Текст книги "Римлянка"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
– Почему у тебя такая постная физиономия? Если ты боишься Джино, то успокойся… ни я, ни Риккардо никому ничего не скажем.
– Я устала, – солгала я.
Я не злопамятна, и, как только Джизелла обняла меня, моя обида рассеялась.
– Я тоже устала, – ответила она. – К тому же меня продуло, когда мы ехали сюда.
И спустя минуту, когда мы остановились у входа в ресторан, а мужчины прошли вперед к машине, она спросила:
– Надеюсь, ты не сердишься на меня за то, что произошло?
– Да что ты, – ответила я, – при чем здесь ты?
Джизелле мало было, что ее коварная проделка удалась. Она еще желала успокоиться, увериться, что я не затаила против нее обиды. Я слишком хорошо разгадала ее мысли и испугалась, что она поймет это и разозлится. Мне хотелось рассеять все сомнения и выказать свою симпатию к ней. Я поцеловала ее в щеку и сказала:
– За что мне сердиться на тебя? Ты ведь всегда говорила, что я должна бросить Джино и сойтись с Астаритой.
– Вот именно, – горячо подтвердила она, – я и сейчас так думаю… но ты, должно быть, никогда мне этого не простишь.
Она казалась встревоженной, а я беспокоилась еще больше, боясь, что она разгадает мои истинные чувства.
– Сразу видно, что ты меня плохо знаешь, – ответила я спокойно, – я понимаю, что ты этого хотела из любви ко мне и тебе обидно, что я сама себе порчу жизнь. Может быть, – тут я решилась на последнюю ложь, – может быть, ты и права.
Она взяла меня под руку и сказала доверительным и уже спокойным голосом:
– Пойми меня… Астарита или кто-то другой, но только не Джино… если бы ты знала, как мне обидно видеть такую красавицу, как ты, в столь жалком положении… Спроси хоть у Риккардо… Я целыми днями говорю с ним только о тебе…
Она разговаривала теперь со мною, как всегда, без всяких церемоний, и я поддакивала каждому ее слову. Так мы подошли к машине и заняли свои прежние места. Машина тронулась.
На обратном пути все молчали. Астарита не спускал с меня глаз, но теперь он смотрел скорее смущенно, чем с вожделением, и его взгляд на этот раз уже не действовал на меня и не вызывал желания поддерживать с ним разговор хотя бы из вежливости. Я с удовольствием вдыхала свежий воздух, проникавший сквозь открытое окно, и машинально отсчитывала километровые столбы, чтобы определить расстояние до Рима. Внезапно я почувствовала на своей руке руку Астариты и заметила, что он пытается вложить что-то в мою ладонь, очевидно какую-то бумажку. Я подумала было, что он не смеет со мною заговорить и решил прибегнуть к записке. Но, опустив глаза, я увидела денежную купюру, сложенную вчетверо.
Астарита пристально смотрел на меня, крепко сжимая мою руку, а я еле удержалась от желания швырнуть эти деньги ему в лицо. Но я тут же поняла, что это был бы с моей стороны красивый жест, продиктованный не естественным порывом, а, скорее, подражанием. Ощущение, охватившее меня в тот момент, привело меня в замешательство, и впоследствии, сколько раз я ни получала деньги от мужчин, я никогда уже не испытывала столь явной и сильной, почти чувственной близости, той, которую Астарита хотел и не смог вызвать во мне своими ласками в спальне ресторана. Это было чувство полной покорности, оно раскрыло во мне черту характера, какой я за собой до того времени не знала. Я, конечно, понимала, что должна отказаться от этих денег, но в то же самое время мне хотелось их взять. И не столько из корысти, сколько из-за этого нового ощущения, родившегося в моей душе.
Решившись взять деньги, я все-таки пыталась сделать вид, что отвергаю их, но и это тоже был просто бессознательный жест, без всякого расчета. Астарита не отпускал мою руку, глядел все время мне в глаза, и тогда я переложила деньги из правой руки в левую. Меня охватило какое-то странное возбуждение, я чувствовала, что лицо мое горит и дыхание стало прерывистым. Если бы Астарита мог в эту минуту угадать мое волнение, то он, чего доброго, решил бы, что я в него влюблена. И напрасно… Деньги, только деньги и мысль, что их можно получить таким образом, – вот что взволновало меня. Астарита взял мою руку и поднес к своим губам, я не сопротивлялась, но потом отняла руку. И больше мы не взглянули друг на друга вплоть до самого города.
Там мы сразу же расстались, как будто бы каждый из нас чувствовал за собой какую-то вину и теперь торопился поскорее скрыться. И в самом деле, все мы совершили в тот день что-то похожее на преступление: Риккардо по своей глупости, Джизелла из зависти, Астарита из чувственности, а я по неопытности. С Джизеллой мы договорились встретиться на следующий день и пойти вместе позировать. Риккардо пожелал мне спокойной ночи, а серьезный и печальный Астарита молча пожал руку. Они довезли меня до дома, и, несмотря на усталость и угрызения совести, я невольно испытала тщеславное удовольствие, ведь, когда я выходила из роскошной машины, остановившейся у наших ворот, на меня из окна глядела вся семья нашего соседа железнодорожника.
Я сразу же прошла в свою комнату, заперлась на ключ и первым делом достала деньги. Тут была не одна, а три купюры по тысяче лир, и, опустившись на край постели, я почувствовала себя почти счастливой. Этих денег вполне хватит не только на то, чтобы внести последний взнос за мебель, но на них я еще смогу купить вещи, в которых особенно нуждаюсь. Никогда в жизни я не держала в руках такой крупной суммы и от этого испытывала не столько удовольствие, сколько невероятное изумление. Я смотрела и смотрела на эти деньги, так же как глядела на свою мебель, чтобы окончательно убедиться, что они действительно принадлежат мне.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Не знаю, так ли это было, но сейчас мне кажется, что долгий и глубокий сон той ночью вычеркнул из моей памяти все, что случилось в Витербо. На следующий день я проснулась со спокойной уверенностью, что буду по-прежнему упорно стремиться к тихой семейной жизни. Утром я встретилась с Джизеллой, которая не обмолвилась ни словом о нашей вчерашней поездке, возможно, ее мучила совесть, а скорее всего, она молчала просто из предосторожности, но я все равно была ей за это благодарна. Я с беспокойством думала о предстоящей встрече с Джино. И хотя я не чувствовала за собой никакой вины, я понимала, что придется обманывать его, это было мне неприятно, и, кроме того, я не знала, как мне это удастся, ведь до сих пор я была с ним откровенна и впервые прибегала к обману. Правда, я скрывала от него, что вижусь с Джизеллой, но вряд ли можно было учитывать эту ложь во спасение, ведь я вынуждена была пойти на этот обман только из-за безрассудной неприязни Джино к Джизелле.
На душе у меня было тревожно, и, когда я увидела Джино, я с трудом сдержалась, чтобы не расплакаться, не рассказать ему обо всем и не попросить у него прощения. Поездка в Витербо тяжелым бременем лежала у меня на душе, мне ужасно хотелось сбросить с себя эту тяжесть и рассказать всю правду. Если бы Джино вел себя иначе и не был столь ревнив, я, конечно, рассказала бы ему все, и после этого, как мне думалось, мы стали бы любить друг друга еще сильнее, чем прежде, я видела бы в нем своего защитника, и нас связали бы еще более крепкие узы, чем любовь. В то утро мы, как всегда, остановили машину на нашем пригородном шоссе. Джино заметил мое волнение и спросил:
– Что с тобою?
«Сейчас я все скажу… – подумала я, – пусть он меня высадит из машины, пойду в город пешком».
Но у меня не хватило мужества, и я ответила вопросом на вопрос:
– Ты меня любишь?
– Ну конечно же, – отозвался он.
– И ты всегда будешь любить меня? – спросила я, глядя на него глазами, полными слез.
– Всегда.
– А мы скоро поженимся?
Ему, видимо, надоела моя настойчивость.
– Честное слово, – сказал он, – можно подумать, что ты мне не веришь… Разве мы не решили обвенчаться на пасху?
– Да, правда.
– Разве я не дал тебе денег на устройство нашего дома?
– Дал.
– Значит, я все-таки честный человек? Когда я что-то обещаю, я держу слово… Это, конечно, твоя мамаша настроила тебя против меня.
– Нет-нет, мама тут ни при чем, – быстро ответила я, – а скажи мне… мы будем жить вместе?
– Конечно.
– И будем счастливы?
– Это уж будет зависеть от нас самих.
– Значит, мы будем жить вместе? – снова спросила я, так как меня по-прежнему мучили тревожные мысли.
– Уф… Ты меня уже спрашивала, и я тебе ответил.
– Прости меня, – сказала я, – но иногда все это кажется мне несбыточным.
Я не удержалась и начала плакать. Джино был очень удивлен и даже смущен моими слезами, смущение это, казалось, было вызвано угрызениями совести. Но только много позднее мне стали по-настоящему ясны его причины.
– Ну, ну, успокойся, – сказал он, – чего ты плачешь?!
По правде говоря, я плакала от обиды и тревоги, оттого, что не могла рассказать ему все и чистосердечным раскаянием облегчить свою душу. Плакала я также от горечи, чувствуя себя недостойной такого доброго и безупречно честного человека.
Наконец я взяла себя в руки и сказала:
– Ты прав, я просто глупая…
– Я этого не говорил… но я не вижу причины для слез.
На душе у меня лежала все та же тяжесть. И, расставшись с Джино, я в тот же день пошла в церковь исповедаться. Уже около года я не ходила на исповедь; полагала, что всегда успею сделать это, и потому была спокойна. Исповедоваться я перестала с тех пор, как Джино впервые поцеловал меня. Я сознавала, что такие отношения, какие существовали между мной и Джино, религия считает греховными, но, веря, что мы поженимся, я не испытывала угрызений совести и надеялась получить отпущение грехов перед самой свадьбой.
Я направилась в маленькую церковь в центре города, которая находилась между кинотеатром и магазином. В полутьме церкви светлым пятном выделялся главный алтарь и боковой придел Мадонны. Церковь была грязная, стулья с плетеными сиденьями стояли в беспорядке, как их оставили прихожане после мессы, словно здесь происходило не богослужение, а скучное собрание, которое покидают со вздохом облегчения.
Слабый свет лился из окон, находящихся под самым куполом, освещая пыльный пол и облупившуюся штукатурку на колоннах, раскрашенных под мрамор. Множество серебряных пылающих сердец было развешано по всем стенам в честь данных клятв и обетов, и все это напоминало унылую скобяную лавку. Но запах ладана, которым был пропитан воздух, успокоил меня. В детстве я часто вдыхала этот аромат, и теперь он будил во мне наивные и сладкие воспоминания. И хотя я впервые входила в эту церковь, мне показалось, что я уже не раз бывала здесь.
Перед исповедью мне захотелось пройти в большой придел, где стояла статуя девы Марии. С самого рождения я была отдана под покровительство Мадонны, и даже мама говорила, что я правильными чертами лица и большими черными и кроткими глазами напоминала божью матерь. Я любила Мадонну, ведь она держит на руках младенца, который стал потом мужчиной и которого убили. Сколько ей, родившей его и любившей его так, как только мать может любить сына, пришлось выстрадать, когда она увидела его распятым на кресте. Я часто думала, что только Мадонна, сама испытавшая немало горя, может понять мои печали, и с детства я молилась только ей. Мне нравилась Мадонна еще и потому, что она, безмятежная и спокойная, красиво одетая, была так не похожа на мою маму, ее взор был обращен на меня с нежностью, и мне казалось, что моя настоящая мать – она, а не та, что вечно кричит, вечно суетится, да к тому же плохо одета.
Поэтому я встала на колени и, закрыв лицо руками и опустив голову, произнесла длинную молитву; я обращалась к Мадонне, прося у нее прощения и защиты для меня, мамы и Джино. Потом я вспомнила, что не следует долго таить обиду на людей, и попросила у нее заступничества за Джизеллу, которая из зависти предала меня, за Риккардо, который по глупости помогал Джизелле, и, наконец, за Астариту. За него я молилась особенно горячо, потому что обида на него была всего острее, я хотела забыть ее, хотела полюбить его так же, как любила других, хотела простить ему все и никогда не вспоминать о том горе, которое он мне причинил. В конце концов я так растрогалась, что слезы выступили у меня на глазах. Я посмотрела на статую Мадонны над алтарем, и сквозь слезы, застилавшие мне глаза, она показалась мне расплывчатой и дрожащей, как будто находилась под водой, а свечи, горевшие вокруг статуи, напоминали золотые блики, на которые приятно, но вместе с тем грустно смотреть; так бывает, когда смотришь на звезды – они совсем рядом, хочешь до них дотянуться, но не знаешь, как это сделать. Я долго стояла, глядя на Мадонну, почти не видя ее, потом слезы градом хлынули из моих глаз и потекли по щекам, а Мадонна с младенцем на руках смотрела на меня, и лицо ее было освещено пламенем свеч. Мне казалось, что она глядит на меня с состраданием и любовью. Поблагодарив ее, я поднялась и со спокойной душой пошла исповедоваться.
Все исповедальни были пусты, я огляделась, ища глазами священника, и вдруг увидела, как из дверцы, находящейся слева, вышел какой-то человек, прошествовал мимо алтаря, опустился на колени, перекрестился и пошел дальше. Это был монах. Я не разобрала, к какому ордену он принадлежал. Я набралась смелости и тихо окликнула его. Он оглянулся и тотчас же подошел ко мне. Это был еще совсем молодой человек, высокий и сильный, с цветущим, румяным и мужественным лицом, с голубыми глазами и высоким белым лбом. Я невольно подумала, что он очень хорош собой. Таких мужчин не часто встретишь не только в церкви, но даже на улице, я была рада исповедаться именно ему. Я тихо сказала, зачем пришла, и он легким кивком головы пригласил меня зайти в исповедальню.
Он вошел в кабину, а я приготовилась встать на колени перед решеткой. На эмалевой пластинке, прибитой к стене исповедальни, значилось имя «Элиа», Ильи-пророка – мое любимое имя, – и это обстоятельство ободрило меня. Я опустилась на колени, монах прочел короткую молитву, а потом спросил:
– Сколько времени ты не исповедовалась?
– Почти год, – ответила я.
– Долгий срок… очень долгий… почему так случилось?
Я заметила, что он грассирует, как француз, и не совсем чисто говорит по-итальянски. Кроме того, он несколько раз ошибся, переделывая иностранные слова на итальянский манер. Это окончательно убедило меня в том, что он француз. Я обрадовалась этому, сама не знаю почему. Вероятно, потому, что, когда готовишься к какому-то важному шагу, любая неожиданность кажется добрым предзнаменованием.
Я ответила, что как раз та история, которую я хочу ему поведать, и объяснит, почему я так долго не была на исповеди. И после короткого молчания он спросил, что же я хочу рассказать, тогда искренне и откровенно я начала рассказывать о наших отношениях с Джино, о моей дружбе с Джизеллой, о поездке в Витербо и о мерзком поступке Астариты. Рассказывала, а сама думала о том, какое впечатление производят на него мои слова. Он не был похож на обычного священника, а его вид бывалого человека заставил меня гадать, что же побудило его пойти в монахи. Может показаться странным, что после столь сладостного волнения, которое во мне вызвала молитва, обращенная к Мадонне, я так быстро успокоилась, что заинтересовалась своим исповедником, но я не считаю, что волнение и любопытство противоречили друг другу. Все это объясняется свойствами моей натуры, в которой воедино сплелись набожность и кокетливость, задумчивость и чувственность.
Размышляя о монахе, я испытывала приятное облегчение и острое желание рассказать ему как можно больше, рассказать все. Мне казалось, что я освобождаю свою душу от страшной тяжести и оживаю, подобно цветку, впитывающему первые капли дождя после длительного и изнуряющего зноя. Сперва я говорила робко и нерешительно, а потом все свободнее и свободнее, наконец пылко и искренне, преисполненная светлой надежды. Я не утаила ничего, рассказала даже о деньгах, которые дал мне Астарита, и о чувствах, которые вызвал у меня его подарок, сказала, как я хочу потратить эти деньги. Он слушал меня не прерывая, а когда я замолкла, сказал:
– Желая избежать неприятности, боясь разрыва с женихом, ты причинила себе в тысячу раз больше вреда…
– Да, да, действительно, – сказала я, вся дрожа от радости, мне казалось, будто он нежными руками раскрывает мою душу.
– Откровенно говоря, – продолжал он, словно рассуждая про себя, – твоя помолвка тут ни при чем… уступая этому человеку, ты поддалась алчности.
– Да, да, правильно.
– Хотя лучше уж было отказаться от свадьбы, чем поступить так.
– И я так думаю.
– Мало думать… Теперь ты выйдешь замуж, но какой ценой ты за это заплатила? Ты уже никогда не сможешь быть хорошей женой.
Меня поразили суровость и твердость его слов, и я воскликнула с тоской:
– Но почему?! Для меня это ничего не значит… я уверена, что буду хорошей женой.
Моя искренность, должно быть, растрогала его. Он долго молчал, а потом ласково спросил:
– А ты чистосердечно раскаялась?
– Конечно, конечно, – порывисто ответила я.
Вдруг мне пришла в голову мысль, что он, вероятно, заставит меня вернуть деньги Астарите, и, хотя я заранее огорчилась, я все-таки чувствовала, что беспрекословно подчинюсь его приказу, приказу человека, который так нравится мне и внушает такое доверие. Но он ничего не сказал о деньгах, а продолжал говорить своим твердым приглушенным голосом, которому иностранный акцент придавал какую-то странную задушевность.
– Теперь ты должна как можно скорее выйти замуж… устроиться как положено… должна объяснить жениху, что ваши прежние отношения продолжаться не могут.
– Я ему это уже говорила.
– И что же он ответил?
Я невольно улыбнулась оттого, что этот красивый белокурый монах задает мне в полумраке исповедальни такой вопрос. Я ответила:
– Он сказал, что мы поженимся на пасху.
– Было бы лучше сейчас. Пасха еще далеко… – продолжал он, подумав немного, и мне показалось, что сейчас говорит со мной не духовное лицо, а вежливый светский человек, которому уже наскучили мои дела.
– Мы не можем пожениться раньше… я должна приготовить приданое… а ему нужно съездить в деревню и повидаться с родителями.
– Как бы то ни было, – продолжал он, – необходимо поскорее обвенчаться… и до самой свадьбы ты должна прекратить с женихом всякие плотские отношения… это тяжкий грех… поняла?
– Хорошо, я так и сделаю.
– Сделаешь? – с сомнением переспросил он. – Во всяком случае, старайся молитвой побороть искушение… попробуй молиться.
– Хорошо… я буду молиться.
– Что касается того, другого мужчины, – продолжал он, – ты не должна с ним встречаться ни в коем случае… Это как раз нетрудно, поскольку ты его не любишь… если же он будет настаивать и придет к тебе, прогони его.
Я ответила, что непременно так и сделаю, он дал мне еще несколько наставлений все тем же твердым приглушенным голосом, который звучал еще приятнее благодаря иностранному акценту и проскальзывающей в нем светскости, затем он велел мне для покаяния несколько раз в день читать молитвы и отпустил грехи. Но прежде чем отослать меня домой, он сказал, что хочет прочесть со мною вместе «Отче наш». Я с радостью согласилась, потому что мне не хотелось уходить, я желала бы слушать его голос бесконечно. Он произнес:
– Отче наш, иже еси на небесех.
И я повторила за ним:
– Отче наш, иже еси на небесех.
– Да святится имя твое.
– Да святится имя твое.
– Да приидет царствие твое.
– Да приидет царствие твое.
– Да будет воля твоя, яко на небеси и на земли.
– Да будет воля твоя, яко на небеси и на земли.
– Хлеб наш насущный даждь нам днесь.
– Хлеб наш насущный даждь нам днесь.
– И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим.
– И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим.
– И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого.
– И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого.
– Аминь.
– Аминь.
Я слово в слово еще раз повторила молитву, чтобы вновь пережить то волнение, которое испытала, когда произносила ее вместе с ним. Я представляла себя совсем маленькой, и он как будто вел меня за руку от фразы к фразе. Однако я вспомнила и о деньгах, которые мне дал Астарита, и была чуточку разочарована, что он не приказал мне вернуть их. По правде говоря, мне даже захотелось, чтобы он приказал мне отдать деньги, потому что я думала доказать ему на деле мою искренность, мою покорность и мое раскаяние, я хотела чем-нибудь пожертвовать ради него. Кончив молитву, я поднялась. Он вышел из кабины и собрался уходить, не глядя на меня, едва кивнув мне головою. Тогда я невольно, почти не отдавая отчета в своем поступке, потянула его за рукав. Он остановился и посмотрел на меня ясным, холодным и спокойным взглядом.
В эту минуту он показался мне особенно красивым, и тысяча безумных мыслей пронеслась у меня в голове. Я думала, как бы дать ему понять, что он мне нравится и что я могла бы полюбить его. Однако голос рассудка предостерегал меня, напоминая, что я нахожусь в церкви, что он священник и мой духовник. Все эти мысли овладели мною сразу, они взволновали меня так, что я не могла произнести ни слова. Тогда, подождав немного, он спросил:
– Ты хочешь еще что-то сказать?
– Мне хотелось узнать, должна ли я вернуть деньги тому человеку.
Он бросил на меня быстрый, острый взгляд, пронзивший меня, казалось, до глубины души, потом отрывисто спросил:
– А ты очень нуждаешься?
– Да.
– Тогда можешь не отдавать… в любом случае поступай, как подсказывает тебе твоя совесть.
Он произнес эти слова особым тоном, давая понять, что разговор окончен.
– Спасибо, – прошептала я, глядя ему прямо в глаза.
В этот момент я совсем потеряла голову и надеялась, что он хоть знаком или словом пожелает показать, что я ему не безразлична. Конечно, он понял мой взгляд, и легкая тень изумления скользнула по его лицу. Он кивнул мне на прощание, повернулся и вышел, оставив меня в смущении и тревоге возле исповедальни.
Маме я ничего не сказала об исповеди, как, впрочем, и о поездке в Витербо. Я прекрасно знала ее мнение о священниках и о религии; она говорила: все это хорошо, однако богатые так и остаются богатыми, а бедные – бедными.
– Видно, богатые умеют лучше молиться, – повторяла она.
На религию мама смотрела так же, как на семью и брак: когда-то она была набожна, исполняла все обряды, но все равно дела ее шли плохо, поэтому она перестала верить. Как-то раз, когда я сказала, что на том свете нам за все воздастся, она подняла меня на смех и заявила, что хочет получить все сию минуту на этом свете, а если здесь нельзя получить, значит, все это враки. Однако, как я уже говорила, меня она воспитывала в полном повиновении богу, в которого когда-то сама верила. Только в последнее время неудачи ожесточили ее и она изменила свои взгляды.
На следующее утро, когда я села в машину рядом с Джино, он сказал, что его хозяева уехали и несколько дней мы сможем встречаться на вилле. Сперва я очень обрадовалась, потому что, как я уже говорила, мне нравилось предаваться любовным утехам, и именно с Джино. Но потом я вспомнила об обещании, которое дала священнику, и сказала:
– Нет, это невозможно.
– Почему?
– Потому что невозможно.
– Ну, хорошо, – уступил он со вздохом, – тогда завтра…
– Нет… и завтра тоже… никогда.
– Никогда, – повторил он с притворным удивлением, понизив голос. – Ах так? Никогда… но ты хоть объяснишь мне причину? – Он подозрительно посмотрел на меня.
– Джино, – быстро сказала я, – я тебя люблю и никогда тебя так сильно не любила, как сейчас… но именно поэтому… я решила, что до тех пор, пока мы не обвенчаемся… лучше, если между нами ничего не будет… понимаешь…
– А, теперь все ясно, – злобно воскликнул он, – ты боишься, что я на тебе не женюсь.
– Нет, я уверена, что мы поженимся… если бы я сомневалась, не стала бы все это затевать и тратить мамины деньги, которые она откладывала всю жизнь.
– Ух как ты носишься с этими деньгами! – сказал Джино. Я просто не узнавала его, так изменилось его лицо, оно стало почти отталкивающим. – Тогда почему же?
– Я была на исповеди, и мой духовник приказал мне воздержаться от любовных отношений, пока мы не обвенчаемся.
Он скорчил недовольную гримасу, и с его губ сорвались слова, которые прозвучали для меня чуть ли не кощунством.
– А по какому праву этот священник сует свой нос в наши дела? – Я предпочла промолчать. – Говори, почему ты не отвечаешь?
Он, видимо, понял, что я неколебима в своем решении, потому вдруг переменил тон и сказал:
– Ну, ладно… пусть будет по-твоему… значит, отвезти тебя в город?
– Как хочешь.
Надо сказать, что впервые Джино показал себя в таком невыгодном свете и был так резок со мною. Уже на следующий день он снова напустил на себя смиренный вид и стал относиться ко мне, как обычно, ласково, внимательно, заботливо. Мы продолжали встречаться, как всегда, каждый день, только теперь мы не занимались любовью, а ограничивались разговорами. Иногда я целовала Джино, хотя, по совести говоря, он не просил меня об этом. Я считала, что в поцелуях нет греха, а кроме того, мы как-никак были помолвлены и скоро должны были обвенчаться. Сейчас, вспоминая те времена, я думаю, что Джино так быстро смирился с новой ролью скромного жениха, надеясь постепенно остудить наши отношения и незаметно подготовить меня к неизбежному разрыву. Часто случается, что девушку покидают после затянувшейся и унизительной помолвки, когда лучшие годы молодости уже позади. Так, послушавшись священника, я невольно дала Джино предлог, который он, вероятно, давно искал, чтобы расстроить нашу свадьбу. Сам он, конечно, из-за своего безволия и эгоизма никогда бы не решился на этот шаг, ведь наслаждение, которое он получал от наших встреч, было сильнее, чем желание бросить меня. Но вмешательство священника позволяло ему воспользоваться лицемерным и внешне бескорыстным поводом.
Спустя какое-то время он начал встречаться со мною не так часто, уже не каждый день, а когда придется. Я заметила, что паши поездки на машине становятся все более краткими и что он все рассеяннее слушает мои разговоры о свадьбе. И хотя я видела эту перемену, я все еще ничего не подозревала, все это казалось мне мелочью, а в основном он относился ко мне по-прежнему ласково и почтительно. Наконец однажды он с печальным видом объявил мне, что по просьбе родителей придется перенести нашу свадьбу на осень.
– Ты очень расстроена? – спросил он, смущенный тем, что я не выказываю своего огорчения, а только грустно и молча смотрю перед собой в одну точку.
– Нет, нет, – сказала я, очнувшись. – Неважно… потерплю… к тому времени я как раз успею приготовить приданое.
– Ты говоришь неправду… ты очень расстроилась.
Странно было видеть, как он пытается вырвать у меня признание, что отсрочка свадьбы меня огорчает.
– А я тебе говорю, что совсем не расстроилась.
– Значит, ты просто не любишь меня по-настоящему и, наверно, не огорчишься, даже если мы вовсе не поженимся.
– Не говори так, – испуганно произнесла я, – это было бы ужасно… Не хочу даже думать о таких вещах.
Он скривил лицо, я тогда не поняла, в чем дело. А он, вероятно, хотел испытать мою привязанность к нему и, к собственному неудовольствию, обнаружил, что она еще очень сильна.
Даже отсрочка свадьбы еще не возбудила во мне подозрения, зато она укрепила старые позиции мамы и Джизеллы. Мама, как иногда с ней случалось (а это было весьма странно при ее вспыльчивом и раздражительном характере), сначала никак не отреагировала на это известие. Но как-то вечером, когда кормила меня ужином, стоя молча возле стола и ожидая, пока я поем, она вдруг сказала в ответ на мои рассуждения об отсрочке свадьбы:
– Знаешь, как в наше время называли таких девушек, которые вроде тебя ждали, ждали свадьбы и так и не дождались?
Я побледнела, и сердце у меня упало.
– Как?
– Девушка про запас, – спокойно ответила мама, – он держит тебя про запас, как мясо, которое запасают впрок… а когда оно портится, его выбрасывают на помойку…
Эти слова меня страшно рассердили, и я сказала:
– Это неправда… в конце концов, мы в первый раз откладываем свадьбу… и всего на несколько месяцев… просто ты ненавидишь Джино за то, что он шофер, а не важный синьор.
– Я против него ничего не имею.
– Нет, имеешь… еще и потому, что тебе пришлось потратить все деньги на нашу комнату… но ты не бойся…
– Дочь моя, ты окончательно свихнулась от любви.
– Я говорю, не бойся, все остальные взносы за мебель сделает он… а то, что ты заплатила, мы тебе вернем… вот посмотри…
Взволнованная, я открыла сумочку и показала ей деньги, полученные от Астариты.
– Это деньги Джино, – продолжала я с таким жаром, что сама чуть было не поверила в свою ложь, – он мне дал их… и обещал еще.
Мама взглянула на деньги, и на лице ее отразилось такое раскаяние и разочарование, что я почувствовала угрызения совести. Впервые за последнее время я так плохо обошлась с ней: обманывала ее, ведь деньги-то я получила не от Джино. Мама молча убрала со стола и вышла. Какое-то время я лихорадочно думала как быть, затем поднялась и пошла за ней. Мама стояла ко мне спиной возле раковины и мыла посуду, которую затем ставила сушиться на мраморную доску стола, голова ее была опущена, плечи ссутулились – мне стало ее жалко. Я порывисто обняла маму за шею и сказала:
– Прости меня… я совсем не думала тебя обидеть… но когда ты начинаешь говорить о Джино, я теряю рассудок.
– Ладно, ладно, оставь меня, – ответила она, стараясь освободиться из моих объятий.
– Но пойми, – добавила я страстно, – если Джино на мне не женится, я либо покончу с собой, либо стану уличной девкой.
Джизелла встретила известие об отсрочке нашей свадьбы почти так же, как мама. Мы находились в меблированной комнате, которую она снимала. Я сидела на ее постели, а она в одной сорочке причесывалась перед зеркалом. Джизелла выслушала меня, а потом спокойно сказала с довольным видом:
– Вот видишь, я была права.
– В чем?
– Он не хочет на тебе жениться и никогда не женится… теперь он перенес свадьбу с пасхи на день всех святых… а с дня всех святых перенесет на рождество… и наконец однажды, когда ты почувствуешь, что сыта всем этим по горло, ты сама его бросишь.
Меня огорчали и бесили ее слова. Но я уже сорвала свое зло на маме, а кроме того, я понимала, что если выскажу ей все, что о ней думаю, то нам придется расстаться, а этого я все-таки не хотела, ведь Джизелла была единственной моей подругой. А думала я по этому поводу вот что: Джизелла просто не хотела, чтобы я вышла замуж за Джино, поскольку знала, что на ней-то Риккардо никогда не женится. Что правда, то правда, но слишком подло было говорить ей об этом; мне казалось, что я не вправе обидеть Джизеллу только за то, что она, говоря со мною о Джино, поддавалась, быть может даже невольно, чувству зависти и ревности. Поэтому я только сказала: