355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберто Васкес-Фигероа » Игуана » Текст книги (страница 4)
Игуана
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:49

Текст книги "Игуана"


Автор книги: Альберто Васкес-Фигероа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Однажды в бухту зашел «Москенесой», норвежский китобоец последней модели – с высокими бортами, тремя изящными мачтами, – чтобы перед длительным переходом пополнить запас провизии за счет черепах. «Москенесой» находился в плавании уже два года и через год должен был повернуть на Берген, заполнив под завязку трюмы жиром, который принес бы очередные барыши судовладельцу и пьянице капитану.

Всем известное пристрастие капитана китобойца к рому за два года привело к полному развалу дисциплины на судне. Дошло до того, что, когда через три дня после отплытия с острова Худ кто-то впервые хватился Кнута, марсового матроса, слегка тронутого умом, было решено, что бедолага, вероятно, свалился ночью за борт, и на этом вопрос был закрыт.

Жалованье пропавшего марсового, которое он должен был получить при заходе в следующий порт, капитан положил в свой карман, и о бедном дурачке никто больше не вспоминал.

А тому, в свой черед, было бы даже не под силу рассказать на норвежском языке – единственном, на котором он говорил, – что же с ним приключилось. Он только-только с превеликим трудом перевернул необычайно тяжелую наземную черепаху и собирался сходить за товарищами, чтобы вместе с ними ее перетащить, как вдруг почувствовал сильный удар по голове. Свет в его глазах померк, а когда он очнулся, он увидел, что лежит связанный рядом с метисом, находившимся в таком же положении, а перед собой – жуткое страшилище, какое ему не доводилось видеть даже в кошмарном сне.

Любая его попытка общения с самого начала оказалась обреченной на неудачу; впрочем, то, насколько быстро «чудовище» впадало в ярость, а также безграничный страх, выказываемый метисом, заставили понять даже его, слабого умом матроса, сызмальства приученного выполнять команды, что здесь и сейчас вряд ли стоит вести себя по-другому, – и он послушно исполнил все, что от него потребовали.

Начиная с этого момента, по своего рода молчаливому уговору, не требующему лишних объяснений, Себастьян Мендоса превратился в надсмотрщика и наставника норвежца Кнута, а тот, как преданный пес, ходил за ним по пятам, выполняя все его приказы и повторяя, точно попугай, каждое слово.

Он озирался по сторонам в поисках Оберлуса, когда так поступал напарник, садился есть одновременно с Себастьяном, а с наступлением темноты, как и чилиец, падал на землю, где бы ни находился, и в страхе замирал, не издавая ни звука, до тех пор, пока сон не подчинял его себе на те двенадцать часов, что длится ночь в этих экваториальных широтах.

С течением времени он и Мендоса превратились в сообщников, хотя их сообщничество сводилось к тому, что они делили на двоих свои страхи и тяготы, будучи не в состоянии выносить план, который позволил бы им сбросить иго рабства.

Игуана же все время держал их под наблюдением. Они не знали, когда и как он это делает, и случалось, что его по два-три дня нигде не было видно, однако неожиданный вскрик птицы, шорох раздвигаемых ветвей или свежий след на тропинке напоминали о том, что он по-прежнему где-то рядом, всегда и повсюду.

Оберлусу была по душе подобная игра, а еще ему нравилось прятаться в свое убежище, пещеру в скале – он превратил ее в весьма уютное место, более всего походившее на домашний очаг, которого у него отродясь не бывало, – зная, что там, снаружи, два человека работают на него и живут в постоянном напряжении, в плену страха.

Он упивался властью. Наконец кто-то оказался слабее него, это было новое и чудесное ощущение, поскольку раньше ему никогда не доводилось кому-то приказывать, а теперь он повелевал, и ему еще и повиновались.

Это действительно было здорово: незаметно перемещаться по пересеченной поверхности острова, который он знал как свои пять пальцев, украдкой наблюдать за действиями «рабов», улавливать, насколько они напуганы, и подогревать их страх разными нехитрыми способами, лишая пленников покоя, держа их в состоянии тоскливого ожидания. В такие минуты он чувствовал себя богом, который все видит, тогда как остальным не дано точно знать, где он находится и чем именно занят.

Теперь он пребывал в состоянии, близком к тому, какое, вероятно, испытывал капитан «Старой леди II», следя за перемещениями команды сквозь решетчатые ставни на окнах своей каюты, расположенной на корме; при этом даже старший помощник капитана никогда не смог бы угадать, ведет ли тот наблюдение или храпит без задних ног на своей койке.

А потом, вечером, отдавая распоряжения, хитрый капитан определял наказания и поощрения и таким способом добивался от своих подчиненных большей отдачи, чем любой из его коллег, поскольку вот такое скрытое наблюдение в итоге превратилось в навязчивую идею матросской братии, которая даже помыслить не смела о том, чтобы прохлаждаться во время работы.

Теперь он, Оберлус, был и капитаном, и судовладельцем, и полновластным хозяином острова. Наступит день, когда войско рабов достигнет приличной численности, и он объявит остров независимым, поскольку непонятно, с какой стати он должен признавать власть короля Испании, кто бы им ни являлся, ведь возможно, что тот даже не ведает о существовании сего забытого богом клочка земли.

Впрочем, до этого было еще далеко, и он это понимал. Ему нужны были люди и оружие, не говоря уже о недюжинной хитрости, чтобы превратить этот безлюдный скалистый остров, загаженный птицами, в неприступное убежище, бастион, каким в свое время был остров Тортуга,[5]5
  В XVII веке остров Тортуга служил негласной пиратской столицей.


[Закрыть]
сумевший дать отпор самым мощным флотам.

Затем он осматривал свой арсенал: старый китобойный гарпун и два ржавых ножа – и понимал, что грезит наяву. Предстоял еще долгий путь, а то, что он захватил в плен пару жалких людишек, еще не означало, что судьба его окончательно переменилась.

Судьба Игуаны Оберлуса начала меняться однажды октябрьским вечером, когда ветер в ярости вздыбил волны, дико завыл и швырнул на утесы, высившиеся с наветренной стороны острова, к подножию скалы, ста метрами выше в которой было узкое отверстие, ведущее в пещеру, фрегат «Мадлен», возвращавшийся западным путем в Марсель после длительного пребывания в Китае и Японии.

Капитан «Мадлен», обогнувший по пути в Китай мыс Доброй Надежды, утонул в тот вечер, так и не поняв, как получилось, что он разбился о каменную стену, – ведь, по его расчетам, перуанскому берегу надлежало появиться на горизонте никак не раньше, чем через две недели. В «лоции», приобретенной им за баснословную цену у бывшего испанского лоцмана, нигде не указывалось, чтобы здесь, на самой линии экватора, в семистах милях от материка, торчал какой-то остров.

На рассвете, когда ветер стих и волны перестали с силой биться о каменную стену, взору Оберлуса предстали разбитый корпус корабля, лежащий на выступе скалы, мертвые тела, плавающие в воде, и мешки с чаем, уносимые течением в открытое море.

Три человека, обессилевшие и израненные, с великим трудом добрались до берега и, обливаясь кровью, рухнули без чувств на крохотном пятачке каменистого берега. Когда они наконец с трудом открыли глаза – после пережитого совсем недавно трагического происшествия, во время которого чуть было не погибли, да еще стали свидетелями гибели товарищей, – они с ужасом обнаружили, что руки у них крепко-накрепко связаны, а сами они попали в плен к отвратительному, мерзкому человеческому существу.

Один из них, эконом, так и не понял, какая беда его постигла, потому что тут же преставился из-за потери крови, а вот двое других были силой отведены в надежное место. Затем Оберлус отправился за Себастьяном Мендосой и норвежцем Кнутом и заставил их выгрузить с потерпевшей крушение «Мадлен» все, что могло сослужить ему хоть какую-то службу.

В каюте капитана он обнаружил пару пистолетов и солидный запас пороха и патронов – несомненно, самое ценное сокровище, каким ему когда-либо доводилось обладать. Для него оно уж точно представляло большую ценность, чем небольшой сундучок, наполненный жемчугом и увесистыми дублонами, который он обнаружил в нише за картой Франции.

Он приказал «рабам» перенести мешки с чаем, шелка и корабельную утварь в одну из больших пещер в ущелье и заставил их несколько дней подряд разбирать «останки» злосчастного корабля, перетаскивая на берег те части, которые могли еще пригодиться, а прочее позволил морю забрать себе.

Спустя неделю уже никто не смог бы даже представить, что в этом месте однажды потерпел крушение красавец фрегат, а двое людей, которым удалось выжить, превратились в связанных цепями рабов, и теперь они бродят по острову, причем им самым строгим образом запрещено подходить к норвежцу или чилийцу ближе, чем на триста метров.

Оберлус требовал неукоснительного выполнения своего приказа. Он собрал всех пленников в одном месте, показал им пистолеты, разъяснив с самого начала, кто на данном острове является единственным хозяином положения, и объявил тоном, не терпящим возражения:

– Коли застану вас вместе – брошу жребий: одного убью, а остальным отрежу по два пальца.

Затем обратился к чилийцу:

– Ты! Покажи-ка французам, скольких у тебя не хватает.

Подождал, пока Мендоса поднимет руку и продемонстрирует изувеченную руку, и прибавил прежним тоном.

– Я не сторонник пустых угроз. И никогда не оставляю невыполненными свои обещания. Тот, кто будет меня слушаться, будет жить спокойно, а кто считает себя слишком умным, пожалеет, что появился на свет.

Он подождал, пока француз, говоривший по-испански, переведет его слова своему товарищу, а затем прочертил в воздухе воображаемую линию, от высокой скалы, служившей ему дозорной вышкой, до самого центра северной бухты, и сказал:

– Вот граница, которую вы не смеете нарушать, французы – с одной стороны, чилиец и норвежец – с другой. Тот, кто на это осмелится, простится с жизнью.

Затем показал на колокол, снятый с фрегата «Мадлен» и висевший теперь на ветке, и добавил:

– Как только я ударю в колокол, вы должны немедленно явиться сюда. А тот, кто придет последним, получит от меня десять ударов кнутом. Уразумели?

– То, что вы делаете, это похищение и пиратство, – заметил Доминик Ласса, француз, говоривший по-испански. – А это по морским законам карается виселицей.

Его похититель не смог сдержать радостной улыбки.

– И кто же это собирается меня повесить? – проговорил он с сарказмом – Случаем, не ты? Морские законы здесь не действуют. Тут имеет силу только закон Оберлуса, и то, что я скажу, – хорошо, а то, что считает кто-либо другой, – плохо. Хочешь, я тебе это докажу?

Доминик Ласса взглянул на обрубки пальцев Себастьяна Мендосы и отрицательно покачал головой.

– Так-то лучше! – воскликнул Оберлус – Вы, французы, слывете хорошими поварами, – продолжил он. – Ты как?

Ласса кивнул на товарища:

– Он лучше.

– Хорошо. В таком случае скажи ему, что он займется кухней, ты будешь поставлять ему мясо и рыбу, на попечении Себастьяна останутся грядки и водоемы, а недоумок норвежец остается у него на подхвате и будет собирать все, что вынесет на берег море. – Он указал на второго француза: – Как его зовут?

– Жорж, – ответил Доминик Ласса.

– Скажи своему приятелю Жоржу, что я заставлю его снимать пробу со всего, чем он вздумает меня потчевать, дабы ему не пришло в голову попытаться меня отравить. Вряд ли мне нужно вам объяснять, что всякое покушение на мою жизнь будет немедленно караться смертью. – Игуана Оберлус махнул рукой. – А сейчас ступайте. За работу!

Он подождал, пока пленники отойдут на двести метров, и, протянув руку, дернул за веревку колокола и настойчиво позвонил.

Спотыкаясь и падая – виной тому были короткие путы на ногах, – все четверо поспешили обратно. Их бег являл собой трагикомическое зрелище: они передвигались прыжками, отталкиваясь обеими ногами, и даже на четвереньках. Оберлус схватил одну из плетей, которые забрал с фрегата, и направил на норвежца, прибежавшего последним.

– Ложись на землю! – приказал он, сделав властный жест, который слабоумный пленник немедленно понял. – Живо!

Оберлус нанес ему десять обещанных ударов плетью и велел Мендосе помочь норвежцу подняться.

– В следующий раз буду бить сильнее, – сказал он. – Я могу стегать очень сильно, когда захочу. Пока это всего лишь предупреждение. Проваливайте!

Молча понурившись, терзаемые страхом, болью и гневом, четверо пленников разошлись в разные стороны.

Игуана Оберлус проводил их взглядом, пока они не скрылись в зарослях, вынул из кармана старую почерневшую трубку – вероятно, кому-то из погибших членов команды «Мадлен» ее подарила жена, – не торопясь, раскурил ее, с удовлетворением затянулся и выпустил густое облако дыма.

Хозяин.

Он был полновластным хозяином, и осознавал это.

– Чем это ты занимаешься?

Он неожиданно появился сбоку, возникнув, как всегда, словно ниоткуда и абсолютно бесшумно, точно бесплотная тень, и Доминик Ласса вздрогнул от испуга:

– Я пишу.

– Ты умеешь писать? – удивился Игуана.

– Не умел бы – не писал, – последовал логичный ответ. – Я вел записи в судовом журнале.

– Этим всегда занимается капитан. Капитаны – те умеют писать.

– Капитан предпочитал, чтобы это делал я, поскольку у меня почерк был лучше, чем у него.

– Это судовой журнал?

– Нет. Мой дневник. Я обнаружил его среди вещей, которые норвежец с Себастьяном перетащили на берег. Часть страниц намокла, но его еще можно использовать.

Оберлус протянул руку, взял толстую, увесистую книгу в темном потертом кожаном переплете и, повертев в руках, раскрыл и стал внимательно рассматривать мелкий, каллиграфически безупречный почерк и оставшиеся чистые страницы.

– Я не умею читать, – наконец признался он, возвращая книгу. – Никто так и не захотел меня научить.

Доминик Ласса молча закрыл тяжелый том, убрал его за спину, словно ценное сокровище, которое могли отнять силой, и, превозмогая отвращение, взглянул на человека, сидевшего напротив и погруженного в созерцание моря. Оно, необычайно спокойное, свинцовое, точно зеркальная гладь без единого пятнышка, широко раскинувшись, терялось из виду вдали.

– Да мне и ни к чему умение читать, – изрек Оберлус после долгой паузы. – Ни к чему. Даже если бы я стал самым ученым человеком на свете, моя физиономия все равно осталась бы прежней, и люди продолжали бы от меня шарахаться. – Он посмотрел на француза в упор: – Какой в чтении прок?

– Понять то, что написали другие, – непринужденно ответил француз. – Порой, когда мы испытываем одиночество, грусть или близки к отчаянию, то, что рассказывают другие, может принести нам успокоение. Узнаешь, как они подверглись похожим испытаниям и как их выдержали, и это помогает.

Игуана Оберлус на мгновение задумался и уверенно произнес.

– Это не про меня. Вряд ли кому-то довелось пройти через то, через что прошел я, и у него хватило духу об этом рассказать.

– Откуда такая уверенность? – сказал Доминик. – Никто не может знать этого наверняка, потому что никому не под силу прочитать все книги, какие были написаны.

– Знаю, потому что чувствую… То, что вы заставили меня испытать за все эти годы – целую жизнь, – никто не смог передать никакими словами. – Оберлус скептически покачал головой, достал из кармана трубку и, чтобы ее зажечь, высек кремнем искру. – Меня изо всех сил старались уверить в том, что я, родившись уродом, был настоящим исчадием Ада, и в конце концов меня в этом убедили. Но где же он, мой отец – дьявол? Ни разу не пришел мне на помощь, а всем пакостям, которым он должен был меня научить, я постепенно научился сам, поскольку мне их делали другие… Если я не в состоянии выразить, даже просто говорить о том, что я пережил, как кто-то может об этом написать?

Он не получил ответа, так как француз чувствовал, что неспособен держаться естественно в присутствии этого жуткого существа, которое ненавидел, как никого другого никогда прежде, и которое вызывало у него отвращение, словно каждая пора кожи чудовища источала зловоние. Доминику казалось, что не стоит даже пытаться вникнуть в суть рассуждений похожего на игуану человека или понять, какая череда страданий привела того именно сюда, в этом место. В определенном смысле можно было счесть естественным и логичным – достаточно было взглянуть на него и заметить его отталкивающее уродство, – что человечество отнеслось к нему с той жестокостью, с какой оно это сделало.

Оберлус тоже сидел молча, глядя на море, погрузившись в свои собственные мысли; наконец он перевел взгляд на перо баклана, лежавшее на камне, рядом с импровизированной чернильницей, которая была не чем иным, как старым латунным черпаком, и отрывисто произнес.

– Научи меня писать.

– Что вы сказали? – изумился Ласса.

– Что слышал – чтобы ты научил меня писать. – Он взял перо и повертел в пальцах. – Я знаю, что могу научиться, и это мне пригодится, чтобы поведать миру, что он мне сделал и почему я объявил ему войну. – Оберлус повеселел. – В конце концов, если я собираюсь стать королем Худа, мне, как королю, полагается уметь писать.

– Вы себе представляете, как испанцы поступают с тем, кто вознамерился объявить себя королем в каком-либо из их владений? Вырывают язык и глаза, заливают в глотку расплавленный свинец, а если после этого человек остается в живых, его разрывают на части с помощью четырех коней.

– Мне это кажется справедливым, – произнес Оберлус таким тоном, словно то, о чем поведал француз, и в самом деле казалось ему самым естественным делом на свете. – Если бы не страх подобного наказания, любой трус осмелился бы взбунтоваться. – Он умолк. Помолчав немного, продолжил: – Мы, мятежники, обязаны знать, против чего выступаем и какому риску себя подвергаем, потому что в противном случае нашему мятежу грош цена. – Он показал на пистолет, который держал за пазухой: – Я знаю, что, стоит мне только ослабить бдительность, вы тут же со мной расправитесь самым немилосердным способом, однако иду на этот риск, хотя мог бы жить беззаботно, спрятавшись здесь навсегда, – так было бы гораздо проще.

– Так, значит, вы осознаете, что поступаете плохо?

– Плохо? Нет, – ответил Оберлус – По-другому. В конце концов, чем мое поведение отличается от поведения любого короля? Разве они не четвертуют любого, кто воспротивится их воле? Разве Инквизиция не сжигает того, кто представляет себе Бога не так, как, по ее мнению, его следует себе представлять? Разве не принято повсеместно обращать негров в рабство лишь потому, что их кожа отличается от нашей? Закон это допускает, и если бы перевешали всех рабовладельцев, мало кто из знати остался бы в живых. Ты не отличаешься от меня цветом кожи, а вот я отличаюсь от всех. – Он пожал плечами. – Уже по одной этой причине я имею столько же прав, как и любой тупица знатного происхождения, превращать в раба любого, кто на меня не похож. – Он попытался улыбнуться, и это сделало его еще более безобразным, если такое было возможно. – Я выкажу уважение только ровне, тому, кто окажется таким же страшным, уродливым и несчастным, как я.

Он поднял руки, жестом показывая, что не хочет ничего сказать, но, возможно, многое подразумевает.

– Я выбрал линию поведения вполне в духе времени, в которое мы живем, тебе так не кажется?

Доминик Ласса, уроженец города Сет, обучавшийся в Марселе и Париже, второй отпрыск старинного семейства, который выбрал море, движимый жаждой приключений и желанием познать мир и его обитателей, не смог или не захотел искать доводы, чтобы попытаться опровергнуть дикие, как он считал, теории своего похитителя. Он много путешествовал, познакомился с самыми разными народами и самобытными культурами и возвращался из долгого странствия по Востоку; общение с китайцами и японцами явилось одним из самых ярких и интересных впечатлений в его жизни. Хотя их уклад жизни и ее восприятие были очень далеки от европейских традиций, он принимал с некоторыми оговорками восточный фатализм и бесстрастие, которое они демонстрировали перед лицом судьбы или смерти. Он мог их понять, правда, его смущали их представления о чести, отношения с женщинами и стариками, культ стариков и слепая жажда крови во время сражения.

Однако человек, сидевший напротив, Игуана Оберлус, представлял собой отдельное явление, единственное в своем роде существо – единственное и неповторимое, – и он отказывался его признать. По здравому рассуждению, оно не должно было ни существовать, ни являться частью человеческого рода, а если считать его трагической ошибкой, кем оно в действительности было, то как раз здесь, на этом забытом богом островке, скрытом от взглядов остальных людей, ему и было место.

И как подобное недоразумение, от которого впору было ожидать, что оно едва способно произнести пять невнятных слов, могло надеяться противостоять всем, кто не столь уродлив, как он, осмелившись превратиться в повелителя хотя бы одного квадратного метра земли?

Спору нет, Игуана Оберлус замечательно смотрелся бы в роли мини-тирана какой-нибудь скалы, потешного повелителя игуан, черепах и сотен тысяч беспрерывно испражняющихся морских птиц, но ведь он метит куда выше, что и впрямь не лезет ни в какие ворота, особенно если в осуществление его замыслов оказываются вовлеченными нормальные представители человеческого рода.

– Если бы все, – наконец произнес он, – кто по какой-либо причине считают себя особенными, претендовали на то, чтобы навязать свой закон тем, кто таковыми не являются или не думают, как они, то мир превратился бы в ад…

– А мир и есть ад, – изрек Игуана Оберлус. – По крайней мере, до недавнего времени был адом для меня, и я не вижу причин, почему бы ему при моем участии адом и не оставаться, если мне это на руку. Так ты научишь меня писать?

– Вряд ли у меня получится, – ответил Доминик.

– Если через месяц не научусь писать, отрежу тебе руку, – заявил его похититель.

Угроза прозвучала сухо и непререкаемо, и у француза не возникло ни малейшего сомнения в том, что Игуана Оберлус так и поступит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю