Текст книги "Сибирская жуть"
Автор книги: Александр Бушков
Соавторы: Андрей Буровский
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Пляска чертей
С Гырой и с его «пером», подаренным ему старшим братом, городским фэзэошником, связана еще одна мистическая история, оставшаяся у меня в памяти от нашего языческого детства.
Все мы слышали не раз, что стремительные пыльные вихри, встающие столбом при казалось бы тихой, почти безветренной погоде, – это не что иное, как пляска чертей, невидимых человеческому глазу. Суеверные люди рассказывали также, что если догнать крутящийся волчком вихрь и запустить нож в его середину, в самый «глаз» этого воздушного коловращения, то на ноже непременно останется капелька крови. Только вот проверить, так ли это, никто из нас не решался. Страшновато было поднимать руку на нечистую силу, которая, как известно, склонна к коварной мести. Все мы бегали за вихрями, особенно – за летними, черными, бывало и догоняли их, ступали ногой в самую сердцевину воронки, испытывая и страх, и одновременно ликование от собственной храбрости, кружились, танцевали в вихревой карусели вместе с чертями, однако чтобы бросить нож...
Но бесстрашный Гыра решился однажды и на это. Июньским деньком, в ту прекрасную пору, когда в поле и в лесу поднимается, как на опаре, первая, самая яркая и самая вкусная зелень, когда по небу плывут самые легкие, по-лебединому белые облака, сияюще-светлые, точно бы подсвеченные изнутри, когда еще не испарилось в душе первое ощущение сладостной вольницы летних каникул, шли мы ребячьей ватагой из недальнего Арсина лога прямо по паровой пахоте, босиком, неся в руках по целому беремени кислицы и пучек-борщевиков. День был сиятельно-ярким, со свежим июньским ветерком. Он набегал порывами, и тогда по пашне начинали кружить высокие бегучие вихри, особенно частые и стремительные именно в эту чудную пору. Босые ноги наши вязли в мягкой прохладе парового поля, ноши были довольно тяжелы, и поэтому, против обыкновения, никто из нас не гонялся за вихрями. Мы просто наблюдали за ними, вдруг выраставшими на вороненой земле там и сям и то кружившими на месте, то бежавшими друг за другом к самому горизонту, а то сходившимися почти вплотную и вдруг исчезавшими, точно поглощавшими друг друга.
– Видите, черти пляшут, радуются? У них, наверное, тоже начались каникулы, – сострил Гыра.
Но вот один вихрь, родившийся где-то за нашими спинами, особенно мощный и черный, стал догонять нас, завинчиваясь все круче и поднимаясь все выше к небу своей разлатой, как у кедра, макушкой. Мы остановились и стали молча наблюдать за ним. Вихревой столб тоже остановился и начал кружиться на месте с такой силой, что даже прихватил, затянув в свое чертово колесо, несколько комочков земли и оброненные нами листья пучек. Слышно было шуршание этой ветровой мельницы. Стоило нам снова пойти вперед, как черный куст вихря тоже сдвинулся с места и пошел по нашим следам, а потом чуть отступил в сторону и быстро стал догонять нас.
Вот тут-то Гыра Кистин не выдержал. Он вынул из-за пояса свое знаменитое «перо» в наборной ручкой, которым недавно резал хрусткие дудки борщевиков, бросил свою ношу на пахоту и ринулся наперерез вихрю. Вихрь, словно заметив его и готовясь к защите, снова остановился, сердито зашипел, пританцовывая на месте, но едва Гыра приблизился к нему, он прыгнул в одну, потом в другую сторону, затем снова замешкал, крутя свою воронку.
И в этот момент Гыра размахнулся и всадил свой нож прямо в основание гигантского черного бурава, сверлившего пашню. Вихрь, точно ужаленный, вздрогнул, подпрыгнул, покачнулся, как юла с ослабевающим заводом, налево, потом направо, но затем выпрямился, потянулся к небу корабельной сосной и понесся, понесся по паханому полю, все развивая скорость, к дороге, к лесу, к горизонту. И вскоре скрылся из виду.
Мы все наблюдали за ним, как заколдованные. Даже Гыра забыл про свое «перо», стоял вытянувшись, будто суслик у норы, и не двигаясь следил за уносившимся вдаль вихревым столбом. И только когда вихрь исчез за горизонтом, точно бы растаял в голубовато-серебристом воздухе, Гыра очнулся, бросился к ножу, выдернул его из земли, поднял над головой и вдруг заорал на всю окрестность:
– Кровь! Чертова кровь!
Мы, ошарашенные этим известием, метнулись навстречу Гыре, подбежали к нему и стали, отталкивая друг дружку, разглядывать лезвие ножа со следами чертовой крови.
– Где? Не вижу, покажи! – кричали ребятишки в нетерпении.
Когда я протиснулся между чьим-то плечом и снопом пахучих борщевиков и взглянул на обоюдоострое лезвие, то тоже, к своему разочарованию, не увидел никакой крови. Лезвие было чистое, блестящее, и только на одном скосе, недалеко от узкого, полого сточенного конца, заметно было рыжее пятнышко, похожее не то на ржавчину, не то на красноватую глину.
– Вот она, вот, видишь, запеклась? – показывал Гыра именно на это пятнышко, поднося нож то к одному из нас, то к другому.
– Да это не кровь, это красная глина, ты зацепил ее под вспаханным слоем, – огласил я свою догадку.
– Сам ты глина! – фыркнул Гыра. – Не ты ли, глиняный мужичок, деда с бабкой слопал? Уж глину-то любой дурак отличит...
– Глина не глина, но и на кровь не похожа, – рассудительно сказал долговязый Толька Закутилин. – Разве что – на засохлую... А может, твоим «пером» мать курицу резала?
– Хэх, кю-урицу! – саркастически протянул Гыра. – Надо ж понимать, что это кровь не человеческая, не баранья и не птичья, а чер-то-ва. Она особая. Серо-буро-малиновая с охринкой. И сразу запекается, ясно?
Долго спорили мы, разглядывая бурое пятнышко на кончике ножа, но так и не пришли к общему согласию. В конце концов Гыра вытер свое «перо» об штанину и подал его нам на вытянутой руке:
– Хотите – верьте, хотите – проверьте. Вихрей вон много по пашне гуляет.
Однако охотников повторить Гырин опыт среди нас не нашлось. Никто больше не осмелился помешать пляске невидимых чертей в ясный день молодого июньского лета. И вечной загадкой остался буроватый кружок на Гырином ноже, угодившем в самый «глаз» черной вихревой воронки.
Перунов огнецвет
Мало найдется людей, которые бы не слышали, что будто в ночь под Ивана Купалу расцветает папоротник, это загадочное, овеянное народными преданиями и поверьями растение, которое даже наука относит к «тайнобрачным». Но, пожалуй, еще меньше сыщется таких, кто отчаялся проверить правоту красивой легенды – сходить в полуночный лес за волшебным цветком, приносящим человеку прозрение, богатство и счастье. Увы, и я не могу похвастать столь смелым поступком. Однако мне довелось видеть в купальскую ночь пучок перунова огнецвета, сорванного моим сверстником Женькой Бродниковым, по прозвищу – Бабой. И об этом стоит рассказать подробнее.
Почти в каждом христианском празднике, в сложном и красочном ритуале его проведения можно отыскать элементы языческих поверий и тайнодействий – и в гаданиях на Рождество, и в шествиях машкарованных на Святки, и в блаженном ничегонеделании (птица гнезда не вьет, девица косы не плетет) на Благовещенье, и в массовых катаниях на Масленицу, и в плетении венков на Троицу, – но этот ярчайший праздник, день Ивана Купалы, стоит среди них на особицу, ибо настолько глубоко пронизан духом язычества, что вообще кажется искусственно привязанным к чинному и степенному православию.
