444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кабаков » Дом моделей » Текст книги (страница 8)
Дом моделей
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:32

Текст книги "Дом моделей"


Автор книги: Александр Кабаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

День из жизни глупца

День из жизни глупца
Маленький неоконченный рассказ

Сначала был просто роман – с довольно занятной, казалось, историей. Причем вовсе не фантастической, как бывало у меня обычно, а жизненно-реалистической до последней, никому не нужной детали.

Начало романа я написал в общей сложности часов за десять – по утрам, до работы; по субботам, пока ждал... впрочем, неважно, чего я ждал; иногда среди дня, когда вдруг оказывалась минута без служебной беготни и что-то дергало: надо продолжать выдумывать, бредить... Потом я все это бросил – не пошло, прокисло, завяло, умерло. Бумага, тоненькая пачка, пожелтела в стопке других бумаг, завернулись края, я вообще раздумал заниматься сочинительством – тем более что тут как раз у приятелей стали выходить книга за книгой, причем неплохие и вполне успешные книги, чем-то похожие на ту, которую начал было я...

В общем, бросил я это дело и некоторое время жил без романа, то есть много пил, ужасно много, ходил на службу, болел артритом, еще какая-то дрянь, которую ни один врач определить не мог, обнаружилась в горле, жутко немела правая нога, переживал личную драму middle age crisis (переживание выражалось в том, что я боролся с возрастом путем испытания организма на полный износ всеми возможными способами) – словом, жил без романа. И, говоря всерьез и искренне, был довольно счастлив, если не считать трений с начальством. Что же касается полного счастья, то я к своим немалым годам уже научился не стремиться к нему.

Итак, роман я дальше начала (примерно в авторский лист) тащить тогда, полгода назад, не стал. Теперь же, в силу разных обстоятельств – в основном внутреннего характера, – я написанное перечитал и решил дать и вам возможность это самое начало прочесть, чтобы и вы могли судить, правильно ли я прежде поступил. И если кто-то из вас скажет, что правильно и что даже вообще не следовало мне все это затевать много лет назад, не мое это дело, – не обижусь, ей-богу.

Все необходимые пояснения относительно обстоятельств, заставивших меня вернуться к работе, краткий пересказ содержания романа, которое должно было следовать за началом, а также то, что мне известно о происхождении его названия, я приведу потом.

К Троице Юрий Матвеевич Шацкий выправил наконец все бумаги и получил от Французской Республики пенсион. А уже на Рождественский пост, чтобы Праздник светлый встретить на родине, – потратив немалые усилия на сборы и разные формалите – оказался в Москве.

Решение было давнее и хорошо обдуманное, как хорошо обдуманной была почти вся вторая половина шестидесятипятилетней жизни Юрия Матвеевича – притом что первая пролетела весьма авантюрно. Или, точнее, именно поэтому.

Года за три до законного возраста он, читая «Русскую мысль» и с пяток неуклонно выписываемых московских газет, пришел к выводу: в России жизнь становится, коли не стала уже, нормальной. Будучи человеком исключительно реального ума, что с твердостью взглядов сочетается редко, но в нем сочеталось, Шацкий в понятие «нормальная жизнь» вкладывал строго определенный смысл. Он был далек от того, чтобы предполагать, будто в России, после почти века беснования и разора, в пару-другую лет установится постное благоденствие вроде скандинавского или пуританское ханжество в сочетании с хамской чрезмерностью во всем, как в Североамериканских Штатах, или хотя бы непоколебимая буржуазность, к которой он сам вполне привык среди иностранцев (как упорно называл французов, проведя среди них всю жизнь).

Но так же далек он был и от того, чтобы брать на веру все те ужасы, которые с наслаждением, свойственным, как он считал, самоедскому русскому характеру, расписывали московские журналисты, а следом и их парижские коллеги.

Юрий Матвеевич считал нормальной жизнью для нынешней России нечто похожее на жизнь послевоенного Парижа, ему очень памятную: полно спекулей, непрофессиональных шлюх, американских сигарет и джаза, левых философов в черных беретах и свитерах, нуворишей в дорогих авто и просто сомнительных молодых людей в мягких шляпах и полосатых костюмах, с оставшимися от бошей «вальтерами» за поясами брюк сзади. Иногда возникали и другие ассоциации: например, с некоторыми африканскими странами, в которых архитектор Шацкий провел немало лет, строя православные храмы для малочисленных, но твердых в вере тамошних русских общин. Насмотрелся он там на бессовестность властей, наслушался ночной стрельбы, после которой иногда одни воры и душегубы изгонялись из президентских и министерских дворцов другими такими же, пожил в шикарных отелях, возвышавшихся среди мерзости и грязи. Но эту параллель, поскольку был хотя и трезвомыслящим, но патриотом, он сам и отвергал: все же Русь Святая – не Нигерия какая-нибудь.

Впоследствии почти все предположения Юрия Матвеевича подтвердились, чему он сам удивлялся.

Дело в том, что родился Шацкий на ферме в Бретани, в часе езды от Руана – ферму эту его отец купил в двадцать восьмом, десять лет оттрубив в парижском такси, через год привез туда юную жену, русскую же, конечно, парижанку, там Юрий и родился весною тридцатого.

С семнадцати лет, как уехал в Эколь Политекник, жил молодой Шацкий в Париже, меняя только арондисманы соответственно квартирам, более и более просторным по мере карьеры. Из квартир этих, именно ввиду карьеры, он отъезжал на очень долгие сроки, на годы, строить храмы по всему миру, от упомянутой Нигерии до Новой Зеландии, от Аргентины до Аляски...

Но в России, которую он, естественно, считал родиной, Шацкий ни разу до сего времени не побывал. Да и в голову ему не приходило ехать туда при большевиках. Увлечения коммунистическими идеями и вообще левой романтикой, повального среди французских интеллектуалов его, да и последующих поколений, он счастливо избежал. Может, потому что безумно любил своего отца, мичмана Императорского флота Матвея Георгиевича Шацкого, и мать, Елену Николаевну, в девичестве Энгельгардт. Люди эти, жизни и мысли которых навеки остались для него не подлежащими никаким оценкам, кроме восхищения, Россию любили, как и подобает русским, мечтали о ней, но при коммунистах мечты эти оставались необсуждаемо платоническими – как об утраченном рае.

Поэтому и не был Юрий Матвеевич в России, покуда оставалась она большевистской империей, ни разу. Ни туристом со своим безупречным французским паспортом, ни по делам каким-нибудь. Да и какие у строителя церквей могли быть там дела?

И вот теперь он, все обдумав, твердо решил и начал понемногу готовиться, а став наконец – в последние годы уже подгонял время, признаться, – полноправным ретрете, повел завершающие, быстрые, но несуетливые сборы.

Продал, давно уже отгрустив по ней, родительскую ферму каким-то симпатичным англичанам за неплохие деньги; квартиру свою в Марэ, уже давно сделавшемся весьма модным кварталом, сдал под гарантию очень порядочной конторы, и притом дорого – да и то сказать, сама квартира была хороша, в редком для этого места османовском доме, безукоризненно отремонтирована и декорирована по его собственным рисункам; все, что, по его мнению, могло понадобиться для пристойной жизни в России, купил, упаковал и приготовил к отправке; наконец, заказал на первое время через русское агентство комнату в хорошей, со старых времен известной – из книг, понятное дело – московской гостинице...

Да взяв авион «Эр Франса», и прилетел по морозцу.

Прошел после этого год.

В Москве Юрий Матвеевич вполне освоился, более того – настолько основательно, уютно и разумно обосновался, что удивлял этим не только многочисленных знакомых, появившихся у него чрезвычайно быстро, но и, бывало, самого себя.

Всего ничего поживши в гостинице, неприятно поразившей, впрочем, несоответствием между ценами и качеством прислуги, он купил себе квартиру, точнее, студию, причем – все впоследствии изумлялись – его не обманули. Секрет удачи самому Юрию Матвеевичу был вполне известен. Это, собственно говоря, был общий секрет всех его удач в приобретениях: никогда он не выбирал долго, никогда не покупал вопреки принципам и вкусу, никогда не искал дешевого, но никогда и не платил дороже, чем решил заранее.

А в результате поселился он именно так, как хотел и, соответственно, как ему подобало или, если угодно, шло, а именно: в самом центре, на Тверской улице (которую он мгновенно, будто старый москвич, стал называть Горького), в сталинском, тридцатых годов, безобразнейшем, на его профессиональный взгляд, но солидном доме, чем-то напоминавшем монстров с авеню Рапп. Более всего повлияла на его выбор необычность самой студии: это было огромное пустое (снабженное, правда, всем комфортом и телефоном) помещение над аркой, ведущей с улицы в узкий асфальтовый двор. Все было освещено двумя огромными итальянскими окнами, от пола до потолка, выходившими, естественно, на Тверскую и во двор. Попасть в студию можно было с промежуточной, между вторым и третьим этажами, лестничной площадки – нужно было войти в маленькую дверь слева от арки во дворе, впрочем, через парадные ни в один подъезд в доме не ходили, вероятно, с того дня, как он был построен.

Но дополнительное чудо квартиры Юрий Матвеевич обнаружил не сразу, во всяком случае не при покупке. Чудо же было вот какое: вход имелся и с лестничной площадки другого, симметрично расположенного подъезда – от арки во дворе справа...

Словом, удивительнейшее нашлось в Москве для месье Шацкого жилье.

И купил он его через первую же иммобилье, в которую обратился, найдя ее адрес в первой же газете, развернутой за первым же гостиничным завтраком...

Что в оплату ушло все, вырученное за ферму, и еще немного из сбережений, Юрия Матвеевича отнюдь не разорило, человек он уже давно был небедный. Так что, нимало не стесняя себя средствами, он продолжил после покупки студии устройство своей жизни на новом месте. Поездил по бурно плодящимся в Москве антикварным лавкам – могло показаться, что все это старье, большею частью, конечно, не настоящий антик, а броканте, быстро понаделали после конца коммунизма или где-то хранилось до времени, черт его знает. Накупил не лучшего, но все же павловского красного дерева, каких-то сомнительных холстов, даже смешноватых, но ему понравившихся, старых, местами до основы вытертых, но настоящих ковров, афганских, почти полный кузнецовский сервиз и груду столового серебра (выбирал без монограмм: с чужими вензелями – это было бы уж совсем неприлично). Затем от приятного перешел к насущному: к постельному белью и оборудованию для ванной и кухонного уголка, потакая привычкам, выбирал французскую фабрикацию – благо, в России теперь можно было выбирать, а ведь он помнил по чтению старых газет идиотическое слово «дефицит» – что была у большевиков за манера самые глупые слова то у французов, то у англичан заимствовать?..

Все это – покупки, доставку их в постепенно заполнявшуюся студию, расстановку и прилаживание к месту – Юрий Матвеевич делал самолично и собственноручно, привлекая только шоферов для перевозки, грубую рабочую силу, чтобы внести тяжести (для гигантского платяного шкафа, еще более гулливерского письменного стола и уж совершенно непристойных размеров ложа с гнутыми спинками пришлось выставлять со двора окно и добывать лебедку), и, наконец, специалистов – установить всякие краны и плиты – без них нельзя.

Тут Юрий Матвеевич и познакомился с Виктором Ивановичем.

Устанавливать, как они выражались, «сантехнику» магазин «Евролюкс», в котором Шацкий все это – медь, хром, фаянс и мрамор – закупил, оставив там едва ли не месячный свой пенсион и рент за сданную квартиру, прислал троих мастеров. Мужички работали довольно сноровисто, хотя, как слесари этой специальности во всем мире, непрестанно сетовали хозяину на трудности. Юрий Матвеевич сидел на рояльном табурете – никакого рояля у него не было, а табурет он купил к письменному столу, поскольку имел привычку, прервав работу и задумавшись, крутиться на таком табурете или деловом кресле, но лучше на табурете, поджав для свободы вращения ноги, закрыв глаза и закинув голову, – сидел, курил желтую простонародную сигаретку Бэйар, достаточный запас которых взял с родины, снабдившей привычками, на родину, одарившую характером. Сидел, курил, наблюдал...

И, наблюдая таким образом работу российских пролетариев, выделил из них одного: средних лет, примерно сорока пяти, человека по имени Виктор – именно так, полностью, его другие два и называли. Когда все было часа за четыре, довольно быстро, закончено, Шацкий каждому стал давать на водку по двадцатке американскими, но, дойдя до Виктора, задержался, вынул лопатничек, дополнительно приложил оливковый червонец и, со словами «чрезвычайно были старательны и ловки, молодой человек», протянул премию, а в ответ услышал нечто неожиданное. «Если позволите, – сказал странный этот рабочий, используя совершенно не советские, а русские слова, – я бы побеседовал с вами, господин Шацкий. Если уделите десять минут, буду признателен...»

Шацкий проводил твердым взглядом других слесарей и указал удивительному гостю на кресла.

И вышло, что Юрий Матвеевич Шацкий, отставной французский архитектор, и Виктор Иванович Рожков, бывший советский кандидат технических наук (электромеханика), кандидат в мастера спорта (пятиборье) и кандидат в члены КПСС, составили пару такого рода, в которой господин и слуга равно зависят друг от друга, постепенно делаются друзьями и даже почти родственниками.

Виктор Иванович умел все. В бывшей профессии он карьеры при коммунистах не сделал, поскольку очереди на вступление в партию в своем НИИ дождался слишком поздно, когда и партии-то не стало, да и профессия потеряла практический смысл. Но тут он вспомнил о спортивной подготовке, а также о многих других навыках, приобретенных из-за различных поворотов судьбы еще в молодости, – и без стенаний и проклятий, раздававшихся от бывших сослуживцев и просто приятелей со всех сторон, пустился в новую жизнь, забыв про дипломы, зато заново обнаружив, откуда у мужика должны расти руки.

Прекрасно он разбирался в автомобиле и водил его профессионально, то есть ехал медленно, а приезжал быстро; немногим хуже водил мотоцикл, трактор, мог управиться с экскаватором и даже поднять вертолет, и даже прыгнуть из него с парашютом – действительную отслужил в десанте; соответственно и стрелял – и как пятиборец, и как старший сержант вэдэвэ; мог починить стиральную машину, расклеившийся стул и заевший замок, даже сейфовый, – а также вскрыть его, прислушиваясь к щелчкам, но последнее умение, которое перенял у одного знакомого, не афишировал; без изысков, но прилично готовил; помещение любое, которое считал находящимся под своей опекой, прибирал быстро, до зеркального блеска всех поверхностей и казарменного порядка; карате и прочими модными фокусами не владел и овладеть не пытался, но в драке был спокоен (приходилось – и не только в армии) и целесообразно зол; кроме того, естественно для пятиборца, знал верховую езду и плавал профессионально; хотя давно уже ничем не занимался, форму поддерживал ежеутренними отжиманиями от сверкающего пола своей комнаты в одной из последних коммуналок в Староконюшенном и неуклонными передвижениями бегом до метро.

За все это Юрий Матвеевич платил ему четыреста долларов в месяц, которые тратить Рожкову было совершенно некуда: ели они вместе, необходимые покупки – кое-какую одежду и обувь – оплачивал Шацкий, именуя это «юниформ», а других потребностей у Виктора Ивановича вроде бы и не было.

Началась служба Рожкова с того, что, объездив все бесчисленные в новой Москве автосалоны, магазины и рынки, он выбрал и купил для Шацкого именно такую машину, которая Юрия Матвеевича вполне удовлетворила, чудесно вписавшись в весь стиль московской жизни старого парижанина, и к тому же оказалась в идеальном состоянии. Был это огромный синий Мерседес, выпущенный еще в самом начале семидесятых и тогда же привезенный в Москву выдворенным из свободного мира советским бойцом невидимого фронта. Бойца по возвращении на родину завистливые коллеги ушли на пенсию, автомобиль был поставлен в бетонный гараж, занимавший угол неоглядного дачного участка в Баковке, а сам старый шпион почти немедленно отказался выносить условия социалистической жизни и скоропостижно отправился вечным резидентом – на этот раз в самый лучший из миров. Наследники ездили на привычных «Жигулях», приберегая батино имущество на всякий случай. Случай оказался серьезным: кончилась советская власть, начался русский капитализм, они со всем комсомольским задором ввязались в темную коммерцию, сильно задолжали, были поставлены на счетчик и резонно решили тихо слинять как можно дальше – аж в Австралию, куда коптевские пацаны, надо надеяться, не доберутся, дороговато выйдет. Дача была продана эстрадному придурку, а пока он раздумывал, достаточное ли ретро этот «мерс» или стоит поискать розовый «кадиллак» пятьдесят седьмого года, чтобы совсем было круто, как у Элвиса, машину купил для Юрия Матвеевича Рожков – за двадцать тысяч, хотя на приборе и пробега-то практически не было, да это и без прибора было видно.

К этому времени союз их был уже нерушим, взаимное доверие абсолютное, и по просьбе Шацкого Виктор Иванович оформил автомобиль на свое имя – так им показалось спокойнее.

Стоял же экипаж во дворе на Тверской, загораживая ту самую маленькую дверь слева от арки, через которую попадал Юрий Матвеевич в свое экзотическое жилье. Особого внимания в городе, густо заполненном ее более молодыми родственниками, машина не вызывала – разве что у ценителей автомобильной старины, но их пока в Москве было немного, до таких изысков здесь еще не дошли.

Приобретением друга-помощника и автомобиля период обживания французского пенсионера в русской столице завершился. И месье Шацкий стал уже просто жить.

Просыпался он, по выработавшейся за жизнь привычке и просто по-стариковски, очень рано: в половине шестого. Сквозь плотные шторы – дневного, а особенно рассветного серого света Юрий Матвеевич не любил, – полностью закрывавшие оба гигантских окна, то есть, по сути дела, две стены квартиры, не было видно ни центральной улицы, ни узкого, с хилыми деревьями и огромным асфальтовым холмом бомбоубежища, двора. Бомбоубежищами такими в пятидесятые украшались дворы всех домов, строившихся для сталинского дворянства, боялись товарищи американской атомной бомбы. Теперь же наглухо закрытые входы в них казались как бы сросшимися, и в голову вроде бы никому не приходило, что стальные эти двери можно распахнуть, спуститься в огромное пространство, включить яркий больничный свет... И даже никто из нуворишей, которых Юрий Матвеевич непреклонно называл «нэпманы», выудив это слово из каких-то недр родительских разговоров, причем с ударением в среднем слоге, – никто и из этих сообразительных людей не догадался дать взятку кому-нибудь в мэрии (Юрий Матвеевич говорил «в совдепе») или в каком-нибудь противовоздушном ведомстве, да и открыть в прохладно-душноватом памятнике холодной войны ресторан, или казино, или ночной клуб, «Империал» какой-нибудь или «Золотой орел»...

Старый господин поднимался с необозримой своей кровати, надевал поверх пестрой шелковой пижамы шелковый же пунцовый, «апоплексического цвета», по определению Юрия Матвеевича, шлафрок и, немного шаркая замшевыми ночными туфлями – говоря по чести, ему нравилось чувствовать себя стариком, и он продолжал эту игру, даже будучи в одиночестве, – шел в противоположный кровати угол, где в устроенной по собственному Юрия Матвеевича проекту выгородке, изолирующей службы и от комнаты, и от тотального окна, находились маленькая кухня и довольно просторная ванная со всем набором удобств – тех самых, французских, установленных Виктором Ивановичем с товарищами. На плиту ставилась итальянская кофеварка для домашнего эспрессо, а хозяин, пока прибор булькал и хрипел, наполняя все пространство квартиры сильным горячим запахом, совершал быстрый утренний туалет – энергично и сосредоточенно, по выработавшейся за годы странствий и непрестанной работы привычке, минут, самое большее, за десять.

Затем Юрий Матвеевич, по-прежнему в халате, слегка раздвигал штору на окне, выходящем в сторону Тверской, переносил к нему китайский столик, клал на инкрустированную столешницу, будучи педантично аккуратным, пробковые подставки, заряжал двумя ломтями ржаного тостер, из которого чуть подгоревший хлеб вскоре с легким щелчком выскакивал, присоединял к натюрморту банку любимого джема «Бон Маман» с клетчатой крышкой, большую гарднеровскую чашку, чуть треснутый с краю севрский молочник, прихватывал – намеренно по-холостяцки, шелковой полой – горячий кофейник... И садился завтракать, «завтрЕкать», как он произносил на свой старомоднопростонародный лад.

За окном понемногу оживала улица. Турки, реставрирующие дом напротив, вяло, как большие гуппи в аквариуме, двигались на лесах за зеленой противопылевой сеткой; бездомный пьяница в женском пальто и дырявых кроссовках методично инспектировал урны одну за другой; проехал милицейский «форд»; пробежала пара сумасшедших американцев-джоггеров, завершающих большой круг: посольство – Новый Арбат – Моховая – Тверская – посольство; с грохотом въехал в арку разваливающийся на ходу мусоровоз...

Звонок раздавался с аккуратностью сигнала точного времени в семь. «Рожков беспокоит, – в трубке похрипывало и свистело, японские беспроводные телефоны в Москве работали отвратительно. – Как спалось, Юрий Матвеевич?»

«Бон матан, Виктор Иванович, – Шацкий сам не замечал, что ежеутренний звонок неизменно заставлял его улыбаться. – Гран мерси, вашими молитвами бодр. Как вы-то?»

«Выезжаю», – кратко хрипела трубка.

День начинал набирать темп.

Юрий Матвеевич завершал ежедневные хлопоты сборов: толстые мягкие ботинки, полотняная, достиранная до бахромы на манжетах и сгибе воротника рубаха, просторный костюм серой фланели, лиловый, в темно-зеленый горох шелковый галстук бантом, тяжелое огромное твидовое пальто, мягкая, с давно обвисшими полями черная шляпа...

Тем временем Виктор Иванович со сноровкой дневального мыл посуду, прикрывал пледом постель, что-то протирал, что-то быстренько чистил выдернутым из шкафа пылесосом – и мужчины выходили во двор.

Синий лак сверкал на свежемытой машине, стеганые сиденья кремовой кожи внушали даже самому Юрию Матвеевичу почтение к достойному экипажу. Хлопали мягко дверцы, Виктор Иванович чисто вписывался в проем арки – они отправлялись на утреннюю прогулку.

Часов до трех-четырех пополудни катались. Так объехали все дачное Подмосковье, рассматривая прелестные старые срубы с черными проваленными крышами и остатками резьбы по рамам, изумляясь безобразию строящихся кирпичных дворцов. Однажды, при виде незаконченного трехэтажного краснокирпичного уродства где-то в районе Краскова, архитектурное сердце Шацкого едва не остановилось, ему сделалось действительно плохо, Рожков выволок его под мышки из машины, усадил прямо на землю под деревом – еле бедняга отдышался. «Россия всегда была вне материальной культуры, – хрипел старик, пока Виктор Иванович наливал из термоса чай, – либо курная изба, либо Покрова на Нерли, либо хоромы по итальянскому проекту, середины нет...» С того раза стали возить с собою набор сердечных средств и транквилизаторов.

Поездили и по самой Москве, вместе дивясь темпам стройки, безобразию новых памятников, обилию торговли. Юрий Матвеевич особо изумлялся предугаданному им сходству с Африкой, не уставал объяснять свое удивление внимательно молчавшему Рожкову, иногда отвлекался от окружающего и сбивался просто на воспоминания...

В два-три обедали, выбрав для этого не ресторан – ежедневно это было бы в Москве дороговато и для французского пенсионера, – а какую-нибудь преображенную, сильно улучшенную пельменную, пирожковую, закусочную. Собственно, пельмени были те же, что подавались здесь и при коммунистах, из пачки, но тарелки стали почище, столики пофасонистей, заиграла без перерыва жуткая музыка (ее Юрий Матвеевич, послевоенный парижский интеллектуал, поклонник французского экзистенциализма и американского бопа, неукоснительно приказывал заглушить и, что удивительно, его слушались), и появился огромный выбор напитков, от обычно поддельного армянского коньяка до настоящей мексиканской водки, и набор этот уже всем стал привычен, и забредающая иногда молодежь как раз непременно брала текилу и пила ее по всем мексиканско-техасским правилам – слизывая перед глотком соль, насыпанную между большим и указательным пальцем, и высасывая лимон...

Брали полный обед, Виктор Иванович пил любимую обоими русскую родниковую воду, продающуюся в пользу Церкви, Юрий Матвеевич обязательно выпивал пару рюмок смирновской, русской же, – не из патриотизма, а потому, что была лучше любых немецких и даже шведской, – а еду запивал недорогим итальянским красным.

Затем возвращались домой.

Садились в кресла у телевизора, молча, не делясь впечатлениями, смотрели все подряд, только переключая каналы, – старые советские фильмы, жутковатые новости, чудовищные шоу, устраиваемые малограмотными, косноязычными и сверхъестественно наглыми кретинами для таких же, видимо... Иногда по дороге покупали кассету, чаще всего с каким-нибудь американским экшеном, оба очень любили. Устраивали себе праздник: к фильму Юрий Матвеевич покупал еще и фляжечку скотча, относительно которого у него с Виктором Ивановичем, оказалось, вкусы тоже сходились. К концу боевика, среди финальных нокаутов, выстрелов и взрывов, салютовавших торжеству добра, делали по последнему глотку Беллза или Джонни Уокера, приканчивая емкость. В этом случае Рожков отправлялся домой позже обычного, Шацкий немного провожал его по Тверской, покуда тот не сворачивал в переулок, намереваясь пешком, короткой дорогой, дойти к себе на Арбат, а Шацкий после этого еще гулял...

Но нередко, отдохнув полчасика-час у телевизора, мужчины начинали снова собираться – к вечеру. Юрий Матвеевич надевал свежую рубашку, стирала их преотлично одна милая женщина из ближайшей прачечной, которой два раза в месяц Рожков привозил большой пластиковый мешок, сначала официально, с квитанцией, но постепенно перейдя на приватные отношения: утром привезет тридцать-сорок рубах, Юрия Матвеевича и своих, а назавтра заберет переглаженные и разложенные стопками... Вместо дневного серого надевал старый парижский художник и франт синий костюм, но тоже фланелевый и широкий, мешком. Бант повязывал теперь неожиданно лимонный или, напротив, серебристо-серый в вишневый ромб. В теплую погоду вместо пальто носил Юрий Матвеевич столь же огромный пыльник, в сильные же морозы – увы, в Москве все более редкие – гигантский мутон, да еще завязывал горло длиннейшим английским шарфом. Шляпа с опущенными полями оставалась неизменно черной, в память, видимо, о романтической молодости, разве что в самый разгар лета ее сменяла кремовая, из манилы, но столь же обвислая. И костюм при этом бывал кремовый или беж, полотняный, еще шире, чем зимний...

Пока Юрий Матвеевич одевался в свет, Виктор Иванович грел во дворе мотор, протирал стекла и наводил еще больший порядок в багажнике, впрочем, абсолютно пустом – необходимое любому шоферу барахло, в отличие от нормальных российских водил, держал он у себя дома, прямо в комнате. Ходил Виктор Иванович по сезону в темном пальто и всегда в темном же костюме, в белой рубашке с гладким черным галстуком – летом с короткими рукавами и без пиджака, но галстука не снимал. А голову Рожков, по спортивной еще привычке, покрывал объемистой серой кепкой-букле, и это была единственная вольность в его костюме – кстати, весьма уместная, чтобы не совсем иметь вид хозяйского шофера.

Собравшись таким образом, они отправлялись в театр – пару раз в неделю уж обязательно – или на вернисаж, на которые Юрия Матвеевича, быстро признав его как безусловного знатока и надеясь как на возможного покупателя, галеристы приглашали постоянно, либо просто в ресторан – из недешевых, но и не из самых дорогих, особенно Шацкий полюбил один небольшой на Сивцевом Вражке. Кухня там была разнообразная и доброкачественная, прислуга, по русским меркам, приличная, музыка из динамиков тихая, в основном издавна обожаемая Шацким босанова и полюбившееся в последнее время фламенко, обстановка не слишком пошлая, даже некоторый амбьенс имелся. И у подъезда вроде бы не стреляли, во всяком случае, Виктор Иванович место считал более или менее безопасным... В ресторане с Шацким уже здоровались и примерно знали вкус.

По дороге они беседовали, это всегда были серьезные разговоры о вещах основополагающих.

«И не в том дело, – продолжал Виктор Иванович развивать свою мысль, плавно и тяжело вписывая в переулки тускло сверкающее тело монстра со старомодными, вертикально поставленными фарами, бросавшими желтый свет на пустые, изувеченные снежными наростами и провалами тротуары, – не в том дело, что у власти те же коммуняки и ворье, а в том, что мы сами такие. Разве я не прав, Юрий Матвеевич? Что, их с Луны к нам спустили или цэрэу внедрило? Не в том дело (он очень любил этот оборот), что каждый народ заслуживает своего правительства, а в том, что правительство, хоть оно из аристократов, хоть из быдла, оно и есть народ, те же самые люди. Вы ж знаете, я был невыездной, только в Турцию и вырвался, когда комиссии райкомовские уже отменили, а деньги еще не поменялись, но читал, следил за всем, думаю, кое-что понял... Ну американский президент от любого их адвоката ничем не отличается, по той же моде живет: сейчас положено по утрам бегать, негров любить и от баб шарахаться, чтобы не засудили, – он бегает, любит и шарахается, да еще с курением борется... Америка вообще все больше, как мне отсюда кажется, становится похожа на совок, только богатый очень... Но ведь и в Европе то же самое. Ваш-то, французский начальник – такой же жлоб и тайный бабник, как любой булочник, немец на всех его земляков-пивоглотов похож, англичанин такой же отмороженный, как все их джентльмены, которых в школе пороли... Ну и наши: что мой сосед – лентяй, пьяница, мыслитель самодеятельный и мелкий вор, что депутат, за которого он голосует, – один черт...»

«Однако строги вы к человечеству, голубчик, – вздыхал Юрий Матвеевич, слушавший терпеливо, никогда не перебивая. – Относительно соотечественников согласиться, хотя бы отчасти, могу, не мы с вами первые это заметили, еще классики наши не жаловали ни простую чернь русскую, ни чернь властительную. Хотя, конечно, не забывайте, что житейскому и душевному нашему разгильдяйству соответствует душевная же отзывчивость, “вселенская”, как гений выразился. Да и по-житейски народец наш российский бывает иногда и приятен, не так ли? Как потащит все на стол нежданому гостю, да еще за водкой побежит на последний грош... Но уж европейцев вы зря так честите, там к власти народ приходит серьезный, дельный, из толпы выделяющийся, там-то как раз выделяться не зазорно, а наоборот. А вот американцы – тут вы правы, как есть дурно воспитанные дети, и президенты их такие же...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю