливому соглашению они не зажигали лампы.

Спускалась темная июльская ночь, а они все сидели, не стеля постелей, не решаясь лечь спать. За окном на пустыре уже ничего нельзя было различить, только темный гребень длинного холма справа от пустыря с выступающими на нем зданиями районного исполкома и «бешеного барина» вырисовывался на более светлом фоне неба.

В комнате у ефрейтора запели песню. Пели ее, как поют не просто пьяные люди, а как поют пьяные немцы: совершенно одинаковыми низкими голосами, со страшным напряжением; они даже сипели и хрипели – так им хотелось петь одновременно и низко и громко. Потом они опять чокались и пели, и снова ели, и на некоторое время, пока они ели, все стихало.

Вдруг тяжелые ботинки протопали в передней до самой двери в комнату хозяев и здесь остановились, – тот, кто подошел, прислушивался за дверью.

Раздался сильный стук в дверь пальцем. Елизавета Алексеевна сделала знак не открывать, будто они уже легли. Стук повторился. Через несколько секунд в дверь сильно стукнули кулаком, она отворилась, и черная голова высунулась в дверь,

– Кто есть? – по-русски спросил ефрейтор. – Ха-зайка!

– Что вам нужно? – тихо спросила она.

– Я и мои солдаты просим вас немножко покушать с нами… Ты и Люиза. Немношко, – пояснил он. – И мальтшик!.. Ему вы тоже можете принести. Немношко.

– Мы уже ели, мы не хотим есть, – сказала Елизавета Алексеевна.

– Где Луиза? – не поняв ее, спросил ефрейтор, сопя и отрыгивая пищу, от него так и разило водкой. – Луиза! Я вижу вас, – сказал он, широко улыбнувшись. – Я и мои солдаты просим вас поесть с нами. И выпить, если вы не возражаете.

– Моему брату нехорошо, я не могу оставить его, – сказала Люся.

– Может быть, вам нужно убрать со стола? Пойдемте, я помогу вам, пойдемте. – И Елизавета Алексеевна, смело взяв ефрейтора за рукав, вместе с ним вышла в переднюю, притворив за собой дверь.

Желто-синий чад, от которого слезились глаза, наполнял все пространство кухни, передней и комнаты, где происходило пиршество. И в этом чаду точно растворился мерцающий желтый свет круглых жестяных плошек, залитых не то стеарином, не то другим, похожим на стеарин, белым веществом. Плошки горели и на столе, и на подоконнике в кухне, и на навесе вешалки в передней, и на столе в комнате, наполненной немецкими солдатами, куда вошла Елизавета Алексеевна вместе с ефрейтором.

Немцы обсели стол, придвинутый к кровати. Они, плотно сдвинувшись, сидели на кровати, на стульях, на табуретах, а мрачный Фридрих со своим шрамом сидел на чурбане, на котором обычно кололи дрова. На столе стояло несколько бутылок с водкой, и много пустых было и на столе, и под столом, и на подоконниках. Стол был заставлен грязной посудой, завален бараньими и куриными костями, огрызками зелени, корками хлеба. Немцы сидели без мундиров, в нижних несвежих рубахах с расстегнутым воротом, потные, волосатые, с сальными от пальцев до локтей руками.

– Фридрих! – взревел ефрейтор. – Ты что сидишь? Разве ты не знаешь, как надо ухаживать за матерями хорошеньких девушек! – Он засмеялся еще более откровенно и весело, чем он делал это в трезвом виде. И все вокруг тоже засмеялись.

Елизавета Алексеевна, чувствуя, что это смеются над ней, и подозревая гораздо более худшее, чем на самом деле сказал ефрейтор, молча сметала со стола объедки в грязную пустую миску, бледная, молчаливая и страшная.

– Где ваша дочь Луиза? Выпейте с нами, – говорил молодой красный пьяный солдат, неверными руками беря со стола бутылку и ища глазами чистую кружку. Не найдя ее, он налил в свою. – Пригласите ее сюда! Ее просят немецкие солдаты. Говорят, она понимает по-немецки. Пусть она научит нас петь русские песни…

Он взмахнул рукой, в которой была бутылка с водкой, и, сильно напыжившись и выпучив глаза, запел ужасным низким голосом:

Wolga, Wolga, Mutter Wolga,

Wolga, Wolga, Russlands Fluss. *

(* – Волга, Волга, мать родная, Волга, русская река…)

Он встал и пел, дирижируя этой бутылкой так, что из нее выплескивалось на солдат, на стол и на кровать. Черный ефрейтор захохотал и тоже запел, и все подхватили ужасными низкими голосами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю