355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекей Ивин » Тарнога. Из книги "Путешествия по следам родни" (СИ) » Текст книги (страница 2)
Тарнога. Из книги "Путешествия по следам родни" (СИ)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:59

Текст книги "Тарнога. Из книги "Путешествия по следам родни" (СИ)"


Автор книги: Алекей Ивин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

     – Но ведь ты вернешься в Москву, не так ли? Ведь ты же считаешь, что вечное – это литература, имя, не правда ли? А жить надо не как и не зачем, а – жить.

     «Что же, черт возьми, – злился я в мыслях, – вы считаете, что меня примут слесарем в колхозную мастерскую?»

     – А ты пробовал? И с к р е н н е  пробовал?

     «Но ведь они же бессмысленно живут…»

    – Кто?

    «Ну, эти… колхозники…»

    – А ты уверен, что не наоборот?

    «Но ведь я же пропаду…»

    – В каком смысле? Ты для шести неопубликованных романов пропадешь, для сумасшедшего Пьецуха и сумасшедшего Еременко пропадешь. А правда – вот она…

    Мне на этой лохотской дороге было смутно, и странно, и щекотно даже: уж слишком строгий выбор предлагался.

    «Следовательно, что же… Лев Толстой херню спорол, так?»

     – Выходит, так.

     «То есть, вы что же – считаете, что будет Страшный суд и меня крупно взгреют за то, что выбрал славу, а не сенокосилку, не соломорезку? Я ведь могу и обратно сейчас повернуть…»

     – Вот и поверни. И нечего им завидовать, этим, которые под машину с гаечным ключом лезут.

    Между тем всё в той же дорожной тишине я взошел на вершину и предполагал увидеть дальнейшее – следовательно, верного выбора не сделал. Меня только переполняло внутреннее раздражение, контрастировавшее с идиллической истомой северного лета: ни даже мух не было, ни паутов – воздух легкий, прозрачный, видится далеко. Все-таки им, хотя бы еще одному из этих семидесяти, следовало получить высшее нетехническое образование, и тогда мои проблемы решались бы проще. Но в тот день я был очень несчастлив  – от самоубийственного выбора: поселись здесь и опростись – и тогда порадуешься, либо вернись и умри – и тогда после смерти опубликуют. Но я уже открыл для себя, что колокольчики и ромашки дают хорошее сочетание натуральных цветов, и преступно радовался своему букету. И пробирался все дальше к Лохте, к центральной усадьбе колхоза. Уроженцем села Тарногский Городок была еще одна гнилушка – многолетний первый секретарь Союза писателей Москвы, а потом многолетний директор Института Мировой литературы, и хотя как писателю он ни в чем мне не помог, самый факт его происхождения отсюда мог бы стать для мозгов менее совестливых, чем мои, достаточным утешением и оправданием дела, я же продолжал любить только этих, выпачканных в мазуте, и заискивать перед ними.

     В Лохте, которая стояла как-то боком и немного в котловине, я оказался не помню как (пешком или на транспорте), следовательно, в промежутках пути не случилось ничего замечательного. В сельсовете решил представиться корреспондентом и добиваться транспорта – доехать дальше, но секретарша (вот у меня записано: «Клепикова Александра Васильевна»), чуть похожая опять-таки на ту, которая из Семигородней, и ту, что мыла столовую в Себеже,  по-родственному посматривая, сказала, что не на чем. Я напился из алюминиевого бака с краником (бак поверху был обвязан полотном) и понял, что надо бы разузнать, не помнит ли кто деда, Корепанова Александра Елизаровича. Секретарша – ей было лет тридцать пять, – не помнила; случившийся тут какой-то мужик – тоже. Место было как будто знакомое, но Лохта ли это, я не знал, и пошел к мужикам, которые сидели на бревнах возле сруба и курили.

    – Дак ведь коево-то лета Онанька приезжал – продал кому-то избу-ту в Стуловскёй. Там топерь ведь смотри никто не живет, ни одной избы не сохранилось, – сказал самый старый и беззубый из курильщиков и с тем выражением, что мне стало вчуже стыдно за дядю Анания: продал родовую избу на дрова.

    – Да мне только место посмотреть. А деда помните, Корепанова, Александра Елизаровича?

     – Дак ведь его и со старухой Лидка увезла, дочерь.

     Теперь мне стало нехорошо за дочерь Лидку, сиречь за тетю Лидию Брязгину. Получалось так, что деда насильно разлучили с насиженным местом. Оказывалось, что и я весь в дерьме – внук за деяния его детей. Я замкнулся и спросил высокомерно, можно ли на чем туда уехать и у кого там переночевать.

     – Да говорю жо: никто не живет. В Алферовский рази…

     – Ну вот, в Алферовской.

     – Или там есть еще Демидовскя деревня чуть подале.

     – Ну, или в Демидовскёй.

     – Не зна-аю, договориссе ли, – протянул он с сомнением, хитро посматривая на мою неожиданную спесь. Я же, и правда, в разговоре с этими тремя почувствовал себя как биржевые акции, которые упали сразу на шесть пунктов. Еще немного, и я захочу научиться у них корить бревна и спрошу, что они строят.

     – А что вы строите?

     – А прирубок одному тут.

     – А-а.

     Я закинул рюкзак за плечо и пошел на мост. Мост был через речку Лохту – деревянный, чуть выпуклый, с лежневым настилом. По обеим сторонам низкий, до пупа, парапет. Я вышел на середину и не утерпел – глянул вниз. Вода была того самого цвета, какого бывает мох кукушкин лен, – бронзоватая, косые лучи солнца пронизали ее насквозь. Прямо внизу стоял хариус дюймов на десять и вертелся под струями, как компасная лента.

     Это был соблазн. Это была приманка. «Вот сейчас, – говорило во мне радостное чувство иудейского странника, вернувшегося к провальному карстовому озеру, где раньше была его родная Гоморра, – поди-ко, паре, выруби уду, да намотай-ко лесу, да закинь-ко здесь либо где подале, – так сразу всё поймешь».

     Захотев этого, я торопливо тронулся дальше. За мостом дорога не была грязной, но от обилия щебня идти по ней было трудно. Местоположение села показалось замысловатым – и боком, и в котловине, и по берегам речки; лощины чередовались с косогорами, по ним – низкие березки, а за ними опять крашеные домики. Ладно, дойду эти остальные километры пешком. Затруднение только в том, что я даже не знаю, сколько их впереди, деревень. Я определенно боялся туда забираться. Узнаваемости не только никакой не ощущалось, но даже нарастала чуждость. Еще неопытный путешественник, я боялся присвоять пространство. Здесь время и пространство впервые стали плотными; хотя и до этого, и потом я захаживал в другие места (и кое-где лишь интуитивно учуяв родство – в Рошале и Нелидове, например), здесь, у своих, б ы л о  т р у д н о. Здесь было неудобно. Здесь многое пугало. Я, например, не осмелился сесть на трактор с тележкой, который направлялся в ту же сторону, а когда он все-таки остановился, з а с т а в и л себя воспользоваться добротой сельского механизатора. Да, так здесь все и делали, эти поселяне, – подсаживали попутчиков, – и все-таки это было не то споспешествование, которое впоследствии сопровождало меня в Заповедник. Здесь з н а л и  моих родственников по матери и были о них невысокого мнения. Станет ли проникновеннее на душе, если еще  кто о них  вспомнит?

    Я отчетливо робел.

     Тракторист высадил на повороте к ферме, я побрел назад к деревне, которую проехали, но там не нашел того хозяина, у которого можно было бы остановиться на ночлег и который вроде бы не только знал деда, но и дружил с ним. Я повернул назад и опять вышел к повороту, где был высажен. Нарастало чувство, что я корреспондент и сейчас пойду к дояркам брать интервью (в брежневские времена очень любили показуху и рапорты от передовиков производства). И все же я не корреспондент и не турист. Я как-то очень озлился на перепутье у этой фермы и даже в злобе подумал, а не рвануть ли пешком обратно в Тарногу?

     День был сильно к вечеру и какой-то дымчатый, черт его дери: как если бы душистый, сильно взбитый молочный коктейль еще и разбрызгали пульверизатором. Вот та деревня, которая открывается взору, это наверно и есть Алферовская? А как эта называется? Никитиха? Но если эта Никитиха, то которая же Лохта?

     Спросить было не у кого: проселки были пусты, точно после отбомбившейся эскадрильи (та же оглохлость от тишины).

    Но, однако, кто-нибудь должен дать ориентиры.

     Следующая деревня оказалась Демидовская. Вход туда обозначался длинным огородцем, местами разгороженным, и у этого огорода ширкал косой упитанный мужик, лысоватый и в очках; дужки очков на затылке стягивались резинкой. Он двигался, как люди с нарушением опорно-двигательного аппарата, – в раскорячку, точно робот. Голова его была кругла и обрита, рубаха навыпуск, тело без талии и без живота; он всматривался в меня с тем напряжением, которое бывает у очень простодушных людей, когда они пытаются тебя опознать. Я осторожно осклабился, как кинозвезда, которая шла бы к уличному автомату покупать пачку дешевых сигарет.

     – Виталик, – назвался он в ответ.

     Передо мной стоял деревенский инвалид, который только-только оправляется от инсульта; на ногах – рваные домашние тапочки. Все ему было внове, как младенцу – первые шаги: и что коса его не слушается, и что знакомых лохотских мужиков он не узнает. Так и читалось в его глазах блеклой синевы: не узнаю кто.

     – Как деревня называется.

     – Демидовскя.

     – А вы не знаете, кто бы пустил заночевать? Я приехал в Стуловскую избу посмотреть.

     – Там не живут.

     – Да мне хоть место. Я там живал в детстве. Корепанова Александра Елизаровича, может, помните?

     – Не.

     – Его внук.

     – Вон в том доме Семен Александрович живет, спросите.

     Я завернул за угол и под старыми деревами увидел темную от старости избу, уже порядочно засыпанную облетелыми листьями. Хозяин, костистый старик из тех, что живут до ста лет, стоял в палисаде; он был лет на двадцать старше Виталика, но выглядел лучше, как березовый кап часто бывает тверже самой березы.

     – Знал, – сказал он, недоверчиво меня осмотрев, но не пуская за калитку.

     Я объяснил, какие у меня проблемы.

     – В Алферьевской живет Ольга Аполлинарьевна, фамилия ей Ермолина. У ей два сына. Один Сашка, другой Володька. Она живет с Сашкой. Вот к ей и поди, она твоего деда знает.

     – Спасибо.

     Я благодарно повернулся спиной и зашагал восвояси. Старик был такой могучей недоверчивости и прямоты, что я ощутил себя совсем уж мотыльком.

     – А то вон к Клавдие поди, – сказал он вслед, не возвышая голоса.

     – Кто это?

     – Клавдия Семеновна. Вон изба-та, маленьки окошки.

     Но я уже чувствовал себя как кинозвезда, которой автомат выдал даже не сигареты, а махорку в порванной упаковке. Мотыльки не любят крепких запахов. И я с готовностью повернул на дорогу к Алферьевской. Изба Клавдии Семеновны была такая маленькая и косая, да к тому же разделенная, что рукой бы можно с земли достать до кровли. Но сама Клавдия Семеновна уже стояла у низкой притолоки в дверях и щурилась на меня приветливо.

     – А вот заходи-ко, – сказала она. – Я ведь Лидку-ту смы-ко знаю. И мать твою. И Онаньку, брата-то, приезжал летусь как-то.

     Клавдия Семеновна была сухая, бойкая и очень как-то исступленно приветливая; она за рукав втащила меня в свою избенку, не переставая говорить про Виталика, про Лидку, про моего деда, про Семена. Ее жилье было не шире пяти метров и до половины занято беленой печью; стол был только опереть локоть. Она тотчас полезла с руками под кровать и вытащила оттуда бутылку водки.

     – А вот, вишь ты, пригодилась. Брала ну-ко думаю дрова колоть найму. Давай-ко за встречу.

     Она ловко свернула пробку, но бутылка оказалась початой: похоже, из нее уже пили. Она быстро разлила водку по граненым шкаликам, тут же свой быстро опрокинула и только потом полезла опять под кровать и оттуда достала полбуханки белого хлеба и уж не помню что: заесть. Я почувствовал себя полным свиньей, которая отнимает у нищего его последний пятак. Это была, конечно, тетя Лидия Брязгина: и изба перегорожена, и лицом смахивает. Внимание этих убогих странноприимцев – инвалида с младенческой улыбкой, пьющей веселой бабки, угрюмого бирюка, – тяготило; вместе с тем сильно пахнуло и тверской жениной родней: сродство пробивалось сквозь наслоения, но пробивалось ощутимо и неприятно. Я вдруг понял – по преувеличенному вниманию к себе, – что не только здесь чужой, но и нежданный. От огорчения тотчас огородил свой шкалик и закусил какой-то безвкусной тюрей: то ли супом, то ли жареной картошкой.

     Я был в нищете. Я попал в нищету, в убожество. Я нашел трех реликтов, вроде кистеперой рыбы, троих гномов и грибы в сыром бору. Я их нашел, заинтересовался, но это были грибы. Если бы я был предназначен судьбою к таким изысканиям, я любил бы палеонтологию, археологию, музей. Я же казался себе лишь праздным, паразитом: вместо того чтобы самому привезти чего старухе, угощался ее дарами.

     А чем я мог их угостить? Только добрыми намерениями. Поэтому я извинялся, извинялся, благодарил, слушал веселый насмешливый говор Клавдии Семеновны (которая, впрочем, могла оказаться и Анатольевной) и поддакивал. Да, такой он и был, дед: в ватных стеганых штанах, в гимнастерке, толстый: хорошего человека должно быть много; большой и указательный пальцы на руке коричневы от никотина. Да-да, вспоминаю: всё читал газету «Правда» и толковал с мужиками о политике. Газету прочитают, обсудят и ее же с мужиками на завалинке искурят.

     – Оставайся-ко и у меня, даром что тесно.

     – Нет, надо еще их найти, Ермолиных-то.

     – Бабка-та Олья поди-ко обрадуетче. Сашка-то сын-от с ею живет. И Валька, баба-та его, и девка. Изба-то большая, поди-ко примут.

     Деревня Демидовская, где проживали дед Семен, старуха Клавдия и Виталик, была маленькая, живописная, тенистая: несколько изб в наклон на косогоре, сбегавшем в долину реки Лохты. Бывает, – как в случае с ней, – что несколько старых деревьев и нелинейная конфигурация придают живописность сельскому углу. Клод Лоррен, Венецианов, изощренные в реалистических деталях художники обрадовались бы здесь. Даже я, близорукий, за время скитаний впервые ощутил, что вот здесь – с т а р ы й  у к л а д, здесь красиво, мирно, покойно (потом так же показалось в Засиненье, но та деревня не была живописна, потому что стояла на плоском месте при дороге). Я выбрался из-под низенькой притолоки от Клавдии довольно скоро и огрузневший от двух рюмок, потому что ничего не вкушал. Их уклада, их еще допетровского быта я не то боялся, не то стыдился, не то им брезговал; и как домовый мураш, волею судеб оказавшийся под гнилой еловой колодой в обществе жука-оленя (восемь сантиметров длины) и десятка слоников, суетливо теперь откланивался: извините, мол, ошибся дверью. Грусть хватала за сердце; на Виталика, который с граблями по вечерней прохладе шарашился в огороде, я даже смотреть избегал: кому не в силах помочь, на тех подчас и сердишься. И все же хотелось несколько дней здесь пробыть – туристом. Потому что с другого берега, с другого косогора напротив подмигивала единственная избенка деревни Стуловской (следовательно, беззубый мужик у сруба соврал).

     Так что я устремился обратно в Алферьевскую искать Ермолиных.

     И вот дальше опять могу наврать сам, неточно расставив вешки. Но могу и попасть в десятку.

     Алферьевская была деревня длинная, заурядная, почти без зелени; избы в большинстве справные, какие бывают у молодых комбайнеров, молокоприемщиков, зоотехников. Изба Ермолиных, которую мне указали, тоже в этом ряду не выделялась. Но когда свернул на заук мимо мотоцикла с люлькой (крыльцо на веранду и в избу открывалось не с улицы, а из огорода), и когда увидел сидящих на приступке обоих братьев, Сашу и Володю, как сидят кузнечики в жаркий зной на сухом месте (Саша был бос), и когда им смущенно представился и назвался – неурочный гость к чужому застолью, то первое, чем повеяло при встрече с этими прокуренными простыми дружелюбными щербатыми вполпьяна парнями, было ощущение, что я уже это видел.

     Определенно: я сюда заворачивал и с ними сидел.

     Но этого не могло быть. Я же не сумасшедший и знаю, что не бывал здесь с детских лет. Поэтому, много после обдумывая ситуацию, пришел к выводу, что могло быть и такое, что с ними беседовал и на крыльце сидел либо дядя Ананий совсем недавно (вот когда приезжал избу продавать), либо мой отец (что маловероятно), либо, черт возьми, кто-то, кто является моим альтер-эго (а я об этом не осведомлен). Но вполне могло быть, однако, и так, что я вписался неким образом в привычный континуум, в место– и времяпроживание шурина, хотя того звали иначе, чем этих: ведь они же, многие, в отличие от меня, жили закреплено, крепостными; они сидели на местах: «в лто 6666  от Р.Х.( 1111) кьнезь Юрий Долгие Руки слъ въ оустии реки Недлинной». (Сел и сел; кто его знает, чего он там сел:  может, по нужде). Так что как только я у них стрельнул закурить «Приму» и в их позе – коленки выше головы – уселся на верхней ступеньке и задымил, определенно пахнуло уже пережитым и уже бывшим: шурин, управившись со скотиной на ферме, мог себе позволить подобное же вечернее отдохновение.

     Сашу я тотчас узнал (точнее сказать, «полюбил»): он был шире лицом, щербатый, попроще. Когда мы пожали друг другу руки, он кивнул на собеседника и сказал:

     – А это мой брат, в Тюприхе милиционером работает.

     Мы говорили так, точно сто лет знакомы, вместе росли; потому что ситуацию с шурином я тотчас просек и с ней согласился. И хотя аналогичное с шурином сидение на крылечке сельской усадьбы было лет, может, двадцать назад и не повторялось,  э т о  оказалось помолодевшим, сдвинутым во времени еще лет на пять. То есть, очевидно, так: поскольку на свидание с родственниками жены был запрет (ну кто же ищет увидеть человека, с сестрой которого столько лет состоишь в разводе?), то вот как бы сдвинутое еще лет на пять совместное сидение на крылечке – но уже со  с в о и м и  колхозниками.  Те в Тверской губернии и хрен знает, что с ними, а эти в Вологодской – вот они: один милиционер, другому завтра на косилке робить.

     И вот я промеж них уселся, и оба ко мне свои учтивые рыла обратили: один довольно веселое щербатое, другой суровое, бритое, милицейское по уставу.

     – Слушайте, мужики! Я, конечно, понимаю, что выгляжу дураком. Но нельзя ли мне ночку-другую у вас переночевать? Понимаете: приехал в Стуловскую проведать родные места… Я тут в детстве жил какое-то время у деда.

     – Живи, какой разговор! – ухмыльнулся Саша. – На родину потянуло?

     – Не бывал с детства. Я бы там прямо сегодня заночевал, на Стуловской. Но у меня ни чайника с собой, ни…

     – Ну, куда ты пойдешь? Вечер уж… Оставайся у нас, места много. Володя завтра утром уедет, у него машина своя… Заметил на зауке?

     – Не.

     – «Жигули» красные, не видел?

     – Не. Не заметил. А мотоцикл чей, твой?

     – Да-а-а, барахло, утиль. В металлолом пора, – сказал Саша и перевел разговор на другое. – Я твоего деда помню. Вра-ать большой мастер был. Соберутся, бывало, с мужиками на бревнах, газету «Правду» прочитают от корки до корки и тут же всю искурят на самокрутки. Сидят базарят, газету курят и Никиту Хрущева ругают. Тогда здесь у нас кукурузу сажали: кукуруза вымахает два метра, с ручками скрывает, а початков нету. А сеяли на зерно. Разнарядка дана из области: засыпать в закрома столько-то тонн шебенгскому сортоучастку. А она у нас даже и не цвела: холодно же. Вот такой был деятель.

     Саша Ермолин задорно рассмеялся и добавил:

     – Помню деда Сашу, как же! Здоровый был старик, только кривой и врать любил.

     Я за деда опять обиделся, но выслушал это определение молча.

     Из хлева налево, где через отворенные ворота верещал поросенок, с пустым ведром вышла ядреная баба в шлепанцах на босу ногу и поднялась к нам, чтобы пройти в избу.

     – А это его хозяйка, Валентиной зовут, – встрял Володя. – Вот ужо будет воркотни-то.

     – Она вроде спокойная, – сказал я.

     – Да она же не из-за тебя будет браниться.  А что мы выпили. Эво!..

     Он опустил руку и достал из молодой крапивы порожнюю бутылку из-под водки.

     – Как же вы поедете?

     К нему я почему-то обратился настороженно, без доверия.

     – До утра еще долго. Квасом мать отпоит утром.

     – Пойду с ней познакомлюсь, – сказал я.

     – Поди. Она в горнице сидит. Кафизмы, небось, читает свои.

     Я понимал только, что это необходимо сделать, чтобы заручиться еще и ее согласием, но делать этого не хотелось; я только чувствовал, что неуместен здесь, у этих оседлых землепашцев, назойлив, а главное – нечем оплатить их гостеприимство: ведь вот не помешала бы еще бутылка, распитая по случаю уже моего приезда. Я был из столицы, из образованных, но без гроша. Такое в уме у честных поселян не укладывалось.

     Когда вот так – в голове и, видимо, в жизни тела вообще – вместо проективного начинается ретардационный период, ассоциации-воспоминания следуют чередой, вереницей, как тучи в пасмурную погоду. Вот и теперь, едва вошел в коридор, перешагнув порожек, показалось, что вхожу в детские впечатления: у деревенского товарища В.Ч. (два младших брата и сестра) такой же был коридор и так же устроена дверь, которая открывалась в большую – не разгороженным залом – горницу; дощатая переборка отделяла горницу от кухни, которая раздавалась лишь на ширину русской печи, а далее – порожек, дверной проем и еще одна комната. Стол в горнице располагался сразу налево и был длинный прямоугольный, чтобы могла уместиться вся семья; в углу над ним висела божница. Многочисленные окна с мелкими простенками впускали с улицы много зеленого дневного света и этот темный обеденный угол весело подсвечивали. Почему всплыл именно В.Ч., стало понятно, когда я увидел бабку Олью, – мало сказать, худую или тощую, а как бы свитую из восковых узлов и жил, как свечка. Ее на редкость некрасивое лицо с большими глазами и выпуклым лбом, как нам изображают гуманоидов или недоразвитый плод в утробе, глянуло на меня почти так же, как с иконы чуть выше.  Бабка была бледная, подлинный скудельный сосуд, но меня поразило другое: ей можно было дать лет восемьдесят, а сыновья тянули самое большее не двадцать пять – двадцать восемь. И этот феномен меня  сразу заинтересовал, так что я даже подумал, что если б эта, с Таганки, с которой была бурная и бестолковая связь, согласилась выйти за меня замуж и у нас пошли бы дети, то они бы выглядели вот так же моложаво, как внуки, а она так же православно и молельно, как эта, тем более что тоже была религиозна. Мать моего детского товарища В.Ч. тетка Лида и тетя Лида Брязгина по худобе и изможденности на бабку Олью тоже походили, так что образовался здоровый пук ассоциаций. Сразу становилась ясна и структура этого семейства: бабка Олья восседает за столом, как суровый бог Попокатепетль или там, не знаю, Коацокоатль, как потухший вулкан на покое; проворная и молчаливая молодка Валя и разбитной сын Саша у нее в строгом подчинении, а шестнадцатилетняя внучка всю эту компанию презирает, гуляет допоздна с парнями и возвращается только спать (по первому впечатлению, Валентине она еще могла быть дочерью, а Саше – скорей уж младшей сестрой). Что же до милиционера Володи, то он с супругой как бы тяготеет к центру – к матери и брату, ездит сюда хлебать сливки на красной машине «жигули». Диспозиция  выстроилась сразу четкая, и я, бездомный, тотчас ощутил острую зависть к столь умелой иерархии: старшее поколение читает псалмы и еврейский фольклор, среднее работает на полях и в дому, а младшее гуляет и всех презирает. Все было четко, все по-русски, все по-православному. И только я был лазутчиком, диверсантом, Штирлицем, озабоченным, как бы не заговорить во сне рифмами. Чувствовалось, что несмотря на непроницаемость индейского вождя и круглые очки на носу, главный здесь все-таки не бабка Олья, а эта молчаливая белоногая босая Валя, которая вплывает в просторную горницу с полуведром простокваши и за переборкой возле закопченного устья русской печи начинает готовить пойло телушке. Я так и понял из ее рабочей поступи, что дармоедами здесь числились бабка Олья, муж Саша, дочь Юля, этот поганый мент Володя, а теперь вот еще и я: напросился на постой, готовь тут на него. И сразу начал говорить комплименты ее проворству и домовитости, как заискивает голодный у раздатчика пищи. Когда же она с кроткой улыбкой отвергла и комплименты, и похвалы ее густому молоку, стало понятно, что она, и правда, – работящая баба, кроткая и добрая раба в чужом дому, а я неизвестно почему комплексую.

     С бабкой Ольей – Ольгой Аполлинарьевной Ермолиной – мы беседовали долго, никак не меньше получаса, пока Валя обряжалась, а мужики курили на крыльце. Она охотно и со смехом вспоминала деда, но я был внутренне обеспокоен, невнимателен. Что-то в блеске двояковыпуклых плюсовых линз было гротескно знакомое. Но я так и не понял тогда, что такой – похожей на черепаху и писателя Грэма Грина в старости –  становилась матушка, когда намеревалась читать журнал «Работница» (отдел шитья и выкроек).

     Я был движущийся, а они – оседлые. И при оседлости у них были средства передвижения, а у меня – нет.

     У них были большие преимущества передо мной.

     Потом мне показывали зимнюю избу, сейчас пустую, со сваленными на пол половиками, мелкой посудой и сундучьем. И опять это было похоже на тетю Лидию Брязгину, как она водила меня на сарай, и там, в тенечке на сене стояли рядна и большой короб с тряпьем для тканья половиков. Они хвастали, что у них много места, много «жилого пространства», словно знали, что в Москве у меня лишь комната с разбитой дверью. И достигали цели, потому что я завидовал. Я завидовал, что здесь – здоровая домовитая баба, мотоцикл на зауке, брат начальство и власть, мать пользуется уважением у детей и односельчан, на божнице Бог, в хлеву корова, телушка, поросенок, овцы и много кур, большое подворье, огород двадцать соток, а Саша вроде собирается выкупать в собственность колесный трактор «Беларусь». Всё путем.

     Вот так надо жить, говорил мне голос совести.

     Да мне бы в речке Лохте завтра порыбачить, высказывал я свое бесхозяйственное пожелание. Бедный я, вот что, черт возьми, самое гадкое. Ведь хоть бы бутылку водки привез, хоть бы горсть конфет. И от этих мыслей меня обымала злоба на изготовителей моего положения. Нищенствовать при стольких задатках!

     Мне предлагали жить как они. А я,  соглашаясь,  что они живут правильно, все же хотел литературной известности. И даже чувство провинности утрачивал, чего прежде двадцать пять лет подряд не бывало. Вот разве только перед этой Валей немного виноват, надеясь получить молока от вечерней дойки.

     Застелили для меня, конечно, лучшую кровать – в горнице головой к окну: подушка лежала почти на подоконнике. Я заснул немедленно, но ранним утром, когда еще только светало и розовело, в раму постучали, и девичий голос позвал: «Мама! Мама!» Слышно было, как Валентина поднялась, прошлепала босиком по полу и высунулась навстречу дочери. Как потом оказалось, Юлька ошиблась окном, возвращаясь с поздних гулянок.

     Как-то мне здесь было неудобно, у Ермолиных. Какое-то все было не мое. Конечно, мне бы такую работную бабу, как Валя: полет в огороде сорняки, стирает, доит, за плугом идет в борозде, и ни слова-то поперек бабки не скажет. Конечно, кафизмы, взаимное уважение, веротерпимость.  Саша книжки вон читает – Виталий Бианки и Александр Грин, самые что ни на есть детские: про охоту и романтические выдумки про любовь. Конечно, простодушие. Но утром, часов в восемь, приплелся в стельку пьяный бригадир и опять на крыльце стал давать Саше Ермолину разнарядку на день, и как-то все стало на свои места. Конечно, и Саша, и Валя, и бабушка Ольга Аполлинарьевна, и пусть даже Володя – ядро, семя, кондовая основа нации,   но руководят-то ею в стельку пьяные с утра по жаре колхозные бригадиры. Знает ведь, что и брат приехал, и еще какой-то фрукт из Москвы, надо похмелиться – вот и предлог: нет ли, Сашок, чикушечки? Выезжай-ко седни, брат, лыву косить: там трава длинная, худо сохнет, так надо подкосить. Пока погода. И вот этот очень пьяный человек с Володей, которого квасом опохмелили, и Сашей являет чудеса хозяйского здравомыслия и рачительности  перед заезжим москвичом. А москвич понимает со зряшной злобой – и тоже прямо с утра – что добрые-то люди везде по Руси бесхребетны, и руководят ими невменяемые паразиты, делающие бизнес или какое ни то иное блудодеяние. Я так и понял, что ежели бы привез бутылку, то по этакой жаре уже и сам страдал бы головой, как водитель и милиционер Володя, как водитель и механизатор Саша, но напиваться, как местный бригадир, мне никогда за сорок пять лет не случалось. Являлось как бы окружение, напоминающее: а вот, мол, и мы тут живем. Так что если хочешь поселиться здесь, ищешь избу родовую восстановить – то мы к тебе, отрыгая дрожжами, мутноглазые и с черноземом за ногтями, с удовольствием придем посидеть на крылечке. Я Родину любил, а денег, чтобы возвести железобетонный забор с колючей проволокой поверху от таких вот посетителей, не имел. И потому с утра, чтобы не впасть в окончательное уныние, тихонько спросил у Саши его удочку (удочки у него не оказалось) и улизнул из дома: природу можно ведь и эстетически воспринимать, не обязательно как поставщика этилового спирта. Все же ощущение, что я всем здесь обуза, что Ермолины и без того небогаты, так что, может, даже банка молока гостю для них расход, – такое чувство не из радостных.

     – Слушай, может, мне им косить помочь? – спросил я у Валентины. – Куда они с бригадиром укатили?

     – Да на ферму, надо фляги загрузить. Справятся сами.

     – А то я могу, чем рыбку-то ловить.

     – Да ладно, справятся. Отдыхай.

     – Чего он прямо с утра так сильно под мухой, бригадир-от? Из люльки валится.

     Она ответила, что мужик он неплохой, табель закрывает без придирок, а что поддает… кто нынче не поддает?

     Как делят удовольствие, кто знает? Некоторые режут его, как торт, десертным ножом и раскладывают по фаянсовым чашам. Некоторые грубо отламывают кусман, запихивают в рот, а об остальном забывают. Некоторые жадно набрасываются, загородив руками от завистливых чужаков, и съедают. Я же понимал, что мне надо бы сколупнуть сверху вензель и изюмину, отрезать кусок с кремом и глазурью, с медовым исподом, а главное – запомнить. Потому что весь торт съесть не позволят. Точнее, не осмелюсь. Я был праздный гуляка для этих людей. Вот он приехал, поэт: что же, дайте косу, я вам покажу! Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий? Памятью деревни я ль не дорожу? Но в отличие от того, у этого не было известности и форсу, ботинки прохудились, а память деревни ему возвращали всерьез и надолго. Он же понимал, что в Москве у него перспектив поболе, здесь же нужно лишь примериться… К чему? К счастью?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю