Текст книги "Из записных книжек и дневников (фрагменты)"
Автор книги: Александр Блок
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Блок Александр
Из записных книжек и дневников (фрагменты)
Блок Александр Александрович
Из записных книжек и дневников
Фрагменты
1901
26 сентября
В знаменье видел я вещий сон. Что-то порвалось во времени, и ясно явилась мне Она, иначе ко мне обращенная, – и раскрылось тайное. Я видел, как семья отходила, а я, проходя, внезапно остановился в дверях перед ней. Она была одна и встала навстречу и вдруг протянула руки и сказала странное слово туманно о том, что я с любовью к ней. Я же, держа в руках стихи Соловьева, подавал ей, и вдруг это уж не стихи, а мелкая немецкая книга – и я ошибся. А она все протягивала руки, и занялось сердце. И в эту секунду, на грани ясновиденья, я, конечно, проснулся
1902
* * *
Стихи – это молитвы. Сначала вдохновенный поэт-апостол слагает ее в божественном экстазе. И все, чему он слагает ее, – в том кроется его настоящий бог. Диавол уносит его – и в нем находит он опрокинутого, искалеченного, – но все милее, – бога. А если так, есть бог и во всем тем более – не в одном небе бездонном, а и в "весенней неге" и в "женской любви".
Потом чуткий читатель. Вот он схватил жадным сердцем неведомо полные для него строки, и в этом уже и он празднует своего бога.
Вот таковы стихи. Таково истинное вдохновение. Об него, как об веру, о "факт веры", как таковой, "разбиваются волны всякого скептицизма". Еще, значит, и в стихах видим подтверждение (едва ли нужное) витания среди нас того незыблемого Бога, Рока, Духа... кого жалким, бессмысленным и глубоко звериным воем встретили французские революционеры, а гораздо позже и наши шестидесятники.
Рече безумец в сердце своем: несть бог".
__________
В минуту смятенья и борьбы лжи и правды (всегда борются бог и диавол и тут они же борются) взошли новые цветы – цветы символизма, всех веков, стран и народов. Заглушенная криками богохульников, старая сила почуяла и послышала, как воспрянул ее бог, – и откликнулась ему. К одному вечному, незыблемому камню бога подвалился и еще такой камень – "в предвестие, иль в помощь, иль в награду".
Это была новая поэзия в частности и новое искусство вообще. К воздвиженью мысли, ума присоединилось воздвиженье чувства, души. И все было в боге.
Есть люди, с которыми нужно и можно говорить только о простом и "логическом", – это те, с которыми не ощущается связи мистической. С другими – с которыми все непрестанно чуется сродство на какой бы ни было почве – надо говорить о сложном и "глубинном". Тут-то выяснятся истины мира – через общение глубин (см. Брюсов).
__________
Есть два рода литературных декадентов: хорошие и дурные; хорошие – это те, которых не следует называть декадентами (пока только отрицательное определение); дурные – те, кому это имя принадлежит, как по существу, так и этимологически. Заранее оговорившись относительно терминов, легче разобраться. Будем же понимать под словом декадент то, что это слово значит, – именно: упадок, ибо другие значения, навязываемые ему (отчего это происходит – скажу ниже), очевидно, совершенно нелепы.
Название декадентство прилепляется публикой ко всему, чего она не понимает. Это – факт очень обыкновенный и доказывающий только (еще раз!), что на "большую публику" следует махнуть рукой. Но есть люди, стоящие выше "современной aurea mediocritas"*, – и тем-то из них, кто все-таки, часто просто не вникая в суть и не разбирая, прилепляет удобное по краткости и бранчивости звуков слово к нелюбимым произведениям известного рода, – им-то пора разобрать, и определить, и выяснить свои мысли. Наша литература (к чести ее) очень мало за себя заступается, а на брань Бурениных не обращает внимания, что имеет одну дурную сторону: публика-то так и остается в неведении относительно литературных родов настоящего времени и все мешает в одну кучу (чему, кстати, очень способствуют настоящие "упадочники", дегенераты, имена которых история сохранит без благодарности).
* Золотой середины (лат.).
__________
Декадентство – "decadence" – упадок.
Упадок (у нас?) состоит в том, что иные, или намеренно, или просто по отсутствию соответствующих талантов, затемняют смысл своих произведений, причем некоторые сами в них ничего не понимают, а некоторые имеют самый ограниченный круг понимающих, т. е. только себя самих; от этого произведение теряет характер произведения искусства и в лучшем случае становится темной формулой, составленной из непонятных терминов – как отдельных слов, так и целых конструкций.
__________
2 апреля
M-me Мережковская дала мне еще Бугаевские письма. Следует впоследствии обратить на них внимание больше – на громаду и хаос, юность и старость, свет и мрак их. А не будет ли знаменьем некого "конца", если начну переписку с Бугаевым? Об этом очень нужно подумать.
А пока еще раз ИЗУЧИТЬ длинное письмо Бугаева о синтезе цветов, любвей, рассудка, чувств. Он, испытывая высшие напряжения (одни из высших), постигает, очевидно, многое, но так хаотично, ибо громадно. Сила его прозрений может разрешиться в некоторое величие успокоения "вблизи от милой стороны". "Колокола" же его уже теперь перезванивают "лиру" – знак ли это? Сегодня я буду у Мережковских.
__________
Да неужели же и я подхожу к отрицанию чистоты искусства, к неумолимому его переходу в религию. Эту склонность ощущал я (только не мог формулировать, а Бугаев, Д. Мережковский и 3. Гиппиус вскрыли) давно (см. критика на декадентство). Excelsior!* (словцо Мережковского). Дай бог вместить все, ведь и Полонский, чистый "творец", говорил:
...как ни громко пой ты – лиру,
Колокола перезвонят.
Прочесть Мережковского о Толстом и Достоевском. Очень мне бы важно. Что ж, расплывусь в боге, разольюсь в мире и буду во всем тревожить Ее сны. "Все познать и стать выше всего" (формула Михаила Крамера) – великая надежда, "данная бедным в дар и слабым без труда".
* Выше! (лат.)
26 июня
[...]Собирая "мифологические" матерьялы, давно уже хочу я положить основание мистической философии моего духа. Установившимся наиболее началом смело могу назвать только одно: женственное.
Обоснование женственного начала в философии, теологии, изящной литературе, религиях.
Как оно отразилось в моем духе.
Внешние его формы (антитеза).
Я, как мужской коррелат "моего" женственного.
"Эгоистическое" исследование.
__________
Сейчас я вернулся из Боблова (21 июля 1902 года, ночь). [Л. Д.]* сегодня вернулась от Менделеевых, где гостила чуть не месяц. У нее хороший вид; как всегда почти – хмурая; со мной еле говорит. Что теперь нужно предпринять – я еще не знаю. Очень может быть, что произойдет опять вспышка. [Иначе и мирская логика трудно (а может быть, и вовсе не) позволяет, потому что всегда всякий человек, пребывая известное количество моментов в одном положении, требует заполнить следующие моменты другим. Огромный плюс к этому неоспоримому еще нечто: стоит ли? Стоит ли, то есть, отвлекаться? Мало того: имею ли я мировое право не творить ужасного? Таков вопрос, весьма согласующийся с натурой вопрошающего: беспринципностью. Иначе быть не может. Что же именно нужно делать?
Я хочу не объятий: потому что объятия (внезапное согласие) – только минутное потрясение. Дальше идет "привычка" – вонючее чудище.
Я хочу не слов. Слова были и будут; слова до бесконечности изменчивы, и конца им не предвидится. Все, что ни скажешь, останется в теории. Больше испуга не будет. Больше ПРЕЗРЕНИЯ (во многих "формах") – не будет.
Правда ли, что я ВСЕ (т. е. мистику жизни и созерцания) отдам за одно? Правда. "Синтеза"-то ведь потом, разумеется, добьешься. Главное – овладеть "реальностью" и "оперировать" над ней уже. Corpus ibi agere non potest, ubi non est!**
Я хочу сверх-слов и сверх-объятий. Я хочу того, что БУДЕТ. Все, что случится, того и хочу я. Это ужас, но правда. Случится, как уж – все равно, все равно что. Я хочу того, что случится. Потому это, что должно случиться и случится – то, чего я хочу. Многие бедняжки думают, что они разочарованы, потому что они хотели не того, что случилось: они ничего не хотели. Если кто хочет чего, то то и случится. Так и будет. То, чего я хочу, будет, но я не знаю, что это, потому что я не знаю, чего я хочу, да и где мне знать это пока!
То, чего я хочу, сбудется.
*Л. Д. Менделеева; инициалы в рукописи густо зачеркнуты.
** Тело не может действовать там, где его нет! (лат.)
29 августа*
Пишу Вам как человек, желавший что то забыть, что-то бросить – и вдруг вспомнивший, во что это ему встанет. Помните Вы-то эти дни – эти сумерки? Я ждал час, два, три. Иногда Вас совсем не было. Но, боже мой, если Вы были! Тогда вдруг звенела и стучала, захлопываясь, эта дрянная, мещанская, скаредная, дорогая мне дверь подъезда. Сбегал свет от тусклой желтой лампы. Показывалась Ваша фигура – Ваши линии, так давно знакомые во всех мелочах, изученные, с любовью наблюденные. На Вас бывала, должно быть, полумодная шубка с черным мехом, не очень новая; маленькая шапочка, под ней громадный, тяжелый золотой узел волос – ложился на воротник, тонул в меху. Розовые разгоревшиеся щеки оттенялись этим самым черным мехом. Вы держали платье маленькой длинной согнутой кистью руки в черной перчатке – шерстяной или лайковой. В другой руке держали муфту, и она качалась на ходу. Шли быстро, немного покачиваясь, немного нагибаясь вправо и влево, смотря вперед, иногда улыбаясь (от Марьи Михайловны). (Мне все дорого.) Такая высокая, "статная", морозная. Изредка, в сильный мороз, волосы были спрятаны в белый шерстяной платок. Когда я догонял Вас, Вы оборачивались с необыкновенно знакомым движением в плечах и шее, смотрели всегда сначала недружелюбно, скрытно, умеренно. Рука еле дотрагивалась (и вообще-то Ваша рука всегда торопится вырваться). Когда я шел навстречу, Вы подходили неподвижно. Иногда эта неподвижность была до конца. Я путался, говорил ужасные глупости (может быть, пошлости), падал духом; вдруг душа заливалась какой-то душной волной ("В эти сны, наяву непробудные..."). И вдруг, страшно редко, – но ведь было же и это! – тонкое слово, легкий шепот, крошечное движение, может быть, мимолетная дрожь, – или все это было, лучше думать, одно воображение мое. После этого опять еще глуше, еще неподвижнее.
Прощались Вы всегда очень холодно, как здоровались (за исключением 7 февраля). До глупости цитировались мной стихи. И первое Ваше слово – всегда легкое, капризное: "кто сказал?", "чьи?" Как будто в этом все дело! Вот что хотел я забыть; о чем хотел перестать думать! А теперь-то что? Прежнее, или еще хуже?
Р. S. Все, что здесь описано, было на самом деле. Больше это едва ли повторится. Прошу впоследствии иметь это в виду. Записал же, как столь важное, какое редко и было, даже, можно сказать, просто в моей жизни ничего такого и не бывало, – да и будет ли? Все вопросы, вопросы – озабоченные, полузлобные... Когда же это кончится, господи?
* Черновик письма к Л. Д. Менделеевой.
31 октября. Перед ночью
Мне было бы страшно остаться с Вами. На всю жизнь – тем более. Я и так иногда боюсь и дрожу при Вас незримой. Могу или лишиться рассудка, или самой жизни. Это бывает больше по вечерам и по ночам. Неужели же Вы каким-нибудь образом не ощущаете этого? Не верю этому, скорее думаю наоборот. Иногда мне чувствуется близость полного и головокружительного полета. Это случается по вечерам и по ночам – на улице. Тогда мое внешнее спокойствие и доблесть не имеют границ, настойчивость и упорство – тоже. Так уже давно, и все больше дрожу, дрогну. Где же кризис – близко или еще долго взбираться? Но остаться с Вами, с Вами, с Вами...
1906
18 января
РЕЛИГИЯ И МИСТИКА
Они не имеют общего между собой. Хотя – мистика может стать одним из путей к религии. Мистика – богема души, религия – стояние на страже.
Относительно "религиозного искусства": его нет иначе, как только переходная форма. Истинное искусство в своих стремлениях не совпадает с религией. Оно – позитивно или мистично (то и другое – однородно). Искусство имеет свой устав, оно – монастырь исторического уклада, т. е. такой монастырь, который не дает места религии. – Религия есть то (о том), что будет, мистика – что было и есть.
Мистицизм в повседневности – тема прекрасная и богатая, историко-литературная, утонченная; она к нам пришла с Запада: это позитивизм. Между тем эту тему, столь сродную с душой "декадентства", склонны часто принимать за религиозную. Какая в этом неправда и какая богатая почва для обмеления! Ибо сильная душа пройдет насквозь и не обмелеет в ней, так как не убоится здравого смысла. А слабая душа, вечно противящаяся "здравому смыслу" (во имя нездорового смысла), потеряет и то, что имела. (Лучше ничего не иметь, чем иметь хлыстик вместо бича.)
Мистика проявляется наиболее (характеризуется) в экстазе (который определим как заключение союза с миром против людей). Религия чужда экстаза (мы должны спать и есть и читать и гулять религиозно), она есть союз с людьми против мира КАК КОСНОСТИ (?). NB: все, что в мире откроется как НЕ КОСНОЕ (может быть, и все), – сейчас же становится предметом религии. Просто и банально на примере: развратное отношение к женщине – косность (может быть, и мистика), чистое – религия.
Мистицизм повседневности обогащает ее. Это – что-то навязываемое творчески, требующее формулировки, рассуждения. После того как эти формулировки обмелеют (обнажатся, – ибо наступает и это), остается или уснуть (ждать терпеливо и Долго возвращения старого), или разбить окно и, просунув голову, увидать, что жизнь проста (радостна, трудна, сложна). Последнее (через нищету) – путь к религии.
Крайний вывод религии – полнота, мистики – косность и пустота. Из мистики вытекают истерия, разврат, эстетизм. Но религия может освятить и мистику, например: красное вино с золотыми (зелеными) змейками освящено уже. Краеугольный камень религии – бог, мистики – тайна; крайний мистик может стать машиной тайновиденья (Verhaeren), крайний позитивист – машиной понятновиденья (профессор). Оба они – одинаковы (профессор Verhaeren).
Мистики любят вожжаться с "городами" и "деревнями", они любят скарб; они – переплетчики, библиотекари, книголюбы, антикварии. Мистика требует экстаза. Экстаз есть уединение. Экстаз не религиозен. Мистики любят быть поэтами, художниками. Религиозные люди не любят, они разделяют себя и свое ремесло (искусство).
Мистики очень требовательны. Религиозные люди – скромны.
Мистики – себялюбивы, религиозные люди – самолюбивы.
* * *
Всякое стихотворение – покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звезды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем отдаленнее эти слова от текста. В самом темном стихотворении не блещут эти отдельные слова, оно питается не ими, а темной музыкой пропитано и пресыщено. Хорошо писать и звездные и беззвездные стихи, где только могут вспыхнуть звезды или можно их самому зажечь.
21 декабря
Со мною бывает часто, все чаще физическое томление. Вероятно, то же у беременных женщин: проклятие за ношение плода; мне проклятие за перерождение. Нельзя даром призывать Диониса – в этом все призывание Вакха, по словам самого В. Иванова. Если не преображусь, умру так в томлении. [...]
Стихи Городецкого – вчера вечером он прислал мне "Ярь" с такими милыми словами на книге и в письме. Большая книга. Параллельно – читал кузминские "Крылья" – чудесные. Но Кузмин не выйдет из "страны". Городецкий весь полет. Из страны его уносит стихия, и только она, вынося из страны, обозначает "гениальность". Может быть, "Ярь", первая книга в этом году открытие, книга открытий, возбуждающая ту злость и тревогу в публике, которую во мне великое всегда возбуждает. Новое, молодое, стремящееся – а родные, знакомые и остальные им подобные мусорщики будут спорить, бурлить, брызгать слюнями, зевать и всячески так испражняться. Может быть, даже эта книга, несмотря на кабацкие рекламы Чуковского и знаменитость Городецкого, проваляется в складах. А склад – в "Труде", – может быть – первая "нетрудная" книга, избавленная от той грязи и проклятия, которые всякий труд за собой несет. Вчера я страстно и тщетно убеждал в этом изнервленного доцента Веселовского и медвежатину Верховского. Они упирались.
__________
Ремизов расцветает совсем. Большое готовится время. "Чертик" Ремизова великолепен, особенно если слушать его из его уст (даровитейший чтец). А на жюри Курсинский прочел, как пономарь, – и все-таки мы премировали.
Моя вина перед Городецким – моя нерешительность, прежняя кислота, боязнь. Надо было быть размазней, как я был, чтобы так мало учуять этот "ветр с цветущих берегов".
__________
Стихами своими я недоволен с весны. Последнее было – "Незнакомка" и "Ночная фиалка". Потом началась летняя тоска, потом действенный Петербург и две драмы, в которых я сказал, что было надо, а стихи уж писал так себе, полунужные. Растягивал. В рифмы бросался. Но, может быть, скоро придет этот новый свежий мой цикл. И Александр Блок – к Дионису.
1907
1 августа
Мое несогласиe с Вяч. Ивановым (варварство).
Мое согласие с Андреем Белым.
__________
Не считая ни для себя, ни для кого позором – учиться у Андрея Белого, я возражаю ему сейчас не по существу, а только на его способ критиковать, который погружает его самого, чисто внешним образом, в безвыходные противоречия.
__________
Мистический анархизм! А есть еще – телячий восторг. Ничего не произошло – а теленок безумствует.
__________
Мое несогласие с Вяч. Ивановым в терминологии и пафосе. (Особенно последнее). Его термины меня могут оскорблять. Миф, соборность, варварство. Почему не сказать проще? Ведь, по существу, в этом ничего нового нет.
__________
Светлая всегда со мною. Она еще вернется ко мне. Уже не молод я, много "холодного белого дня" в душе. Но и прекрасный вечер близок.
__________
Есть писатели с самым корявым мировоззрением, о которое можно зацепиться все-таки. Это значит, у них есть пафос. А за Чулкова, например, не зацепишься. У него, если пафос, так похож на чужой, а чаще – поддельный напыщенная риторика.
20 августа
"Весы" в настоящий момент – самый боевой журнал в России. Действительно, с мистическими анархизмами в литературу проникла какая-то негодная струя. Отношение к культуре не бережно. Мистический анархизм неуловим, как справедливо писал мне Бугаев. Совершенно в стороне для меня в этом отношении стоит Вячеслав Иванов, который глубоко образован и писатель замечательный (статьи его в "Весах" и стихи). Он употребил много труда на то, чтобы теперь доказывать ненужность труда (устно, впрочем, но не в писаниях), – и это мне ни в коем случае нельзя забывать. Неприятен мне его душный эротизм и противноватая легкость. Городецкий совсем не установился, и Бугаев глубоко прав, указывая на его опасность – погибнуть от легкомыслия и беспочвенности. Статья Городецкого о Сологубе – ни к чему не нужна, глупа, безграмотна, некультурна. Когда в статье "Три поэта" ("Перевал", Л 8/9) Городецкий говорит о "вчерашнем дне", я боюсь, как и Бугаев, что за этим может последовать надругательство над Брюсовым, /poets/balmont_bio.html">Бальмонтом и Вяч. Ивановым. Сюннерберг просто умен и бездарен, Мейер-Чулкова необходимо поприудержать, он совсем некультурен. Возмутительно его притягивание меня к своей бездарности.
Напишу письмо в редакцию "Весов" по поводу идиотского сообщения "Mercure de France".
NB. Минский ("Перевал", Л 8/9) считает "мистический анархизм" эстетической теорией (!). Даже философы ничего не понимают.
1908
6 марта
Зачем ты так нагло смотришь женщинам в лицо? – Всегда смотрю. Женихом был – смотрел, был влюблен – смотрел. Ищу своего лица. Глаз и губ.
29 октября
Я захотел вступить в Религиозно-философское общество с надеждой, что оно изменится в корне. Я знаю, что здесь соберутся цвет русской интеллигенции и цвет церкви, но и я интеллигент. У церкви спрашивать мне решительно нечего. Я чувствую кругом такую духоту, такой ужас во всем происходящем и такую невозможность узнать что-нибудь от интеллигенции, что мне необходимо иметь дело с новой аудиторией, вопрошать ее какими бы то ни было путями. Хотя бы прочтением доклада и выслушивания возражений свежих людей. Может быть, я глубоко ошибаюсь, и все окружающее, ежедневное говорит мне каждый День, что нечего ждать от интеллигенции (нечего говорить, что и от духовенства) не только мне, но и всем. Я вижу большую, чем когда-нибудь, отчужденность. Потому я забочусь вовсе не о самом себе – я-то, может быть, и спасусь как-нибудь, но мне нужно глубоко не то. Я хочу, чтобы зерно истины, которое я, как один из думающих, мучающихся и т. д. интеллигентов, несомненно ношу в себе, – возросло, попало на настоящую почву и принесло плод – пользу.
Я наблюдаю совершившийся факт. Интеллигенция (о церкви я опять-таки не говорю) перестала друг другу верить, перестала понимать друг друга, слушать друг друга, и нечего радоваться тому, что два-три человека, как В. В. Розанов и В. А. Тернавцев, интересуются друг другом и слушают друг друга. Их спор – замечательный спор, но его можно слушать только в более благополучное время. Теперь все слишком неблагополучно.
Я допускаю мысленно, что все теперешние члены общества согласятся между собою, найдут общие точки. Что же, это и будет смертью и поруганием общества, потому что тогда оно окончательно уйдет из жизни, превратится в какой-то благодатный и тем самым позорный оазис. Все согласившиеся выйдут на улицу и увидят тот же страшный мрак, ту же грозовую тучу, которая идет на нас. Вот во мраке этой грозовой тучи мы и находимся.
Это должно принять во внимание. Нужно понять, что все обстоит необыкновенно, страшно неблагополучно. И если цвет русской интеллигенции ничего не может поделать с этим мраком и неблагополучием, как этот цвет интеллигенции мог, положим, в 60-х годах, бороться с мраком, – то интеллигенции пора вопрошать новых людей. И главное, что я хотел сказать, это то, что нам, интеллигентам, уже нужно торопиться, что, может быть, уже вопросов теории и быть не может, ибо сама практика насущна и страшна.
1909
Ночь 11 – 12 июня
Проснувшись среди ночи под шум ветра и моря, под влиянием ожившей смерти Мити от Толстого, и какой-то давней вернувшейся тишины, я думаю о том, что вот уже три-четыре года я втягиваюсь незаметно для себя в атмосферу людей, совершенно чужих для меня, политиканства, хвастливости торопливости, гешефтмахерства. Источник этого – русская революция, последствия могут быть и становятся уже ужасны. [...]
Надо резко повернуть, пока еще не потерялось сознание, пока не совсем поздно. Средство – отказаться от литературного заработка и найти другой. Надо же как-нибудь жить. А искусство – мое драгоценное, выколачиваемое из меня старательно моими мнимыми друзьями, – пусть оно остается искусством [...] без Чулкова, без модных барышень и альманашников, без благотворительных лекций и вечеров, без актерства и актеров, без ИСТЕРИЧЕСКОГО СМЕХА. Италии обязан я, по крайней мере, тем, что разучился смеяться. Дай бог, чтобы это осталось. "Песня Судьбы" отравлена всем этим. Я хотел бы иметь своими учителями Мережковских, Валерия Брюсова, Вяч. Иванова, Станиславского. Хотел бы много и тихо думать, тихо жить, видеть немного людей, работать и учиться. Неужели это невыполнимо? Только бы всякая политика осталась в стороне. Мне кажется, что только при этих условиях я могу опять что-нибудь создать. Прошу обо всем этом пока только самого себя. Как Люба могла бы мне в этом помочь.
NB. Почему это – усиленное тяготение к драме. Верно, примешивается постоянное соображение о том, что драма больше всего денег дает. А деньги, чтобы скучать и считать. – Без Бугаева и Соловьева обойтись можно. Озлобление свое ослабить. – Значит, революция только отложила мою какую-то черновую работу (заработок) на четыре года. Теперь о нем подумать страшно, но надо же как-нибудь жить и отвести в ежедневности – угол для денег, а в душе – угол, для загнанного искусства и своей работы. А вдруг – стерпится слюбится? Надо только начать что-нибудь не слишком противное – не пойдет ли потом как по рельсам?
***
Когда я влюбился в те глаза, в них мерцало материнство – какая-то влажность, покорность непонятная. И все это было обманом. Вероятно, и Клеопатра умела отразить материнство в безучастном море своих очей.
1910
20 января
"Яр". Третья годовщина.
Скрипки жаловались помимо воли пославшего их. – Три полукруглые окна ("второй свет" "Яра") – с Большого проспекта – светлые, а из зала мрачные – небо слепое.
Я вне себя уже. Пью коньяк после водки и белого вина. Не знаю, сколько рюмок коньяку. Тебе назло, трезвый (теперь я могу говорить с тобой с открытым лицом – узнаешь ли ты меня? Нет!!!).
18 февраля
Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю эту невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе – мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснется жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как ее отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком – страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь ее поповский род. Люба на земле – страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но – 1898-1902 сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее.
1911
17 октября
Писать дневник, или по крайней мере делать от времени до времени заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время – великое и что именно мы стоим в центре жизни, т. е. в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки.
Я начинаю эту запись, стесняясь от своего суконного языка перед самим собою, усталый от нескольких дней (или недель), проведенных в большом напряжении и восторге, но отдохнувший от тяжелого и ненужного последних лет.
Мне скоро 31 год. Я много пережил лично и был участником нескольких, быстро сменивших друг друга, эпох русской жизни. Многое никуда не вписано, и много драгоценного безвозвратно потеряно.
В начале сентября мы воротились: Люба – из Парижа, я – оттуда же, проехав Бельгию и Голландию и поживя в Берлине. Мама поселилась здесь, у них уютно и тихо.
Как из итальянской поездки (1909) вынесено искусство, так из этой – о жизни: тягостное, пестрое, много несвязного. Женя 1}, как и летом, непонятен мне, но дорог и любим. В последний раз, когда он приходил, мне было с ним чрезвычайно хорошо. [...]
Пяст живет, сцепя зубы, злится и ждет лучшего. Он поселился в непрактической квартире с сильно беременной женой, каждый день на службе, послал рассказ (больница, Врубель?) в "Русскую мысль" (через Ремизова), перевел Тирсо ди Молину (как я "Праматерь" – много никуда не годного, чего, как и я тогда (NB – Бенуа!), не видит). Стихов не пишет. "Западник". Мы еще не видались как следует.
Городецкий – затихший, милый. Его статья обо мне, несказанно тронувшая (Люба приносит ее, когда я лежу в кровати утром в смертельном ужасе и больной от "пьянства" накануне). [...] – Все только факты, почти голые, осветится понемногу потом, если писать почаще.
Клюев – большое событие в моей осенней жизни. Особаченный Мережковскими, изнуренный приставаньем Санжарь, пьяными наглыми московскими мордами "народа" (в Шахматове было, по обыкновению, под конец невыносимо лучше забыть, забыть), спутанный, – я жду мужика, мастеровщину, П. Карпова темномордое. Входит – без лица, без голоса – не то старик, не то средних лет (а ему – 23?). Сначала тяжело, нудно, я сбит с толку, говорю лишнее, часами трещит мой голос, устаю, он строго испытует или молчит. Обед. Муж Тани пришел пьяный, тихо колотит ее за дверью, она ревет, девочка в жару (жаба) бежит в комнаты, Люба тащит ее на руках назад, мы выбегаем унять мужа, уже уходящего по лестнице. Минута – и входит Кузьмин-Караваев – полусумасшедший, между бровями что-то делается, говорит еще дико. Их перебрасыванье словами с Клюевым ("господин, ищущий власти", – а не имущий власть – "царь всегда на языке, готов"). Только в следующий раз Клюев один, часы нудно, я измучен, и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его "благословение", рассказы о том, что меня поют в Олонецкой губернии, и как (понимаю я) из "Нечаянной Радости" те, благословляющие меня, сами не принимают ничего полусказанного, ничего грешного. Я-то не имел права (веры) сказать, что сказал (в "Нечаянной Радости"), а они позволили мне: говори. И так ясно и просто в первый раз в жизни – что такое жизнь Л. Д. Семенова и даже – А. М. Добролюбова. Первый Рязанская губ., 15 верст от именья родных, в семье, крестьянские работы, никто не спросит ни о чем и не дразнит (хлысты, но он – не). "Есть люди", которые должны избрать этот "древний путь", – "иначе не могут". Но это – не лучшее, деньги, житье – ничего, лучше оставаться в мире, больше "влияния" (если станешь в мире "таким"). "И одежу вашу люблю, и голос ваш люблю". Тут многое не записано, запамятовано, я был все-таки рассеян, но хоть кое-что. Уходя: "Когда вспомните обо мне (не внешне), – значит, я о вас думаю".[...] Вячеслав Иванов*. Если хочешь сохранить его, – окончательно подальше от него. Простриг бороду, и на подбородке невыразимо ужасная линия, глубоко врезалась. Внутри воет Гёте, "классицизм" (будь, будь спокойнее). Язвит, колет, шипит, бьет хвостом, заигрывает – большое, но меньше, чем (могло бы) должно быть. Дочь – худа, бледна, измучена, печальна.
Происходит окончательное разложение литературной среды в Петербурге. Уже смердит.
Будущее покажет, что о ком еще записать.
Стадия поэмы (семидесятые годы, о двух полюсах в искусстве, семейное, Чацкий, Демон).
Надо, побеждая восторги (частые) и усталость (редкую – я здоров), писать задумчиво. Это написать (что я задумал) – надо. "Помогай бог". Но minimum литературных дружб – там отравишься и заболеешь.
Боря 2}, молчание (?) "Мусагета", Боря с женой на даче, моя смутность, "хроники Мусагета".
Чулков – жалкость, пакостничество в минимальных дозах, варьетэ, акробатка – кровь гуляет. Много еще женщин, вина, Петербург – самый страшный, зовущий и молодящий кровь – из европейских городов.
Сегодня: без людей. Солнце, мороз, красиво, гулял днем, вечером изныл от усталости – вино и утра без сна сказались.
Заячьи цветочки.
Сейчас уже ночь, мы собираемся спать, а я только сейчас случайно вспомнил, что такое – 17 октября. Днем я вспоминал еще о saint catastrophe**. Но 17 октября есть тот день (и я это помнил), когда мы встретились на улице и были в Казанском соборе.
* В первом заседании Религиозно-философского общества будет говорить речь о национализме, (NB. – "Мережковские", /poets/allegro_bio.html">П. С. Соловьева, А. Столыпин, Меньшиков, Розанов – много бы написал, да мерзко, дрянь, забудется). (Прим. А. Блока.)