Текст книги "Игуана"
Автор книги: Альберто Васкес-Фигероа
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Затем встал и принялся терпеливо приводить в порядок свой «домашний очаг».
•
Колокол настойчиво зазвенел, распугивая пеликанов, фрегатов и олушей, с недовольным карканьем взмывающих в воздух, и подгоняя пленников, которые бежали, боясь опоздать, а также напуганные тем, что хозяину и повелителю, «королю», вздумалось их созвать: это, как правило, не предвещало ничего хорошего.
– Корабль подходит, – сказал он, так коротко объясняя причину сбора. – Я должен вас спрятать.
Доминик Ласса хотел было воспротивиться, но Оберлус ограничился тем, что взял левую руку чилийца Мендосы и еще раз продемонстрировал, сколько пальцев на ней недостает.
– Мои приказы не обсуждаются, – напомнил он. – Хочешь, чтобы я применил к тебе то же самое наказание?
И пленники молча побрели, понурившись, сжимая кулаки, чтобы сдержать гнев или, может быть, желание расплакаться, словно овцы, загоняемые в сарай, с тоской думая о том, что, вероятно, придется просидеть три дня связанными и с заткнутым ртом в самой темной пещере и в полной тишине, все время думая о том, что, если с похитителем что-нибудь случится, он никогда за ними не вернется.
Это был тот редкий случай, когда все трое сошлись вместе и представилась идеальная возможность сообща накинуться на палача и навсегда с ним разделаться, пусть даже кто-то из них при этом погибнет; однако Оберлус тоже прекрасно это понимал, поэтому внимательно следил за малейшим движением пленников и постоянно держал руку на рукоятке пистолета, готовый выстрелом в упор сразить первого же, кто попытается на него напасть.
Пленников было трое, но даже будь их в десять раз больше, они все равно почувствовали бы себя бессильными, потому что достаточно было только присутствия Игуаны, чтобы их сковал страх; при виде его дьявольского липа они застывали, и им невольно казалось, что глаза его – «единственная приличная черта, коей Господь одарил эдакую образину» – заранее знали, какая мысль промелькнула в их умах.
Поэтому они позволили ему связать их и стали похожи на живые тюки, мучаясь от того, что веревки врезались в тело, и задыхаясь из-за кляпа, потом скатились на дно влажного грота и со слезами на глазах наблюдали, как Оберлус заваливает вход: нигде ни малейшей щелочки, и еще при жизни они оказались погребенными бог знает на сколько времени.
Оберлус, успокоившись после того, как упрятал своих «подданных», обошел весь остров, скрывая следы их присутствия. Вечерело, когда он укрылся в кактусовой поросли на берегу, дожидаясь, когда корабль повернет у западной оконечности острова, войдет прямо в бухту, зарифляя паруса, и станет на якорь в ее тихих и глубоких водах.
Однако, как только из-за западного мыса показался нос корабля и на правом борту возникло гордо и вызывающе выведенное краской название китобойца, Игуана Оберлус почувствовал в груди взрыв ярости, а тело его сотрясла дрожь.
«Мария Александра»!
«Мария Александра», тот самый корабль. На его борту был негр, который обвел его вокруг пальца, прикинувшись «живым мертвецом», старый капитан, приказавший отстегать его плетьми, и команда бесноватых крикунов, которые, развлекаясь, хором вели счет каждому удара кнута. Все они осмелились вернуться на остров, где надругались над ним, Оберлусом, и где он теперь стал полноправным хозяином и единственным королем.
«Мария Александра», матросы которой уничтожили его посадки, разорили пещеры и украли янтарь, отважилась вновь бросить якорь в его водах, и он совершенно отчетливо услышал голос старого капитана, отдающего команды, звон колокола на корме и шлепанье босых ног по выдраенной палубе.
«Мария Александра»!
– Шлюпки на воду!
Скоро они высадятся на берег, утопчут песок, разобьют лагерь и начнут разыскивать его, чтобы вновь ограбить и избить, поскольку они, люди с «Марии Александры», – единственные, кто его знают, кто нисколько не сомневаются в его существовании и кому известно, что здесь, на острове Худ, или Эспаньоле, на самом юге архипелага Очарованные острова, навеки обосновался урод-гарпунщик, прослывший убийцей.
Его первым порывом было броситься бежать, вскарабкаться на вершину утеса, высящегося с наветренной стороны, и спрятаться в своей пещере – там, он был уверен, его никому никогда не отыскать. Однако уже смеркалось, темнота быстро пришла ему на выручку, и он понял, что даже негр Мигель, которому, казалось, было наплевать на мрак и неизвестность, не осмелится сунуться в глубь острова до наступления рассвета.
Только он, Оберлус, узнал бы даже с закрытыми глазами любую тропинку, любую скалу, овраг или пропасть, и на расстоянии десяти метров от границы песчаного берега и света возможных костров ему было нечего опасаться присутствия чужаков. Так что он останется здесь, будет наблюдать из темноты и, возможно, сразит прицельным выстрелом из пистолета ненавистного капитана, а то и самого негра.
Ему в голову пришла отличная идея: убить капитана и бегом скрыться в убежище – пусть завтра матросы обшарят каждый камень на острове в безуспешной попытке его отыскать, может, хоть после этого уразумеют, что нельзя сначала измываться над человеком, а потом возвращаться и безнаказанно его дразнить.
Он ждал, а тем временем у него созревал план мести; время шло, экваториальная ночь, словно хищная птица, набросилась сверху на корабль и островок, а шлюпка так и не отошла от «Марии Александры»; на борту корабля несмело зажглись фонари, и в тихой воде заструились отблески огней.
В тишине раздавались голоса, смех и звяканье тарелок и столовых приборов, на палубе вырисовывались фигуры людей, а с борта помочился юнга, пустив в воду звонкую струю.
Прошло время, ужин закончился, на носу кто-то запел, бренча на расстроенной бандуррии.[6]6
Бандуррия – испанский струнный щипковый инструмент с шестью сдвоенными металлическими струнами.
[Закрыть] Вскоре на «Марии Александре» воцарились тишина и покой; фонари постепенно погасли один за другим, остались зажженными только кормовые огни.
К этому времени Оберлус уже догадался, что команда «Марии Александры» вовсе не собирается сходить на берег до наступления рассвета и его просто одурачили. Он вскипел гневом, почувствовав себя обманутым, словно был уверен в том, что они распознали его замысел и спустили шлюпку на воду, чтобы посмеяться над ним, внушив ложную надежду на то, что попадутся в его ловушку.
Они сойдут на берег при свете дня и скопом, прикрывая друг друга, устроят на него облаву по всему острову, чтобы вновь над ним поиздеваться.
Это все те же люди: тот самый капитан, и тот самый негр, и тот самый коротышка боцман, с дьявольской ловкостью орудующий бичом. Это они оставили его в бесчувственном состоянии, избитого и истекающего кровью, на берегу пустынного острова, растоптав его гордость и похитив все ценности, какие у него были.
Это были они, и теперь они позволяли себе нагло издеваться над ним, насмехаясь над его желанием отомстить, просто-напросто заставив его, как дурака, торчать на берегу, в то время как сами преспокойно улеглись спать.
Он представил себе, как они сейчас это обсуждают в матросском кубрике, надеясь, что завтра их ожидает особенный день, совсем не похожий на остальные, однообразные до отчаяния, к каким они давно привыкли.
Выскочить на берег, поохотиться на игуан и черепах, отведать на обед свежего мясца, искупаться на пляже, половить рыбу среди камней и поиздеваться над гадким и отвратительным уродом горбуном – когда еще мог себе это позволить китобой, давно смирившийся с отсутствием каких-либо развлечений, кроме моря под килем или облаков над парусами?
И его, Оберлуса, короля острова Худ и господина всего, что было вокруг, насколько хватало глаз, выбрало жертвой это стадо грязных, золотушного вида особей, наверняка не подозревающих о том, что с того дня, когда они подвергли его избиению, на этом острове много чего произошло.
И много чего еще должно было произойти.
Он прождал еще несколько часов, застыв в неподвижности среди камней, глядя как завороженный на огни «Марии Александры», напоминавшие ему о том, что чужаки все еще здесь, с нетерпением ждут рассвета, часа, когда зазвенит корабельный колокол, возвещая о наступлении дня охоты на человека.
Ненависть Оберлуса росла сама по себе, питаясь собственными соками и его домыслами по мере того, как звезды перемещались по безлунному небу; был один момент, когда он едва не взорвался и не закричал в ночи от переполнявшей его ярости, но он сдержался и по-прежнему сидел затаившись, переборов на время жажду мщения.
Когда же он наконец поднялся, решение было принято. Он отложил в сторону оружие, оставив при себе только длинный, хорошо наточенный тесак – тот самый, каким был обезглавлен француз, – и бесшумно скользнул на берег, чтобы погрузиться в спокойные воды бухты с тихим всплеском морской игуаны.
Он медленно, почти бесшумно поплыл, отогнав от себя мысль об акулах и их периодических заходах в бухту, так как знал, что здесь, на Галапагосах, в воде столько всякой живности, что ни одна акула не станет утруждать себя охотой на слишком крупную добычу.
Он не был выдающимся пловцом, но до корабля было рукой подать, так что, доплыв до цели, он не почувствовал усталости, разве что возбуждение, когда ухватился за борт шлюпки.
Он подождал, оставаясь в воде, и поискал глазами, привыкшими к темноте, вахтенного матроса, который, как он и предполагал, дремал на носу, совсем не ведая об опасности, уверенный в том, что и он сам, и корабль, твердо стоящий на якоре в тихой уединенной бухте в сердце самого тихого и пустынного из всех океанов, находятся в безопасности.
Игуана подтянулся на руках и забрался в лодку; подождал в ней еще немного, затем вскарабкался на палубу с ловкостью человека, который большую часть жизни провел на борту такого же корабля, и притаился, пока окончательно не убедился в том, что человек на носу не заметил ни одного его движения.
Он направился к нему, делая каждый шаг с терпеливостью гигантской черепахи, которая ни за что не поднимет ногу, если три других не имеют твердой опоры; сжимая тесак, широко раскрыв глаза и прислушиваясь, он передвигался, ощущая под ногами – впервые за много времени – знакомое касание деревянной палубы, сквозь которую, казалось, он улавливал малейшее проявление жизни на корабле.
А корабль был погружен в сон. Корабль спал, как и вахтенный матрос, который умер во сне, когда наточенное лезвие аккуратно перерезало ему горло от уха до уха; тело матроса осталось в прежнем положении, разве что голова, после того как были рассечены связки, чуть ниже склонилась ему на грудь.
Затем без лишней суеты Игуана закрыл на щеколду все люки трюмов; он был хорошо знаком с этим типом китобойцев, но все равно удостоверился, что не осталось ни одной лазейки, через которую матросы могли бы улизнуть.
Зная, что теперь здесь, наверху, он полный хозяин, он ударом ноги вышиб дверь каюты капитана, находившейся в надстройке на корме, и когда тот, застигнутый врасплох, подскочил в своей койке и попытался дотянуться до пистолета, который хранил в ящике стола, было уже слишком поздно, потому что острие тесака блеснуло прямо перед его глазами.
– Не двигаться! – отрывисто приказал ему Оберлус. – Одно движение – и голова с плеч. Помнишь меня?
В самом дальнем углу каюты горела крохотная масляная лампа, и капитану пришлось напрячь зрение, чтобы в ее слабом свете узнать кривую физиономию злодея, стоявшего перед ним все в той же угрожающей позе.
– Оберлус! – сказал он с изумлением. – Что ты делаешь на моем корабле? Неужели ты еще и пиратом стал?
– Я стал королем, – прозвучал нелепый ответ. – Королем Худа, а ты без спросу бросил якорь в моих водах.
Капитан посмотрел на него озадаченно, хотя еще не успел оправиться от первого изумления и даже не вполне был уверен в том, происходило ли все в реальности или было всего лишь кошмарным сном.
Однако Игуана не дал ему времени для размышлений – он резким толчком заставил его снова лечь, лицом вниз, схватил его за руки и скрестил их у него за спиной.
Затем огляделся по сторонам, взял ремень, лежавший на стуле, и туго связал капитану руки. После этого, оставив капитана лежать на кровати, достал из углового шкафа кувшин, на нюх определил, что в кувшине крепкий, ароматный ром, и стал пить.
– Хорошо же живется вам, капитанам! – сказал он, покончив с ромом. – Ни в чем не знаете нужды, и места у вас хоть отбавляй, в то время как матросы корячатся там, внизу, сидя друг у друга на голове. Ром, чистая постель, хорошая еда и даже бабы за счет тех, кто на самом деле вкалывает. – Он отставил кувшин в сторону и принялся открывать большие сундуки и баулы и выкладывать на стол все, что его заинтересовало. – Помнишь Гино, правда? Брал с собой на борт самых красивых шлюх и имел их у нас на виду месяцами, пока длилось плавание. Говорил, что, дескать, капитан должен показывать свое превосходство над остальными, включая сексуальные дела. Он имел право спать с бабами. Мы были обязаны на это смотреть и слушать тарарам, который они устраивали по ночам. Проклятие! До сих пор не понимаю, почему никто не перерезал ему горло. Я удрал с корабля, чтобы его не придушить. Сбежал, а он поклялся, что, если однажды меня найдет, вздернет на рее. – Оберлус поцокал. – Какая жалость, что его пути-дороги пролегают не здесь, мне хотелось бы поприветствовать его на моем острове. – Он порылся в бауле с книгами и вынул одну. – «О-дис-се-я», – прочел он по слогам. – Это о чем?
Не получив ответа, он подошел к кровати, схватил старого капитана за седые волосы, заставив поднять голову и посмотреть ему в глаза.
– Я спросил, о чем эта книга, – произнес он отрывисто. – Будешь отвечать или начать стегать тебя кнутом, как ты поступил со мной?
– Это из истории, – пробормотал тот. – Древней истории… И приключения…
– Правда или выдумки?
– Точно не знаю. Думаю, никто этого не знает.
– История мне нравится, – сказал Оберлус, укладывая книгу на дно рундука, который он заполнял всем, что отбирал. – Мне нравятся все книги, кроме Библии… Ух ты! – воскликнул он, обрадованный находкой. – Замечательная подзорная труба! Лучшая из тех, что я видел. Пригодится, чтобы наблюдать за моими людьми.
Он внезапно умолк, словно его утомила болтовня, к которой у него не было привычки, или он неожиданно заторопился, озабоченный тем, что в трюме кто-нибудь может проснуться. Он замер, прислушиваясь, и успокоился, уловив лишь ритмичное поскрипывание деревянных частей корабля и плеск воды под кормой.
Затем взвалил тяжелый рундук на плечо, вышел из каюты и осторожно опустил рундук в шлюпку. Вернулся, заставил капитана лечь на пол, решив завладеть шерстяным тюфяком, широким и тяжелым. Скатав его, он заметил на дне кровати деревянную дверцу, закрытую на замок.
Пошарив у пленника на шее, он сорвал с нее ключ. Как он и предполагал, за дверцей оказался металлический ящик, больше чем на половину наполненный дублонами, а также французскими и голландскими монетами. Он перенес ящик и тюфяк на шлюпку и снова вернулся. Осторожно снял масляную лампу и поднес ее поочередно к занавескам, одежде и валявшимся на полу простыням, поджигая их.
Капитан следил за ним округлившимися от ужаса глазами.
– Ты что, хочешь сжечь мой корабль? – всхлипнул он. – Ты спятил?
– А ты сообразительный, – насмешливо сказал Игуана, сохраняя абсолютное спокойствие. – Скоро от «Марии Александры», судна, капитан которого приказал меня высечь, останется одно воспоминание.
– Но ведь там, внизу, сорок человек!
– Сегодня им будет уже не до смеха, – заявил он. – И единственное, что меня огорчает, – это то, что они так и не узнают, кто их отправил в преисподнюю. Пошли! – резко сказал он, помогая капитану встать. – Я хочу, чтобы ты с берега посмотрел, как твой корабль пойдет ко дну.
Он вытолкал старого капитана на палубу – ошеломленного, близкого к помешательству, – а тем временем пламя уже перекинулось на деревянную обшивку надстройки, и дым заполнил всю каюту.
Оберлус спустил капитана в шлюпку, перерезал одним взмахом тесака веревку, удерживавшую шлюпку у борта корабля, и сел на весла; шлюпка медленно отдалялась от корабля, постепенно превращавшегося в настоящий плавучий факел.
Вскоре послышались крики людей, запертых под палубой, рвущихся наружу из огненной западни, тщетно пытавшихся выбить люки у себя над головой.
Пламя очень быстро покинуло каюту капитана, живо перекинувшись на тросы и паруса; китовый жир, которым были пропитаны переборки и часть палубы, способствовал тому, что огонь охватил весь корабль за считаные минуты. Затрещали деревянные части, с грохотом обвалился рей бизань-мачты, огонь заплясал по трапам и шкотам, освещая ночную тьму.
Тюлени в испуге бросились в воду, наверняка припомнив извержение вулкана, миллионы рыб, привлеченные светом, приблизились к поверхности воды, а старый капитан безудержно плакал, почти не пытаясь этого скрыть, бессильно глядя на то, как навсегда исчезает корабль, а его команда погибает самой мучительной смертью.
– Проклятое чудовище! – кричал он снова и снова. – Проклятое чудовище! – Казалось, он не помнил никаких других слов, будто его ум затуманился под впечатлением зрелища, свидетелем которого он был.
Оберлус, в свою очередь, неспешно работал веслами с невозмутимым видом человека, совершающего лодочную прогулку по пруду городского парка и любующегося пиротехническим представлением: напряжения он уже не чувствовал и был доволен собой и тем, что месть осуществилась.
Внутри корабля несколько человек, уже почти задохнувшись, отчаянно рубили шпангоуты в безумной попытке найти выход, однако «Мария Александра» была старым китобойцем, сработанным на совесть, которому было не привыкать выдерживать бурный натиск морских волн. Не успело лезвие самого тяжелого топора показаться несколькими сантиметрами выше ватерлинии, как человек, орудовавший им, выронил его из рук, обессилев и потеряв сознание из-за дыма, проникавшего сквозь все щели палубы.
Все сорок человек погибли, задохнувшись задолго до того, как остов корабля начал разваливаться на части.
Шлюпка уткнулась в берег. Оберлус вытолкал капитана, усадив его на песок; заплаканный, трясущийся от страха и горя, в испачкавшейся белой ночной сорочке, капитан выглядел одновременно неестественно и нелепо. Оберлус остался стоять, и они вдвоем молча наблюдали, как «Марию Александру», превратившуюся в огромный, завораживающий своим видом язык пламени, поглотило море – как она трещала и стонала, пока навеки не исчезла в глубине.
В воздухе летали искры, смрадный запах китового жира и горелого мяса начал распространяться над водой и наконец достиг самого отдаленного уголка пустынного острова.
На рассвете в бухте покачивались на волнах несколько досок, грот-мачта, два обугленных тела и полдюжины пустых бочек, которые течение сносило в открытое море, – все, что осталось от гордого и крепкого китобойца.
•
Доминик был мертв.
Вероятно, задохнулся из-за кляпа, возможно, умер от страха, а может, от горя. Никто уже не узнает причину, известно лишь то, что, освободив вход в пещеру и проникнув внутрь, чтобы развязать француза, Игуана наткнулся на его взгляд: глаза были широко раскрыты и почти вышли из орбит.
Он в нерешительности смотрел на Доминика несколько мгновений и в конце концов решил оставить его там, где он был, вновь завалив камнями вход в пещеру, ставшую могилой; единственным огорчением для Оберлуса было то, что теперь ему не с кем будет проконсультироваться, когда он не поймет смысл слова или фрагмента в какой-нибудь книге.
Вероятно, эта смерть гарантировала жизнь капитану «Марии Александры», оставшемуся со связанными руками на берегу. И хотя Оберлус считал, что от старика мало толку в работе, к тому же тот представлял для него угрозу как свидетель его преступления, приведшего к гибели множества душ, – все же это был единственный человек определенного культурного уровня, к которому в случае необходимости он мог обратиться.
Себастьян Мендоса был всего-навсего простым матросом, таким же невежественным, как, вероятно, сам Оберлус, а от норвежца и вовсе не было проку, поскольку за то время, что он провел на острове, он едва сумел запомнить два десятка испанских слов, и казалось, что его слабоумие день ото дня усугублялось.
Трофеи, добытые Оберлусом на «Марии Александре» – одежда, книги, оружие, тюфяк, а главное, замечательная подзорная труба, собственность капитана, – в значительной степени способствовали тому, что жизнь его на острове Худ стала более легкой и приятной, так как теперь он завел привычку просиживать долгими часами на вершине любимого утеса, читая и издалека приглядывая за подданными во время их перемещений в нижней части острова.
Ему уже не надо было прятаться среди камней, или в кактусовых порослях, или в густой траве, чтобы постоянно быть осведомленным о том, чем занимаются его люди; позже он обнаружил, что большое волшебное око еще и открывает перед ним новый огромный мир, позволяя наблюдать как бы вблизи за полетом птиц и их поведением на земле, а также за любовными играми и междоусобными распрями тюленьих семейств, населяющих побережье.
Возвращались из своего долгого путешествия гигантские альбатросы, и он наблюдал за ними в подзорную трубу с того момента, когда они были всего лишь точкой на горизонте, восхищаясь неповторимым величием их полета, тщетно пытаясь разгадать секрет их способности спокойно парить в воздухе неопределенное время.
Любопытство – почти болезненное любопытство ко всему – еще раньше поселилось в душе Игуаны Оберлуса; чтение, подзорная труба и осознание власти каждый день оказывали на него свое действие, и в итоге существование обретало для него новый смысл, по мере того как он расширял круг своих знаний.
«Одиссея», к примеру, оказалась, на его взгляд, просто-таки замечательной книгой, поскольку в ней описывались приключения человека, который, как и он, сталкивался с невзгодами, преодолевал их. В то же время Оберлус с удовлетворением отмечал, что речь в книге не шла о безумном мечтателе – порождении фантазии другого мечтателя, вероятно тоже безумного, – а все укладывалось в рамки реальной истории. Древней, очень древней истории, но правдивой.
К тому же это была история моряка. В отличие от Дон Кихота, пропахшего землей, Одиссей дышал морским воздухом, боролся с бурями, сиренами и заколдованными островами и всегда в море искал спасения от своих бесконечных невзгод и несчастий.
Он понимал Одиссея. Он и Одиссей были «родственными душами», его восхищала неиссякаемая способность царя Итаки начинать все сначала, с нуля, с упорством, не ослабевающим вопреки противодействию людей, стихий, ведьм или богов. А все потому, что тот знал: в конце пути его ждет завидная судьба, близкая и понятная Оберлусу, – вновь стать правителем своего собственного острова и при этом вернуть себе любимую женщину.
Иногда он спрашивал себя, встретит ли когда-нибудь в своей жизни похожую женщину, способную за его внешним уродством разглядеть настоящего мужчину. Однако он всегда старался быстро отогнать от себя подобные мысли, от которых ему становилось больно, потому что в такие минуты в его памяти всплывали черные очи красавицы, которая однажды ночью пела – для него – на небольшом песчаном участке берега северной бухты.
Она была способна видеть, что происходит в темноте; она была способна ощутить присутствие постороннего человека и, возможно, точно так же оказалась бы способна почувствовать внутреннюю силу человека, который, однако, внушал окружающим столь глубокое отвращение.
Она, имени которой он никогда не узнает, превратилась для него в олицетворение всех женщин земли: тех, на которых он заглядывался издали и которые издали его отвергли, оттолкнув его, или же тех, с которыми он когда-то желал бы познакомиться, пусть бы даже только сидеть рядом и смотреть на них, не чувствуя, что он им противен.
Отвратительные толстухи, тощие селедки, беззубые старухи или девицы, уже изъеденные «французской болезнью», – все они воротили нос от него, плевались или вопили «Адское отродье!», когда он пытался просто завязать с ними приятельские отношения; тем самым они загасили в его душе малейшее проявление нежности и самое сокровенное желание – любить и быть любимым.
Эти чувства – если когда-то и жившие в его сердце – умерли окончательно, лишь во снах они иногда возрождались, и тогда он просыпался, увлажнив постель и чувствуя стыд от собственной слабости. И только хрупкому личику, бледному и испуганному, юной пассажирки «Белой девы», удалось возродить в его душе, после стольких лет одиночества и забвения, очарование его влажного бесплодного томления в присутствии любой женщины.
Дульсинея или Пенелопа, Елена или множество других женщин, каждая из которых представлялась самой желанной целью для мужчин, – все они были ему совершенно заказаны, и он это знал; вот поэтому он и развязал тягостную битву со своими самыми потаенными желаниями, поскольку терпеть не мог чувствовать себя уязвимым и чем-то походить на всех тех, от кого он решил раз и навсегда обособиться.
Жизнь, а теперь еще и книги учили его, что даже герои – как реальные, так и вымышленные – теряли большую часть своей силы, когда в жизнь любого из них каким-либо образом вторгалась женщина, и его поражало то, что даже самые суровые и энергичные мужчины позволяли собой верховодить женщинам.
Гино всегда был отважным капитаном, внушавшим страх команде, и на борту «Династик» от его приказа даже грот-мачту пробирала дрожь. Однако распоследняя шлюха из самой заплеванной таверны вертела им наподобие марионетки, и если он брал подружку на борт, то во время очередного бесконечного плавания он больше времени проводил, забавляясь с ней безвылазно у себя в каюте, нежели прокладывал курс в поисках скоплений китов.
Он, Оберлус, никогда не угодит в подобную ловушку, и если женщины отвергали его, сколько он себя помнил, и даже еще раньше, поскольку мать, которую ему так и не довелось узнать, тоже его отвергла, – он тоже их отвергал и мысленно сам себя казнил, когда ловил себя на том, что думает о девушке на берегу.
Он считал, что ему не подобало проявлять такого рода слабость – при его-то силе и с теми планами, которые он вынашивал относительно не такого уж отдаленного будущего.
Старый капитан «Марии Александры», дон Алонсо Пертиньяс-и-Габейрас, родился в крошечной деревушке Альдан, на полуострове Моррасо, суровой оконечности суши, разделяющей гавани Вито и Понтеведры в Галисии, в Испании.
Укрывшаяся в глубине вытянутой бухты, бывшей заливом внутри другого залива большей площади, деревушка Альдан жила морем и ради моря, и ни один мужчина, родившийся в тех местах, по достижении сознательного возраста, никогда не представляя себе иной жизни, уходил в плавание и возвращался только на короткое время или уже окончательно – дожидаться смерти, – хотя больше половины альданских моряков навсегда исчезали до старости: их поглощало море.
На местном кладбище покоились женщины, старики и изредка дети: ведь известно, что Смерти, как бы она ни пыталась и как бы быстро ни действовала, редко представлялась возможность застать на суше моряка из Альдана.
– У меня восемь детей, – признался старик капитан однажды вечером, сидя на берегу, на том самом месте, откуда наблюдал, как его корабль навеки исчезал под водой. – У всех восьмерых мой нос и мои черты, но, насколько я помню, я провел дома не больше пары лет жизни, если сложить все дни, когда я там ночевал… – Он пересыпал горстку песка с ладони на ладонь. – Женщины в моей деревне ненавидят море. Они говорят о нем как о шлюхе с зелеными глазами и вкрадчивым голосом, которая крадет мужчин. Если она их не проглатывает, то возвращает старыми, немощными и снедаемыми неизбывной печалью…
– Мне тоже по душе море, – сказал, кивая, Оберлус. – Терпеть не могу корабли и моряков, но море мне по душе.
– Я любил свой корабль больше, чем море, – произнес старик, словно издалека. – Поэтому, вероятно, море из ревности да еще потому, что не смогло его потопить, как ни старалось, извлекло тебя из преисподней, чтобы ты его сжег. – Он повернул голову и взглянул на него с презрением и отвращением. – Как ты можешь быть таким отталкивающим и уродливым, таким низменным и омерзительным?.. Неужто тебе самому от себя не тошно?
Игуана Оберлус только улыбнулся, продолжая спокойно курить трубку, набитую душистым табаком, который норвежец Кнут выращивал на высотных участках острова.
– Я не убью тебя за твои слова, – наконец сказал он. – Даже не стану наказывать, потому что знаю: ты добиваешься этого наказания, поскольку тебе невыносима мысль о том, что ты еще жив, а твои люди навечно остались лежать на дне морском. – Он направил на него мундштук. – Это ведь ты решил меня выпороть, – напомнил он капитану. – Это ты совершил ошибку, подвергнув меня унижению, а второй твоей ошибкой было то, что ты оставил меня в живых. Это ты вынудил меня взбунтоваться, подстегнув во мне жажду мести, – тем, что было всего лишь капризом в одно глупое утро, когда ты не придумал ничего лучше, как высечь меня на потеху своей команде… – Он глубоко затянулся и выпустил дым, качая головой, словно сожалея о случившемся. И, помолчав, добавил: – Ужасно, наверно, обнаружить, что ты разбудил спящего зверя и он проглотил то, что ты так любил…
Испанец посмотрел на него с удивлением и возмущением.
– Спящий зверь?! – вскричал он. – Кем ты себя вообразил, недоумок? Богом? Спящий зверь! – снова повторил он. – Грязный убийца – вот ты кто!.. Куча дерьма, источающая злобу из-за того, в чем никто, кроме тебя, не повинен… Будь я проклят, да, но только не из-за того, что я совершил, а из-за того, что я дряхлый и немощный старик! Будь я на десять лет моложе, я придушил бы тебя собственными руками, наплевав на пугачи, которые ты носишь на поясе, чтобы наводить страх на своих рабов.
Игуана Оберлус искренне рассмеялся – впервые за долгое время, а может, даже впервые в жизни, поскольку он не помнил, чтобы когда-либо прежде чувствовал себя таким веселым и довольным. Этот морской волк, Алонсо Пертиньяс-и-Габейрас, уроженец деревни Альдан, что стоит на галисийском полуострове Моррасо, пытался оскорблениями его спровоцировать – не для того, чтобы унизить или сойтись с ним в открытой и жестокой схватке, а стремясь таким способом добиться наказания, чтобы искупить вину, которая, по сути дела, заключалась в том, что он когда-то подверг его чрезмерному унижению.
Бедный старик просил для себя смерти, причем не плачем, а угрозами и нападками, и это должно было означать унижение для него, неспособного унижаться, и тем не менее он это делал.
– Мне было бы неприятно видеть, как ты плачешь или умоляешь о пощаде, – сказал Оберлус. – Потому что невелика честь одержать верх над трусом. Но мне приятно убедиться в том, что ты просишь смерти, не вымаливая ее, потому что тебе стыдно за свое нынешнее существование и ты не способен положить ему конец… – Он приблизился вплотную к капитану и склонился над ним, в упор глядя на него: – Почему? Только потому, что твоя вера запрещает тебе самоубийство? Здесь нет кладбища, в земле которого тебе запретят покоиться. Убивай себя, коли охота. Я благословляю. – Он ухмыльнулся. – На самом деле, я только этого и жду с того момента, как оставил тебя на свободе.