Текст книги "Стакан без стенок (сборник)"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Дом был выстроен из бетона, серый куб в один этаж. Бетон был сплошной, окна в нем прорезаны узкие и высоко от земли, в обычное время они закрывались стальными ставнями с мощными замка́ми, запирающимися изнутри одной кнопкой с центрального пульта.
Дверь в Дом вела стальная, когда она бывала открытой – недолго, чтобы хозяева успели пройти, – можно было подивиться толщине: пол-метра стали, столько же, сколько бетона в стенах, и вдвое толще, чем дверь в городской квартире. Замко́в было четыре, по одному с каждой стороны, когда их запирали с центрального пульта, глубоко в стены вдвигались стальные стержни, почти в руку толщиной каждый.
При запертой Двери и ставнях Дом снаружи выглядел просто как сплошная бетонная глыба правильной формы, украшенная металлическими накладками. Похоже было на какой-то брошенный недострой, уже начинающий зарастать бурьяном – усилия ландшафтного дизайнера дали результат…
Внутри же Дом был совершенно обычный, мебель сюда перевезли с Новой Риги, и даже все интерьерные идеи снова воплотили. Натуральное черное и красное дерево, тонкая кожа, зеркальное стекло и прочие штучки, наличием которых внутри Дома вполне объяснялся суровый и неприступный вид Дома снаружи. Во всяком случае, трезво оценивающий действительность человек понял бы мотивы и соображения, руководившие Семеновым при строительстве бетонной крепости. Если в Доме цена дверных ручек на внутренних дверях больше, чем три средних по стране зарплаты, то лучше укрыть их в бетонном кубе, за броневой дверью. Поскольку последствия разности потенциалов в учебнике физики описаны понятно…
Между тем Семеновы оставили городскую квартиру в элитной новостройке на Октябрьском Поле и переехали в укрепленное сооружение, на берег водохранилища. Алёна продала свой СПА-бизнес и теперь целый день сидела внутри бетона, развлекаясь кулинарными телепередачами – тарелка на доме была укреплена со стороны воды, чтобы не бросалась в глаза. Ивана забрали из школы, рано утром к нему приезжали учителя, Дверь приоткрывалась и впускала перепуганную математичку или дрожащего историка. Впрочем, мальчик учился в основном с помощью Интернета, этого ему вполне хватало. Сам Петр Иванович из банка ушел, объяснив это состоянием здоровья – присмотревшись к нему, директора поверили. Денег, оставшихся после окончания строительства, хватало на продукты и содержание Дома. От автомобилей Семеновы тоже избавились и стали вызывать в случае крайней нужды такси к перекрестку на шоссе, к которому шла неприметная дорога от Дома.
Теперь Семенов целыми днями сидел в бетонном своем кабинете, в котором не было даже узкого окна, а вентиляция все время выходила из строя, так что Петр Иванович находился там, как правило, в одних трусах. В таком виде он непрерывно читал книги уже не про символическую разницу потенциалов, а про историю великих революций. Начиная с британской, возглавленной Кромвелем… задерживаясь на французской с Маратом, Дантоном и Робеспьером… кончая Октябрьской, про которую чем больше читал, тем непонятнее становилось, кто там был главным.
В зеркало Семенов смотреться бросил, не находя в этом никакого смысла, и его стильная трехдневная щетина превратилась в несимметричную, густую и курчавую бороду.
Разность потенциалов, бормотал Семенов, вглядываясь в крупный шрифт революционной истории, разность потенциалов… В бункере стояла тишина, только неисправная вентиляция гудела.
Кое-какие слухи о Доме ходили в окрестных коттеджных поселках, но серьезные люди в них не верили. Дом, по их убеждению, был не чем иным, как останками некоего могущественного недостроя, гаражом или цоколем. Хозяин угодил в СИЗО – был и такой логичный слух – по одному из антикоррупционных дел, потому стройка затормозилась… А сами серьезные люди в смысле безопасности полагались на круглосуточную вооруженную охрану от частного охранного предприятия, не понимая, что вооруженная охрана-то как раз и опасна…
Семеновы жили однообразно, дичали. Алёна понемногу перестала смотреть кулинарные передачи, и семья обходилась полуфабрикатами, закупаемыми на неделю – впрочем, Петр Иванович не ел вообще почти ничего, тревога сводила пищевод судорогами.
По всему Дому было разложено оружие, от элементарных «калашниковых» до станковых гранатометов. Сам Петр Иванович всю эту несложную технику освоил в совершенстве и теперь учил обращаться с нею жену и сына. Успехи были посредственные, даже Иван, после первоначальной вспышки бурного интереса, в «железках», как он называл это оружие, разочаровался – кино само по себе, а в жизни это железки и больше ничего. Играть на приставке куда интереснее…
Оружие было размещено возле окон-бойниц. Каждый вечер, проверив Дверь, Семенов отправлялся проверять ставни, заодно осматривая и арсенал.
Дом был готов к обороне.
Петр Иванович был готов ко всему.
Пламя, которое обязательно должно возгореться из любой случайной искры – ну, в троллейбусе двое сцепятся или возле чебуречной подерутся – и полыхнуть на всю страну как минимум, Семенова уже не пугало. Дом спасет, а там подерутся-подерутся, да и угомонятся, поскольку уже привыкли к торговым центрам и никак не согласятся обходиться без них, одною только справедливостью… И пламя потухнет.
Однако до такого развития исторических событий частная история семеновского Дома не дотянулась.
Однажды Петр Иванович, совершая вечерний обход, услышал какое-то еле уловимое гудение снаружи, за ставнями. Возможно, это идет по недалекому шоссе колонна фур, подумал Семенов, и паниковать сразу не стал. Но на всякий случай, оперируя центральным пультом, приоткрыл ставни и всмотрелся во тьму.
Тьма показала его вечный кошмар, материализовавшийся, словно поставленный умелым в массовых сценах режиссером.
К Дому со стороны перешейка подступала толпа. Тихий гул происходил не от разговоров, толпа шла в полном молчании, а от топота десятков или даже сотен ног по заросшей травою земле.
Мины почему-то не срабатывали.
Первую автоматную очередь Семенов дал через то окно, через которое увидел толпу. Потом он стал стрелять через другие окна, меняя позицию по периметру Дома, чтобы не дать себя окружить. Для стрельбы из тяжелого оружия, пулеметов и гранатометов, он использовал вентиляционные отдушины – планом было предусмотрено их превращение в огневые точки.
Жену и сына он успел запереть в гостиной, расположенной в центре Дома, за несколькими бетонными стенами.
Он вел непрерывный огонь, но толпа приближалась, и потерь среди осаждающих вроде бы не было – во всяком случае, никто не падал и в промежутке между очередями был слышен тихий топот и даже дыхание сотен людей.
Неравный бой продолжался уже несколько часов – Семенову казалось, что начинает светать.
В отчаянии Алёна изо всех сил пнула запертую дверь гостиной – раньше она никогда не решилась бы так поступить, потому что очень любила своего несчастного мужа. Дверь гостиной слетела с петель, словно дверка дачного дощатого сортира под напором перепившего гостя. Ведя за руку Ивана, натыкаясь во тьме на тут же осыпающиеся бетонными обломками стены, Алёна добралась до главной Двери. Здесь ее сил оказалось недостаточно, но помог Иван: нажал пару кнопок на своей play station, и Дверь с ржавым скрипом пошла в сторону, распахнулась и косо повисла, выворачивая из крошащегося бетона стальную раму.
Рассвет уже перетекал понемногу в утро. Ночных теней нигде не было видно. Над водохранилищем поднимался небольшими облаками пар.
Петр Иванович вел по высаживающимся со стороны воды плотный пулеметный огонь. Интересно, думал он, как же они сквозь сетку прорвались? Надо было более частую ставить, думал он.
Алёна взяла у Ивана мобильный, сохраненный им без практической цели – в бункере связь не работала.
– Скорая? – переспросила на всякий случай Алёна. – Скорая, нужна такая… специальная машина… Срочно… Пол мужской, сорок три полных…
…Петра Ивановича туго зафиксировали в приспособленной для этого внутренности специальной «скорой», двери захлопнулись, машина тяжело полезла с сырой земли на дорогу. Колеса ее разворотили минную полосу и расплющили несколько плоских круглых коробок от сельди атлантической – молдаване зарыли их елочкой в полном соответствии с правилами саперного искусства.
Петру Ивановичу повезло – он уже не видел этого разрушения идеи Дома.
Не видел он и осыпающегося, черт бы взял халтурную молдавскую бригаду, со всех углов и проемов бетона.
Не видел он и ментов, приехавших по звонку врача «скорой» и теперь изумленно разглядывающих селедочные банки и всё остальное вооружение Семенова. «Надо ж столько пневматики и макетов накопить, – завистливо усмехнулся молодой сержант, – целым двором можно в войнушку играть. А в бункере штаб шикарный получится…»
День набирал силу, Дом продолжал рассыпаться, игрушечный арсенал увезла полиция. Алёна вызвала такси и поехала в город, в квартиру на Октябрьском Поле.
Там Семеновы и теперь живут. Алёна мечтает возродить свой СПА-бизнес, в чем мы горячо сочувствуем бедной женщине, довольно она намучилась в проклятом Доме. А Иван, увы, с интересом поглядывает на бритоголовых молодых людей в коротких куртках и высоких ботинках. И не сам по себе этот интерес, естественный для юноши, настораживает, а выражение лица Ивана, когда он смотрит на лево-правых борцов за справедливость: сосредоточенное и закрытое. Генетику-то никто не отменял…
По выходным мать и сын ездят в больницу на Преображенке и гуляют по больничному парку с мужем и отцом.
Петр Иванович Семенов искренне говорит им, что совершенно доволен нынешним своим положением. В больнице он чувствует себя надежно защищенным от любого пламени, которое может, того и гляди, возгореться на воле от любой случайной искры, например от конфликта в метро между болельщиками футбольных команд. А больница стоит за крепким забором, не бетон, конечно, но все же… Поэтому Семенов убедительно просит семью переехать к нему, палата просторная и соседи симпатичные, возражать не будут.
Тут Алёна начинает плакать, Иван отворачивается, и, быстро простившись с больным, они уходят.
Плачет Алёна и по дороге к метро: ей жалко мужа, сына и себя. Пламя вспыхнуло, не дожидаясь искры, и сожгло их прекрасную жизнь. В той жизни ранним весенним утром Петр Иванович Семенов уходил на службу в банк… Все исчезло. Прав был Петя, думает Алёна, разность потенциалов все погубила. Прав был Петя, думает Алёна, и плачет.
Ночь пути
Действие происходит в начале семидесятых.
То есть около сорока лет назад.
Да, жизнь моя теперь измеряется непостижимыми цифрами…
Я служил тогда старшим литсотрудником – были такие должности в наших периодических изданиях – газеты «Гудок», органа Министерства путей сообщения СССР и Центрального комитета профсоюза железнодорожников. Как многие знают, в ней примерно за полвека до меня служили другие молодые люди, ставшие потом советскими литературными классиками, а тогда безвестные приезжие с юга Ильф, Петров, Булгаков, Олеша… Этому их скоплению имелось совсем не метафизическое, а практическое объяснение: могучее транспортное ведомство располагало огромными возможностями, потому в железнодорожную газету брали кого попало, в том числе бесприютных и не совсем пролетарского происхождения южан, в основном веселых и пронырливых, втаскивавших друг друга одесситов – лишь бы могли ловко переписывать произведения рабочих корреспондентов. Будущие гении откровенно халтурили, в чем можно убедиться, обратившись к подшивке газеты за двадцатые годы, но при этом получали вожделенную комнатку-пенал в общежитии (см. «Двенадцать стульев») и приличные, по их меркам, деньги. Так вот, «Гудок» оставался и в мое время удивительной газетой по той же причине, туда по-прежнему брали на работу тех, кого ни в какую уважающую себя советскую газету не взяли бы, – евреев, беспартийных, разведенных, пьяниц горчайших… Работать в «Гудке» среди советских журналистов считалось непрестижным (не тогдашнее слово, а тогдашнее забыл), но таким отщепенцам, как мы, ходу в журналистике все равно больше никуда не было, да мы и не стремились. Платили в железнодорожной газете, между прочим, вполне неплохо и даже раз в год-два жилье кому-нибудь давали.
Впрочем, отвлекся. Старики, стоит им начать что-нибудь вспоминать, обязательно отвлекаются на всякую ерунду, которая им кажется забавной и поучительной, а слушатели томятся, стесняясь перебить или просто встать и уйти.
Так вот: сидел я однажды часа в четыре душного летнего дня в комнате на третьем этаже «Гудка». Нет уже того «Гудка», бизнес-центр с гостиницей на этом месте. Да… В высокое старинное окно шпарило солнце, со двора доносились голоса рабочих, выкатывавших из грузовика огромный рулон бумаги для типографии, располагавшейся с дореволюционных времен в этом же доме, а в соседней комнате коллеги готовились выпивать, оттуда слышен был возбужденный гомон – все заметки в номер сданы, наставала пора ежедневного пьянства. Собрался было и я присоединиться к прочему народу.
Но тут открылась дверь, и вошел незнакомый человек, то, что у нас называлось по-железно-дорожному «товарищ с линии», жалобщик или, наоборот, автор письма-заметки, желающий воспеть успехи родного депо. Тут надо пояснить, что и в те времена не пускали в редакции газет и журналов кого попало, хотя металлодетекторов, конечно, не было. Установили охрану после того, как один непризнанный изобретатель отрезал голову главному редактору технического журнала прямо в кабинете. Буквально ампутировал и вышел со словами «теперь он не будет мешать техническому прогрессу»… Ну, и установили всюду охрану. У нас, в «Гудке», она представляла собой старуху в вохровско-железнодорожном берете, сидевшую у входа в роскошном, но очень драном старинном кресле. Я это кресло уже собирался спереть, а старухе взамен принести обычное, современное, но тут приехали люди и забрали кресло в музей, потому что оказалось, что оно принадлежало тетке Грибоедова. Вот бы я теперь сидел и писал этот рассказ в грибоедовском кресле!..
Опять отвлекся, черт!
В общем, старуха пускала в редакцию вообще-то любого, но с предварительным звонком сотруднику, к которому визитер хотел пройти.
Поэтому я слегка удивился, когда в мою комнату без предупреждения вошел тот человек. Вероятно, подумал я, он заблудился, шел в отдел пропаганды и культуры (был такой, честное слово!), а попал ко мне. Почему культуры или, на худой конец, пропаганды? Потому что человек этот никак не мог быть принят за железнодорожника, а, пожалуй, за провинциального учителя или иного мелкого служащего с гуманитарными наклонностями. Он был высок, худ и сутул, некрасивые даже по тогдашним советским меркам очки кривовато сидели на толстом носу, длинные, уже не по моде, растрепанные волосы не прикрывали порядочную плешь – в общем, не красавец, а явный интеллигент. На взгляд ему можно было дать под шестьдесят. Одет он был так, что я теперь вспомнить никак не могу, да и тогда сразу забыл.
– У вас что? И вообще – вы ко мне? Может, вам в отдел пропаганды надо? У вас какой вопрос, товарищ? И как вас внизу пустили?
Говорил я с ним, признаюсь, по-хамски, поскольку меня, как любого редакционного профессионала, жгла ненависть к графоманам, «чайникам». Нам они были чайниками, а контролирующим партийным инстанциям – трудящимися. И попробуй скажи что-нибудь прямое такому, с общей тетрадкой малограмотных рифм или воспоминаний о том, как он трудился в родной путейской дистанции и был награжден за это знаком «Ударник социалистического соревнования»! Попробуй скажи, что стихи его – вообще не стихи, а мемуары не представляют интереса даже для родственников, скажи даже вежливо и сдержанно – тут же полетит жалоба куда следует. Оттуда могут просто указать главному редактору на высокомерие сотрудников, а могут и самого виноватого вызвать к куратору – вплоть до цековского, с длинным оформлением пропуска во втором подъезде…
Он смотрел на меня сквозь свои довольно толстые стекла почти без выражения.
– Вы сразу про все спросили… – голос у него был неожиданно низкий, довольно красивый, даже, я бы сказал, поставленный, говорил он спокойно. – Я сразу и отвечу: я хотел бы устроиться на работу, к вам, в… это… в «Гудок». Корреспондентом или как у вас называется? Мне очень нужно, понимаете? Мне знакомые сказали, что здесь у вас у всех бесплатные билеты на любые поезда, а мне это очень нужно, просто необходимо…
Бог его знает, что было в его актерском голосе такого, что заставило меня не расхохотаться и не выгнать его вон сию же секунду, даже рискуя получить за это замечание от начальства. Наглость во мне обычно возбуждает резкое противодействие, глупость – отвращение. Но в этой его смеси наглости и глупости было что-то еще, какая-то третья составляющая.
– Значит, вам очень нужно, – повторил я и совершенно издевательски засмеялся. – А зачем же, позвольте узнать? И заодно уж – кто вы все-таки и почему решили, что можете быть корреспондентом газеты «Гудок»? Вам, простите, сколько лет? И вы хотите стать начинающим журналистом? А чтобы получить необходимый вам билет, надо стать не просто, а специальным корреспондентом. Я вот здесь неплохо работаю уже три года, но даже не мечтаю о такой карьере…
И ведь не могу сказать, что мне его было жалко, что я его щадил, – нет, скорее мне было… интересно, вот, пожалуй. Даже если он просто сумасшедший – чем вызван именно такой бред? Зачем ему нужен наш билет «форма 2А», действительно дававший постоянное право на проезд «в любых вагонах любых поездов железных дорог СССР»? Билеты такие у нас в редакции действительно были, но только, конечно, не у всех, а у заведующих отделами (которые никогда и никуда не ездили) и у трех специальных корреспондентов, которые ездили действительно много. Прочие завидовали…
К моему удивлению, он засмеялся тоже. Как-то очень свободно и естественно для «чайника» он себя вел. Обычно они либо заискивают, либо прут как танки.
– Да вы не думайте, что я идиот или просто нахал, – отсмеявшись, сказал он. – Хотя я понимаю, что очень похоже… Для чего мне такой билет, я вам не скажу… ну, это личное. Про «Гудок» и эти билеты мне товарищ рассказал, он вообще к железной дороге имеет какое-то отношение, он меня и носильщиком работать устроил, и к вам рекомендовал обратиться, он вас знает, где-то вы встречались, и считает, что вы должны меня выслушать.
Он назвал смутно знакомую мне фамилию, встречались с этим малым мы, кажется, в Домжуре, популярнейшем тогда Доме журналистов. Что он имеет отношение к железной дороге, я не знал, и вообще знакомство было шапочным – за знаменитым домжуровским кофе и рюмкой коньяку у знаменитой буфетчицы Тамары Михайловны… Сильная была личность, эта буфетчица…
Впрочем, опять меня в сторону ведет.
– А почему вы носильщиком работаете? – уже с осознанным интересом спросил я, тогда людей с такой внешностью в носильщиках еще не водилось. – Вроде бы интеллигентный человек… Вы кто по профессии?
– Я не вроде, – буркнул он негромко, но с явной обидой, что мне очень понравилось. – Я историк, медиевист, то есть специалист по Средневековью…
– Я понимаю… – тоже с некоторой обидой перебил я. Ишь ты, по-твоему, если журналист, так и слова знает только про соцсоревнование…
– А носильщиком мне работать было во всех отношениях удобно, – продолжал он, не обратив внимания на мою обиду. – Сутки работаешь, двое свободен, и деньги выходят приличные, и время есть – как раз в Питер съездить. Билет достать всегда могу – кассиры помогут, я их всех знаю…
Тут он осекся и сменил направление разговора.
– А что я на вид хилый, то это обманчиво, я выносливый, как верблюд. Да там силы много и не надо, вытащил чемоданы из купе, а дальше – на тележке…
– Зачем же вам надо все время в Ленинград ездить? И зачем вам в «Гудке» работать, если вы и так чуть ли не на десяток билетов до Ленинграда и обратно в месяц зарабатываете? – продолжил я допрос.
К страннейшему этому человеку я испытывал все больший интерес. Был я в те времена полон фантазий, начинал сочинять свою первую повесть, весьма романтическую, и тут мне померещилась какая-то темная история. Я и теперь прежде всего вижу в любой ситуации ее лирическую или криминальную составляющую – и, надо сказать, почти всегда оказываюсь прав. Голод-то само собой, но и любовь до сих пор правит миром, это вы меня не переубедите, хоть все население после каких-нибудь выборов на демонстрацию выйдет – я все равно под всякими «долой!» и «позор!» буду видеть обнимающиеся парочки и карманников с безразличными лицами аристократов…
– Зачем мне в Ленинград ездить… Я же вам сказал, это личная необходимость. Зарабатываю я носильщиком даже не на десять, а на все двадцать билетов в месяц, а то и больше, при этом деньги мне самому ни на что, кроме билетов, почти не нужны, это верно. Но дело в том, что я носильщиком больше работать не могу…
– Спину потянули? – проявив, как мне казалось, понимание специфики, спросил я.
– Нет, спину я не потянул, – сказал он и замялся. – Видите ли… Мама узнала, что я носильщиком работаю, устроила скандал, а ей я противостоять не могу. Мы живем вместе, то есть я к ней вернулся… то есть я там и прописан, но раньше жил у жены… второй жены… а теперь вот развелся и живу с мамой, а она всегда меня подавляла… Моя мама – старый большевик, понимаете? И квартира ее, и пенсию она получает бо́льшую, чем моя зарплата в академическом институте была, и командовать она привыкла, у нее звание было старший майор госбезопасности, то есть, можно считать, генерал… Таскала меня с собой по всем республикам и областям, меня ординарцы кормили, а она грамоте учила по брошюрам резолюций. Я и специализацию историческую потому такую выбрал – подальше от всего этого… А теперь она хочет, чтобы я всегда жил с нею. Думаю, чтобы и умер с нею.
Он замолчал, и я с изумлением увидел, что в уголках глаз у него появились слезы.
– Да, допекла, видно, вас матушка, – сочувственно, но вполне бестактно брякнул я. Однако он, кажется, ничего не услышал: протирая очки, он смотрел в окно, в небо, слезы подсыхали, а думал он явно о чем-то очень далеком от этой тоскливой редакционной комнаты.
Тут мне в голову пришла благородная и одновременно несколько корыстная идея. Часа на два можно отвлечь его от неразрешимых проблем, а заодно выспросить и о «личном», и о матери, закаленной, как сталь, и вообще – узнать в подробностях эту явно небанальную человеческую историю.
– Слушайте, пойдемте в Домжур, – предложил я. – Рабочий день у меня давно кончился. Выпьем по паре рюмок, кофе там отличный, из венгерской машины, народ всякий встречается… Сядем в уголке, расскажете мне… ну, что захотите. Обоснуете, например, свое намерение поступить в «Гудок» на работу… Я приглашаю, я и угощаю.
– Угощать меня не нужно, – видно, опять я задел его самолюбие. – Мне под расчет выписали столько, что на любую выпивку хватит. Но в Домжур ваш я не пойду, я там был однажды. Вот именно: всякий народ там встречается, большей частью мне несимпатичный. Мамы моей бывшего подчиненного встретил… А выпить с вами я бы охотно выпил, мне правильно сказали, что вы слушать умеете… Только где?
Между тем, пока мы с ним разговаривали, в соседней комнате гуляли вовсю, потом стихли, потом потопали по коридору – разошлись до завтра или потянулись добавлять в «Ветерок», за «Художественным» кинотеатром…
Я предложил ему подождать минуту и пошел осмотреть поле битвы. Как я и предполагал, мародерам вроде меня там было чем поживиться. Нашлись и три бутерброда со слегка заветренной темно-розовой колбасой, и несколько редисок, и, главное, припрятанная кем-то для утреннего опохмела бутылка водки отыскалась в известном месте – в шкафу, за годовыми подшивками. Совесть меня не мучила – не люблю запасливых.
А стаканы я вынул из нижнего ящика своего стола.
Он пил без лихости, не залпом, но жадными маленькими глотками – так пьют, по моим наблюдениям, те, кто употребляет не «для компании», а по личной потребности. Поймав мой взгляд, он кивнул.
– За последние пару лет привык, – вздохнул не лицемерно, было понятно, что с удовольствием и отвык бы. – Ну, носильщики после каждой смены… Да мне и самому… вроде уже нужно, так что, не поверите, иногда бутылку проношу тайком от мамы в свою комнату, ставлю между стеной и кроватью… и всю ночь. Это ведь уже алкоголизм, как вы думаете?
– Об этом пусть думают врачи, – сказал я беспечно, тогда еще беспечно! – А вот печень мы сажаем, это точно…
Мы загрызли редиской и после краткой антиалкогольной беседы выпили по второй.
– Прежде всего, – сказал он, с сомнением оглядывая бутерброд, – насчет оснований для работы в «Гудке». Вот я тут написал… не знаю, это у вас как называется, репортаж?.. О поезде «Красная стрела»…
Я вздохнул – очевидный «чайник», хоть и симпатичный. Кто об этой «Красной стреле» не писал! О ней написано столько, что писать о ней уже как бы запрещено. К тому же поезд этот был из разряда «спец» – спецраспределители, спецполиклиники, спецпоезд – или еще говорили «режимный». Ездили в нем главным образом иностранцы и наши начальники, что ж тут писать? Тут даже отдельных недостатков быть не может. Вроде как в Большом театре.
Но отказываться от прочтения этой мути было уже неудобно, и я взял три мелко сложенных листка, заполненных серыми буковками плохой машинки.
К концу чтения я совсем растерялся.
Вечные истерики, русские цари, от психопата Петра до одержимого мономанией Ленина, – все исходили из того, что в стране должна быть одна столица. И ее таскали с места на место, благо по национальным меркам недалеко. Между тем всякий непредвзятый наблюдатель российского существования неизбежно приходит к выводу, что столиц две и что глубочайший смысл есть в этом раздвоении, смысл, идущий с поверхности вглубь. Две столицы – двуглавый орел – Европа и Азия – национальная шизофрения (раздвоение)…
С давних времен, еще даже не формулируя, я ощущал, что линия соединения, сращения этих сиамских близнецов и есть, по всей справедливости, действительно стольное место. Где ж оно? Да вот же, господа, стоит у перрона! Вздыхает и пускает дымы поезд № 1, «Красная стрела», а обратно № 2, четные номера, полет вниз по карте…
Путешествие из Петербурга в Москву и наоборот всегда было, есть и будет государственным актом. Екатерина первая вполне осознала это и объяснила Ради-щеву.
Здесь, во всенощных пьянках, в свиданиях незаконных пар, в обсуждениях до самого прибытия судеб России, в откровенных рассказах незнакомцев и незнакомок вершилась настоящая жизнь имперской столицы. Какой же русский не любит именно этой быстрой езды, летящих за окнами вровень с поездом ночных облаков, теплого уюта самого комфортабельного места в стране!
Из Москвы: министерские ревизии в областной центр, актеры на «Ленфильм», бауманские профессора на лекции в военмех и, конечно, гуляки праздные…
Из Питера: морские полковники из Адмиралтейства на доклад в Генштаб, актеры на «Мосфильм», консерваторские профессора на занятия с московскими провинциальными вундеркиндами и, конечно, питерские сумрачные поэты, певцы тления и гордой разрухи – красоваться перед московскими жизнелюбами…
И после счастливой ночи выходишь на точно такой же, как оставленный восемь часов назад, перрон, идешь к точно такому же Ленину… Но воздух здесь другой, и вместе с мелкими каплями европейской сырости на коже оседает особая свобода, та, которая знакома только беглецам.
Я обязательно перехожу на другую сторону Невского и иду по ней, почти не глядя по сторонам. В этом особое удовольствие: а чего мне здесь рассматривать, разве я не дома здесь, просто давно не забегал в эту комнату окнами на северо-запад… Питерские магазины с пятью ступеньками входа вниз, в полуподвал; питерские кино в арках, одно за другим на тридцати метрах улицы; питерский «Елисеев» уже открылся, и питерская пьянь уже подтягивается к отделу; кони на мосту, толпы у Гостиного, ветер с реки… И впереди день счастья, особого питерского гулянья…
И так бредешь до «Пяти углов» и незаметно для самого себя сворачиваешь, и вот уже пустые улицы, разбитый тротуар, гнилью тянет из подвальных окон, Федор Михалычем смотрят подворотни. И надо добраться до первой же пирожковой, ведь даже когда в Москве не осталось ни одной рюмочной, вблизи Сенной можно было найти работавшую с восьми утра, и закусить пирожком с чьей-то печенкой, и взять еще одну для закрепления эффекта – и окончательно почувствовать: побег удался…
Вероятно, питерцы точно так же сбегают в Москву. Многие даже сбежали окончательно, и еще долго рассказывали, от чего: от безысходности, от несгибаемости начальства, от прямой и недлинной перспективы… Но для нас, замордованных московской расплывчатостью, в которой можно все, только надо знать, что именно, для нас день там – безусловное счастье…
В конце концов я выхожу к серой реке и бреду вдоль нее, от площади к площади, от гигантской головы Исаакия к выпуклой пустоте перед дворцом, и дальше, и сам не замечая, перехожу мост, и погружаюсь все глубже в Питер, и уже теряется в нем маленькая фигура московского беглеца, искателя любви…
Вот что я прочел – и очумел, честно говоря. Никто и никогда такого в нашу газету не приносил. Я закурил, угостил сигаретой его – он курил, как и пил, жадно, но неумело – и несколько минут разглядывал безумного автора, пренебрегая неловкостью ситуации.
– Теперь у меня к вам несколько вопросов, – сказал я, наконец собравшись с мыслями. – Первый: вы газеты читаете? Вы там видели когда-нибудь что-нибудь подобное? Только коротко.
– Нет, – действительно коротко ответил он. – Не читаю, возможно, поэтому и не видел.
– Значит, вы не понимаете, что это не репортаж, а умеренно вольнодумное эссе, которое не может быть опубликовано ни при каких условиях? И вообще – как вы собирались работать в газете, если вы газет не читаете? Вы знаете, что любая заметка в наших газетах пишется строго по образцу уже написанных и опубликованных?
– Откуда ж мне знать, – уныло сказал он не мне, а в пространство. – А почему же, объясните, как это… вольнодумие? Я совершенно не хотел… Там про Ленина в двух местах, так можно убрать. И «господа» тоже, это я просто для красоты…
– Потому, – не выдержав этой прозрачной наивности, гаркнул я, – потому, что там не в Ленине дело, там каждое слово несоветское, да к тому же и вся интонация не газетная, и информации ноль!
– Почему же ноль, – продолжал безнадежно упрямиться он, – я многое вставил из жизни… Вот про артистов, их там много ездит, я даже Бернеса видел… И полковников из Адмиралтейства… Я раньше деньги не экономил, ездил сам в этом, двухместном, в эсвэ – так иногда они приглашали выпить… Я могу из их разговоров добавить… И потом еще информация: там же понятно, что рассказчик едет к любимой, в конце, правда? Я могу описать, как обратно они едут вдвоем, там же паспорта не спрашивают. Только это будет слишком… ну, как у Бунина. Читали его рассказ «Генрих»?