Он отличается не только торжеством светлых, праведных сил, но и таким разгулом всяческой нечисти – от ведьм, домовых, водяных, русалок, леших до оборотней, колдунов и змей, что, как говорится, хоть святых выноси. А сколько волшебства, колдовства, таинственных заклинаний, примет, пророчеств, гаданий, наговоров и приворотов связано с этим днем – и перечесть невозможно. Но при всем оживлении этой чертовщины, должен признаться, не было для нас, сельских пацанов, лучшего праздника в году, чем Иван Купала. Может быть, еще и потому, что не знает сибирская деревня лучшей поры, чем начало июля. Это пока не макушка лета, но уже преддверье ее. Это не сенокосная страда, но уже подступы к ней. Это еще не грозы и ливни Кирика и Улиты, но уже предчувствие их. Самая теплая, самая цветущая, самая запашистая, самая поющая, самая голубая, безоблачная пора...
И к тому же – самая купальная. А это немаловажно при столь коротком красном летечке в наших сибирских местах. Мы, конечно, начинали купаться значительно раньше, еще с первых дней июня, с Троицы, а самые храбрые из нас открывали купальный сезон даже в мае, курнувшись где-нибудь в мелководье Тимина пруда и выскакивая на берег, как ошпаренные, но настоящие купания, когда не вы очертя голову бросаетесь в ледяную воду, а она сама тянет вас к себе, манит теплой, шелковистой волной, начинаются именно в канун Иванова дня – с Аграфены Купальницы.
Праздник Ивана Купалы так шумен, ярок, блескуч и неистов, что за его многоголосьем и сверканьем слабо слышен и едва различим этот скромный день Аграфены. А между тем его как бы подготовительная, очистительная роль перед наступлением главного праздника лета неоценима и незаменима.
На Аграфену умываются росой, чтобы прогнать хвори и омолодиться, заготавливают веники, березовые и травяные, сборные, из сорока трав от сорока болезней, топят бани, моются и парятся этими целебными вениками, очищаясь от всяческой скверны. Именно на Аграфену народные лекари и знахари собирают травы для лечебных и знахарских целей. Их, конечно, можно рвать и в другое время, следуя указаниям ученых людей в многочисленных травниках, «зеленых аптеках», но народная молва в этом случае уже не гарантирует им такой целительной и колдовской силы. Что же касается отворотных и охранительных трав, то сбор их в другие дни просто бессмыслен. Например, крапиву на подоконники «от ведьм» кладут исключительно на Аграфену Купальницу, как и молодые осинки с корнями – в скотный двор от порчи домашнего скота и птицы. Только сорванная в день Аграфоны белая кувшинка, та самая загадочная одолень-трава, которую так любят пережевывать в стихах провинциальные поэты, поможет вам в дороге от всяческих напастей. И не мудрено. Ведь только в этот день, единственный раз в году, деревья, травы и животные как бы одушевляются, одухотворяются, обретают язык и разговаривают между собой.
Конечно, самые яркие события – массовые купания с утра, обливание водой каждого встречного и поперечного (особенно – девушек и молодаек), мытье квашонок, кидание веников и венков через себя в речку, игра в горелки с припевкой «Гори, гори ясно, чтобы не погасло» и многие другие – будут завтра, в Иванов день, но дело в том, что трудно провести резкую границу между сегодня и завтра, Аграфена Купальница плавно переходит, перетекает через волшебную купальскую ночь в день Ивана Купалы, передавая ему многие обряды, песни, приговоры, приметы, поверья, гадания и легенды.
В ту купальскую ночь, когда мне довелось подержать в руках перунов огнецвет, мы еще с вечера собрались на просторной площадке возле сельского клуба. Пока было светло, играли в выжигательный круг, в чехарду, в золотые ворота, а когда стемнело, развели по заведенному обычаю очистительный костер, натаскав всякого мусору, палок, досок, поленьев, прошлогодней соломы. У костра, как водится, собралась уйма народу, в основном – пацанвы. Взрослые парни и девки после танцев в клубе завернули к нам, постояли у костра, попели, посмеялись над бабкой Пеей, которая по старому поверью принесла сжечь сорочку с хворого внука, и пошли гулять вдоль села. Мы же, подростки, завороженные пляшущим огнем, продолжали возбужденно бегать вокруг костра, прыгать через него, бороться, возиться, играть в баши-догоняшки. А потом собрались в кружок и стали рассказывать всякие страшные истории и сказки.
Естественно, вспомнили о папоротнике – главном герое купальской ночи. И тут Ванча Теплых возьми да поведай об одном случае, якобы произошедшем в соседней деревне Мурино. Пригнал тамошний пастух вечером колхозное стадо на скотный двор, пересчитал по головам – нету двух бычков. Потерялись. Что делать? Задерет волк – не расплатишься. Решил мужик пойти в поиски на ночь глядя. А дело было в аккурат накануне Ивана Купалы. Ходил он, ходил, бедолага, по ложкам, по березникам и ровно в полночь наткнулся на куст папоротника, на котором в тот момент расцвел волшебный цветок. Но пастух так был увлечен поиском пропавших бычков, что того цветка не заметил, а только сбил его нечаянно, и цветок-огонек попал ему в сапог за голенище.
И сразу прозрел пастух, все тайны и клады открылись ему, все потери нашлись и утраты. Видит – вот они, бычки-то, по полянке гуляют, траву хрумкают как ни в чем не бывало. Обрадовался он, пригнал их на скотный двор. А потом, уже по дороге в село, вдруг запнулся на перекрестье с городским трактом обо что-то твердое, пружинистое. Нагнулся, поднял – сумка полевая, кожаная. Сунул в нее руку – бумажки какие-то, жесткие, хрустящие. «Неужто деньги?» – думает. Чиркнул спичкой – точно деньги! Да не какие-нибудь там старинные керенки, а что ни на есть наши, советские, да целыми пачками, да все сотельные кремлевочки... Дух захватило у пастуха: истинный клад! Что же теперь делать? Наутро в сельсовет идти – скажут: где взял? Не поверят, что нашел за селом у дороги. По милициям, по судам затаскают. Куда бы ловчее смолчать, присвоить, в дело пустить, да ведь шила в мешке не утаишь. А ну как раскроется тайна? Живая тюрьма.
Терзаемый этими раздумьями, пришел мужик домой, зажег лампу, всех поднял, а сам сел на лавку, стал разуваться и рассказывать, какие чудеса с ним приключились. Однако – что это? Жена сидит на кровати, крестится, белая, как стенка, ребятишки на полатях за занавеску прячутся. Оказывается, они слышат голос, но не видят никого. Невидимкой сделался мужик-то, и сам того не знает. Только когда разулся он, отбросил сапоги, замел веничком под порог всякие остья, репейники, листья, набившиеся за голенища, а вместе с ними – и потухший цветок папоротника, – тут и видимый стал.
– Да где же сумка-то? – придя в себя, спросила жена.
Мужик хвать-похвать – и прямь никакой сумки и ни кремлевок хрустящих.
– О Господи, что за наваждение? – схватился он за голову.
– Поди, и бычков, как те деньги... – начала было жена, но мужик перебил ее:
– Нет-нет, бычков я сторожу сдал, все чин-чинаром.
Однако сомнения все же грызли его, спать не давали. Чуть свет побежал он на скотобазу, давай считать головы. Кажись, все на месте. И блудливые бычки здесь, слава богу, настоящие, всамделишные. Значит, не карзились ему вчера.
– Чего тебя черти гоняют такую рань? – спросил его сторож.
– Дак ведь купальская ночь, – развел руками мужик. – Всякая чертовщина в голову лезет.
Ванчина байка подействовала на нас не хуже страшных историй Петра Ивахова. Мы все примолкли и стали пугливо озираться по сторонам. Тьма все сгущалась. Луны не было. Светилась только на северо-западе бледная полоса незакатной зари.
По темно-лиловому небу медленно двигались облака. В просветах между ними тревожно мерцали звезды. На юго-западе изредка вспыхивали сизоватые сполохи далекой грозы. Упала роса. Воздух стал влажным, и усилились запахи всяческой огородины – лука, помидорной ботвы и особенно укропа.
– А что, не сходить ли за цветком папоротника? Кто смел? Или слабо, братва? – нарушил молчание Гыра Кистин провокационным предложением. Желающих сначала не обнаружилось. Никто не отозвался. Только Пашка Звягин, по прозвищу Стальная Грудь, известный корзинщик и знаток трав (у него мать слыла знахаркой), уклончиво сказал:
– Сходить не шутка, да надо еще знать, какой папоротник искать. Не всякий цветет в купальскую ночь, а, говорят, только тот, перистый, что растет в колках, в глухих заветерьях, по названью чертова борода.
И тут завязался спор о том, на каком именно папоротнике появляются таинственные цветки в купальскую полночь. Благо – наши богатые разнотравьем подтаежные окрестности и не менее богатая словотворческая фантазия селян давали для выбора среди папоротников широкий простор. Одни называли колтун и кочедыжник, другие – щитник и светисвет, третьи – чертову бороду, а многие – обыкновенный орляк, которым забит каждый березник за деревней и молодые ростки которого, пахнущие грибами, иные любители солят и жарят, как опята, и трескают за милую душу. Спорщики то и дело путали многообразие названий с разновидностями самих папоротников, а главное – никто никогда не видел наяву приносящего счастье цветка, который раскрывается только один раз в году (да и то на мгновение), поэтому спор грозил превратиться в бесконечную колготню. Но Пашка-корзинщик с обстоятельностью, свойственной мастеровому человеку, рассудил:
– Если бы цвел орляк, которого кругом как насеяно, то люди бы те цветы снопами носили и были счастливыми. Нет, тот папоротник редкий, и в книгах его называют перунов огнецвет. Ну, а по моему предположению, это и есть чертова борода. Или лешачья, как у нас говорят. Ведь он и вправду похож на бороду лешего. И не зря его леший стережет, прячет от всякого охотника сорвать. И недаром охотников тех немного находится...
Логика была в Пашкиных словах. Мы оставили спор, призадумались. А Гыра опять подначил, взглянув на ручные часы, подаренные ему братом-фэзэошником:
– Ну, так кто смелый? Время еще до полночи есть, сорок пять минут, целый урок.
– А что? Я, пожалуй, схожу. У меня есть на примете чертова борода в Арсином логу, в черемуховом колке, – сказал Женька Бродников.
Мы сначала приняли это за шутку и подняли на смех сыскавшегося храбреца. Уж слишком неожиданным был этот вызов и прозвучал он из слишком неожиданных уст. Если бы вызвался Гыра Кистин или Пашка Звягин, или даже Ванча Теплых, то пацаны восприняли бы заявление более спокойно, но Женька... Однако он, похоже, шутить не собирался:
– Условие одно: вы ждете меня здесь, у костра, пока не вернусь с папоротником. Идет?
– Не идет, так едет. Даю отмашку: на старт! – Гыра поднес к глазам руку со своими драгоценными часами, а другой резко взмахнул и крикнул: – Вперед!
Женька застегнул на молнию городскую вельветовую куртку, зачем-то поправил ершистый чубчик и решительно зашагал, а потом побежал в сторону зерносушилки, за которой начиналась дорога в Арсин лог.
– Вот тебе и Баба, – сказал Пашка с ноткой невольного уважения и восхищения, когда Женька скрылся из виду.
– Да никуда он не уйдет дальше поскотины, вернется и расскажет байку, что ничего не нашел, – скептически сказал Гыра.
– Нет, этот принесет папороть, вот посмотрите, – серьезно заявил Пашка. – Вы его плохо знаете, он не бойкий, но упрямый, бродниковской родовы...
С Пашкой спорить никто не стал, хотя, может быть, такие слова о Женьке прозвучали вслух впервые. Дело в том, что прежде за ним тянулась совсем другая слава. Женька был сыном учительницы младших классов Евгении Ивановны, матери-одиночки. Они приехали к нам из города позапрошлым летом. Будучи дальней родственницей бабке Бродничихе, Евгения Ивановна поселилась у нее на постояльство, осенью приняла первый класс, а Женька пришел к нам в шестой «б».
Ребятишки приняли его неприязненно, почти враждебно. Нет, Женька не был гордецом и задавалой, как многие другие учительские дети, он, напротив, отличался скромностью и мягкостью нрава, подчеркнутой вежливостью в обращении, однако это воспринималось всеми как проявление интеллигентской слабости, слюнтяйства и почему-то раздражало деревенских пацанов, как, впрочем, и внешняя непохожесть Женьки на нашу крестьянскую орду – его аккуратная стрижка под ершик, настоящий двубортный костюмчик, каких мы сроду не нашивали, белая рубашка, ботинки на микропоре. На первой же перемене рыжий Тимка Грач затеял с ним борьбу, извалял по полу новый костюмчик, оборвал пуговицу у рубахи и перед звонком загнал Женьку под парту, а сам при входе учителя быстренько встал на свое место как ни в чем не бывало, так что Женька, наполучавший тумаков и едва сдерживающий слезы, был еще и поставлен к доске физиком Иваном Спиридоновичем как отъявленный хулиган.
Но даже эти незаслуженные унижения и явная несправедливость наказания не вызвали у ребятни особого сочувствия. На следующей перемене многие над Женькой злорадно смеялись, а когда Петьша Липин с «картинками» рассказал, как Женька летом после купанья в пруду надевал сначала рубаху и лишь потом штаны (чисто по-девчоночьи – что может быть позорней!), его тотчас окрестили Бабой. И это прозвище не просто прилипло к Женьке, – в конце концов каждый из нас имел свое прозвище, часто не слишком лестное, – но сделало его изгоем. Затурканного парнишку пробовали защищать и учителя, и старшеклассники, но все напрасно. Для сверстников он был рохлей, слюнтяем, трусом, мягкотелым интеллигентом, ябедой, девичьим пастухом, маменькиным сынком, одевавшим рубаху прежде штанов, – одним словом, Бабой.
Но, всего год проучившись с нами, Женька снова уехал с матерью в город, закончил там семилетку и теперь явился в гости к бабке Бродничихе. Явился совершенно другим человеком. Едва тот же Петьша назвал его в глаза Бабой, как Женька серьезно предупредил, что впредь не потерпит оскорблений. И когда Петьша снова попытался произнести унизительное прозвище, он тут же схлопотал по шее такую оплеуху, что даже оставил всякую мысль дать ответную. Отомстил Женька и рыжему Тимке, публично поборов его пять раз подряд и изваляв в пыли с ног до головы. Остальные, почуяв силу и характер Бабы, вообще прикусили языки. Пошел слух, что Женька занимался в городе не то в боксерской, не то в борцовской секции, где и «накачал банки».
Словом, все поняли, что он теперь может постоять за себя, и прониклись к нему невольным уважением. Потому-то Пашкина уверенность в том, что Женька непременно принесет перунов огнецвет, ни у кого не вызвала внутреннего сопротивления. А если Гыра и высказал сомнение, то лишь по инерции, по привычке, а еще вернее – от ревности, что это не он, признанный атаман и заводила, насмелился пойти среди ночи за папоротником, а какой-то городской выскочка и чистоплюй. Теперь он втайне надеялся, что Женька сдрейфит, едва выйдет за огороды, и вернется ни с чем. Однако время шло, уже перевалило за полночь, а Женька все не возвращался. Ожидание томило нас, костер стал угасать, как и наши игры и разговоры.
– А пошли-ка к поскотине, там и встретим его, – предложил вдруг Пашка, и все с ним охотно согласились.
Каждому не терпелось увидеть таинственный папоротник в купальскую ночь.
Шумной ватагой протопали мы по темной улице села, уже совершенно опустевшей, свернули в Кузнечный проулок и по-за огородами вышли к зерносушилке (мангазине). Отсюда дорога к поскотинным воротам пошла леском. Вокруг стояла пустая темнота. Отчетливей заморгали звезды в просветах меж облаками. Запахло лесной сыростью и кашкой борщевиков. Листва на березах и осинах сдержанно шелестела, издавая легкое шипение. С поля от поскотины доносился резкий скрип дергача. Разговоры и смех скоро приутихли. Пацаны вытянулись в цепочку и шли молча. Гыра, шагавший впереди, вдруг дернулся, прыгнул зайцем в сторону и скрылся в кустах. Прошумела трава, треснул сухой валежник, и все смолкло. Мы невольно замешкались, остановились, лишенные вожака.
– Ты куда? – спросил Петька вдогонку.
Но ответа не последовало.
Мы еще потоптались немного, озадаченные непонятным маневром атамана, а потом, решив, что он прянул в кусты за нуждишкой, двинулись дальше. Теперь направляющим стал Пашка. Но не прошли мы и двадцати метров, как вдруг из-за придорожной косматой талины раздался низкий, нутряной голос:
– Как я давно не ел человеческого мяса!
От неожиданности каждый вздрогнул, однако угрозы лесного вурдалака всерьез никого не испугали – все сразу поняли, что это очередная проделка Гыры.
– Выходи, лешачья борода! – крикнул Пашка.
И разоблаченный Гыра с хохотом вывалился из-за куста и пристроился в хвост колонны.
Достигнув поскотины, мы расположились было отдохнуть на старом бревне, лежавшем здесь, кажется, вечно, но вдруг Пашка, подойдя вплотную к сквозным, сколоченным из жердей воротам, закричал с удивленным восторгом:
– Ребя, сюда, он здесь!
– Кто, леший или Женька? – непроизвольно вырвалось у меня.
– Я ж говорил, не уйдет дальше поскотины, – с удовлетворением сказал Гыра.
Все мы дружно бросились к воротам и действительно увидели по ту сторону решетин Женьку, сидевшего на кочке.
– Ты что здесь делаешь?
– Отдыхаю, – как-то слишком буднично сказал Женька, поднимаясь нам навстречу.
– Штаны, поди, сушишь? – хохотнул Гыра. – А где же чертова борода?
– Вот она, да только без цветков, – сказал Женька, открывая ворота и подавая нам пучок влажной травы. Гыра подхватил траву, а Пашка зажег спичку (он, признанный мастер-корзинщик, уже курил в открытую, как взрослый), и все мы стали внимательно рассматривать зеленый сноп, ощупывать его руками. Да, это действительно был тот редкий папоротник, перистый, длинный, по названию – чертова борода, но выглядел он и в купальскую ночь точно так же, как во всякое другое время, никаких признаков цветения или хотя бы образования завязи на нем не обнаружилось.
– Может, опоздал? – спросил Пашка.
– Да вроде не должно, пулей летел. Ведь тут же недалеко, вон колок в Арсином логу, сами знаете, – сказал устало Женька, еще не оправившийся от совершенного подвига и пережитого разочарования.
– А никто не помешал? Филин не ухал? Леший не водил? Не хохотал бесом? В ладоши не хлопал? Не пел без слов? – посыпались вопросы со всех сторон.
– Лешего не видел, а белая лошадь была, – сказал Женька.
– Да ты расскажи по порядку, – с уважением попросил Пашка.
Мы взяли смельчака в плотное кольцо, и он поведал нам о своем беспримерном походе за чертовой бородой.
– Да особо рассказывать нечего, – начал Женька с небрежностью бывалого человека. – До лога я добежал без всяких приключений. Страшновато, конечно, было, темнота же кругом, но я гнал от себя всякие дурные мысли. Настоящий страх начал пробирать, когда свернул в лог. Трава по колено, мокро от росы, лес шумит, дорога заросла, не видно ничего. Пошел напрямки. Слышу слева в лощине: фр-р, фр-р-р – вроде как лошадь фыркает. Пригляделся – действительно белая лошадь. Подняла голову, водит туда-сюда, будто меня высматривает. Хоть и не очень четко в темноте, но видно: и голова, и грива, спина и хвост – все белое. Хотел крикнуть, отогнать, но дух захватило. Я с испугу присел в траву и давай креститься. И молитву вспомнил – бабка учила. А лошадь заржала, зашуршала травой, и топот копыт стал удаляться, удаляться от меня. Собрался я с силами, сжал кулаки, приподнялся из травы, гляжу и глазам не верю – никакой лошади нету. Темень кругом, тишина. Только коростель вдалеке потрескивает да листья шелестят на березах.
– Поди, померещилась лошадь-то, – вставил Петьша сочувственным шепотом. – Или, может, лешак в нее перекинулся.
– Да ну, ерунда, это вон Чалуха с зерносушилки, сторож Костя на ней ездит, – скептически произнес Гыра. – Только вот почто не спутана?
– То-то и оно, что не стреножена... И главное – белая вся, как лунь, – подчеркнул Женька. – И странно как-то исчезла она, вроде испарилась, прямо и вправду, как привидение. Была и нету, и топот заглох. Ну, хоть и тряслись поджилки, а решил я добраться все же до черемухового колка, где эта лешачья борода растет. Перебежками, перебежками, будто бы под невидимыми пулями. Падал сколько раз, путался в траве. Упаду, отдышусь, соберусь с духом, перекрещусь – и дальше. А у колка – там кочки косматые, так я чуть не каждую брюхом сосчитал. Но вот пошла черемуха. По запаху слышно. Хорошо, что в черемушнике травы почти нет, под ногами не путается, только сухие листья шуршат. Но кусты раскидистые, низкие, густые, сучья переплелись, как лианы, я ползком между ними, на четвереньках. Ни зги не видно, все на ощупь. Наконец, под одним кустом нашарил жесткую траву: папороть? Он, чертова борода! И тут вижу – вроде светится что-то... Маленький голубоватый уголек. Играет, мерцает тускловатым таким светом, как серная спичка. У меня аж сердце зашлось от страха и радости. Неужто огнецвет тот самый? Ну, думаю, привалило счастье, теперь все клады мои и сокровища, все тайны откроются и двери распахнутся предо мной, все нечистые духи будут в моем услужении...
Хватанул я под корень весь куст папоротника, перекрутил, надломил, оторвал и – назад, к зарослой дороге. Прутья цепляются за шиворот, за карманы, за штаны, ровно кто руками хватает, чтоб не пустить меня, но все же вырвался из зарослей – и драпака. Слышу: вслед захлопал кто-то, будто в ладоши забил. Меня в жар бросило, оглянулся я – а это голуби взлетели, клинтухи эти или горлицы, что «фу-бу», «фу-бу» кричат по колкам, я с гнезда их, видно, спугнул...
Не помню, как домчался до поскотины. Папоротник в руке держу, будто самого черта за бороду, аж пальцы свело. Отдышался, давай рассматривать: никаких огоньков, никаких цветков... Не поверил, спичку зажег, оглядел, ощупал каждую веточку – ничего не нашел. Папоротник как папоротник. Где же голубой уголек? Ведь он был! И тут меня осенила догадка, что это, наверное, мерцал сизоватым огоньком светлячок. Их же сейчас полно везде, вон даже в деревне крапива вдоль тына как усеяна этими светляками. Только так ли это? Кто знает...
Ну, и вот сел и сижу. Думаю, отдохну, очухаюсь, отойду от расстройства и тогда двину к клубу, к пацанам – о цветках папоротника сказки рассказывать...
Закончив свое повествование, Женька взял из рук Пашки пучок длинных зеленых перьев папоротника, похожих на хвост павлина или сказочной жар-птицы, и, размахнувшись, хотел швырнуть их в заросли репейника, но Пашка поймал его руку:
– Не надо бросать! Папоротник же – первое средство от ленточных глистов, от солитеров этих...
– Во! Недаром сходил к лешему ловец счастья, – вставил Гыра под общий хохот пацанов.
Но смех этот был отнюдь не издевательский и не злорадный, а вполне доброжелательный и даже сочувственный. Вместе со всеми рассмеялся и Женька, может, впервые ощутив свое полное единение с этой доброй и жестокой, простодушной и дошлой, трусоватой и доблестной, богобоязненной и откровенно языческой деревенской ребячьей братвой.