355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Сахаров » Одолень-трава » Текст книги (страница 2)
Одолень-трава
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:40

Текст книги "Одолень-трава"


Автор книги: Альберт Сахаров


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

«Так неужели же теперь, – думал он с ожесточением, – я спасую перед этой верёвкой?! Никогда, ни за что!!»

Невод тянет всё неудержимей, всё сильней, вода уже доходит Гаврюше до пояса. «Всё?! Нет, нет!! Неправда! Не пущу, не пущу!!» И выпустил. Ненавистный конец ужом скользнул в воду, поплыл, вильнул и исчез в реке.

– Эх, рыбак, рыбак, упустил клеч-то! – подскочил дедушка. Вынес из реки, отёр слёзы: – Не реви, мужикам слёзы не к лицу.

Только с десяток ёршиков попало в невод – вот и весь его первый улов.

– Не беда, ребята, – утешает дед. – Не всегда рыба в тоне, был бы ловец на тоне. Рыбацкое дело известное: пола мокра, так брюхо сыто.

Под вечер улеглись, утихомирились неугомоны-ветерки, разгладились воды реки и оттого стали ещё шире и величественнее. Всё звонче и чище становились голоса птиц, всё острее и нежнее запахи цветов и трав. И когда солнце, утомившись от дневных трудов, склонилось за остроконечные тёмные стены ельников и в мире установилась торжественная серебряная тишина белой ночи, на зареченских песках попала им в невод полупудовая красавица-нельма!

– Это река, кормилица наша, тебя благословила внучек, – улыбался счастливый дедушка. – Быть тебе ныне, Гаврюха, рыбаком. – И немного погодя добавил: – Ну, ребята, на сегодня хватит.

Дедушка, кряхтя, разогнул спину и, выпрямившись во весь рост, отёр с чела пот тыльной стороной ладони. Взгляд его устремился вдаль, туда, где отражённым светом полыхали в небе призрачно-лёгкие облака. Лицо его озарилось тихой, долгой улыбкой.

Таким дедушка и остался навсегда в памяти Гаврюши – большой, отирающий пот с чела, с мягкой тихой улыбкой на лице. Даже тот осенний страшный день не смог заслонить, стереть из его памяти этот образ.

Той осенью погода стояла неверная, злые пронзительные дожди сменялись внезапными резкими заморозками. В доме стало непривычно тихо и грустно.

Месяца не прошло, как схоронили бабушку. Не слышно больше её доброго ворчания, не пожурит больше внучат. Неделю назад отправился на рыбный промысел отец, мать целыми днями на ферме, Ванька в школе. Дедушка Матвей после смерти бабушки сильно сдал. Ни на речку, ни в лес он больше не ходил. Иногда сходит на кладбище, а то всё сидит неподвижно с потухшей трубкой во рту и всё о чём-то думает, думает, вздыхает.

Однажды он заметил, что над поветью протекает крыша. Он всё ходил на поветь, посматривал, неодобрительно качал головой. И всё-таки не выдержал, поднялся на крышу, чтобы заменить гнилые тесины.

Подвели старческие ноги, неловко ступил и скатился, рухнул вниз на землю.

Гаврюша был дома, когда в избу ворвалась соседка Фёкла.

– Беда, паренёк! Дедко-то помирает!

Гаврюша вылетел на улицу. Сбежались бабы, старухи, прибежал сосед Василий, все склонились над дедом. Кто-то побежал за матерью на ферму, кого-то послали за фельдшерицей. Деда с трудом подняли, внесли в комнату, он даже почти не стонал.

Когда Гаврюша увидел деда, распростёртого на земле, с белым помертвевшим лицом, с закрытыми глазами, его словно ударили обухом по голове. И когда деда внесли в избу, положили на кровать, он всё ещё никак не мог прийти в себя и уразуметь случившееся. Тихо переговаривались бабы, стоя у двери.

– Да, с такой высоты…

– Дом-то сам строил, помню, ещё с покойным батюшкой ворочали…

– И какого чёрта понесло его на крышу в такую погодку?

– Хозяин. Тот ещё был кряж…

– Все Бархины такие…

Страх, неодолимый дремучий страх объял всё существо Гаврюши. Он кинулся к деду, припал к его руке, словно стараясь удержать того.

– Дедо, дедо!.. – сотрясался он в плаче.

Губы деда дёрнулись, алая струйка медленно скатилась из уголка приоткрытого рта, скользнула по жёлто-белой пене бороды.

– Дедо, дедо!!!

Дед с трудом приоткрыл глаза.

– Дедо, ты не умрёшь?! – с мольбой и отчаяньем вырвалось у Гаврюши.

Что-то вроде улыбки коснулось лица деда.

– Нет, внучек… – прошептал он с усилием.

Это были его последние слова.

А через полгода, как гром с ясного неба, грянула война. Ушли сражаться с фашистами отцы и старшие братья, остались в осиротевшей деревне бабы, старики да малые ребята. Великое горе потрясло страну. До их деревни докатилось оно чёрными похоронками, эвакуированными семьями, которые жили теперь едва ли не в каждом дворе.

Страшные вести приходили с фронтов, от них чернели лица взрослых, сжимались ребячьи сердца. Все теперь жили надеждой, вечной тревогой о родных и близких, которые бились где-то с фашистской нечистью. От зари до зари работали в поле, на сенокосе, на лесоразработках бабы, старики, ребята. Работали до кровавых мозолей, работали все, кого носили ноги, – даже малыши-катыши помогали по мере силёнок: собирали и сдавали государству ягоды, грибы; осенью, после жатвы, собирали колоски – каждая капля шла на победу.

Теперь на рисунках Гаврюши мчались грозные танки, ревели в пике краснозвёздные самолёты, неслись на вражеские корабли наши славные торпедные катера. «Вперёд, в атаку!» – поднимает бойцов командир. Бух! Бух! – рвутся гранаты. Тра-та-та-та, – строчат пулемёты. Огонь по врагу! Огонь!! – палят пушки. Смерть фашистам! Смерть немецким захватчикам!

– Гаврюша, нарисуй мне папку, – просил кто-нибудь из ребят на большой переменке. – Знаешь, папка у нас моряк! Он у нас на эсминце «Грозный» воюет.

– И моего, мой тата под Москвой орден получил, с Красным Знаменем, с боевым!

– А мой папа в госпитале, у него уже второе раненье – вот! И медаль «За отвагу»!..

– И мне, и мне…

И только маленькая Олюшка, которая сидела с ним за одной партой, молчала, кусая губы. Головка её, точно белый одуванчик, клонилась всё ниже и ниже, и, не в силах больше сдерживать брызнувшие слёзы, она вскакивала и убегала. И карандаш вываливался из рук Гаврюши: месяца не прошло как погиб смертью храбрых Олюшкин отец.

Найдя забившуюся в уголок плачущую девочку, Гаврюшка, не зная, как утешить её, тихонько предлагал:

– Хочешь, я тебе нарисую такое, такое?! Я тебе сегодня свою булочку отдам, хочешь? – И уже совсем тихо, чтобы не слышал никто: – Хочешь, я тебе буду всегда-всегда помогать? А когда вырасту, я на тебе женюсь. Хочешь?..

– Да-а, – слышалось в ответ, всё ещё прерываемое всхлипываньем…

…Скрипнула разбухшая, промёрзшая дверь, и в клубах пара Гаврюшка влетел в избу. Ну и морозище – дыханье так и прихватывает: пока добежал от школы до дома, едва не обморозился.

Он быстро разделся и залез с книжкой на печку. Вздохнул с сожаленьем, вспомнив маленькую серую булочку, которую они получали на большой переменке.

Младшая сестрёнка Дашутка, спавшая тут же на печи, проснулась, подняла головку, не успела глаза протереть кулачком и сразу:

– Есть хочу.

Гаврюшка погладил её по головке:

– Я тебе сейчас водички принесу. Водичка такая вкусная.

– Не хочу водички. Хочу хлебца, – плаксиво затянула сестрёнка.

– Хочу, хочу! Я тоже хочу, да, однако, молчу.

– Мамушка-а! – заревела Дашутка в голос. – Есть хочу-у…

– Нету мамушки. Замолчи сейчас же, рёва, не то бука придёт – тебя в лес унесёт.

Неделю назад мать уехала на лесоразработки.

– Ты уж прости меня, Марья, но некого мне послать в лес, некого! – говорил председатель, скрипя протезом вместо правой руки. – Зинка заболела, у Настасьи, сама знаешь, – горе… А лес нужен, план выполнять надо!..

Когда мать уезжала, она строго-настрого наказала старшему Саньке, чтоб берёг муку, не пёк бы всю сразу. Норму свою они взяли ещё раньше зерном и смололи на своих ручных жёрновах. Мать посчитала, что так будет лучше.

– Да за коровой смотри хорошенько, – наставляла она сына, – месяца через два отелится Красуля, будем с молоком. А пока терпите.

Уехала мама. Вот уже и неделя прошла, а её всё нет и нет. «Где-то она теперь, в такую стужу? – с тоской думал Гаврюшка. – Может, возится где-то брёвнами, а может, уже домой спешит. Только бы поскорей вернулась: когда она дома, всё по-другому».

Первые дни они хорошо жили. Санька хозяйничал вовсю, замесил тесто погуще, напёк колобков полный противень. Чего каждый день возиться с тестом, решил он, лучше сделать сразу и дело с концом. Пришли Санькины друзья, уселись вокруг стола, пили чай с колобками – весело, хорошо псом было.

На третий день сунулся хозяин в чулан, а муки и место знать. Поскрёб по мискам, по квашням, по жёрновам, испёк пару малюсеньких тяпушек: одну – Дашутке, вторую братцы меж собой поделили.

На четвёртый день они закуковали. Санька мудрил, мудрил, всё хотел какую-нибудь похлёбку соорудить, да ведь похлёбку из одной воды не сваришь. Санька долго не унывал, притащил из чулана старинное кремнёвое ружьё. Были у них в доме ружья и получше, но, когда началась война, их под расписку сдали. Только эта древняя фузея и осталась.

Санька долго не мудрил, сыпанул в дуло пороху «на глазок», запыжевал, затем в развёрстое жерло ствола всыпал горсть дроби и забил всё это напоследок бумагой и паклей.

– Ну, Гаврюха, пойдём на охоту. Может, глухаря или тетерева-косача добудем. Я вчерась вечером видел, как за овинами на берёзах косачи сидели.

Дашу отвели к соседке. Достали с чердака широкие охотничьи лыжи, подбитые нерпичьим мехом. В лесу Санька вырезал рогульку.

– Для ружья, – пояснил он, – такое тяжеленное, не удержать.

Красив зимний лес. Отягощённые снегом деревья застыли в безветрии, ни одной веткой не шевельнут. Тишина, морозный покой. Лишь стайки храбрых клестов, перелетая с ёлки на ёлку, нарушают эту стылую чуткую тишину. Постоишь, послушаешь эту тишину, и покажется, будто всё вымерло в зимнем лесу. Лишь снег говорит о другом, – столько на нём отпечатано всяких следов и следков тут и заячьи утоптанные тропки, и куропаточьи и тетеревиные наброды, и стёжки горностаев и куниц, и тонюсенькие аккуратные строчки проворных мышек, а кое-где и глубокий след могучих лосей.

– Вот бы такого завалить, – мечтает вслух Санька, – на всю бы зиму хватило.

Следов-то полно, только не видать никого, вздыхает он поминутно, перекладывая фузею с плеча на плечо.


Они уже порядком приустали, когда Санька, приседая, жарко прошептал:

– Косачи!

На старой, припушенной снегом, разлапистой берёзе головешками покачиваются смолисто-яркие тетерева. Хвосты у них франтовато загнуты полукругом, ясно видны кроваво-красные брови и белые подхвостья.

– Ох какие! – залюбовался Гаврюшка. – Вот бы срисовать!

– Чего рот раскрыл, давай рогульку, – зашипел на него Санька.

Он осторожно установил ружьё, припал к прикладу. Тетерева хоть бы что, шеи тянут, головами крутят – так им интересно, видите ли.

– Разбаловались, – шепчет сквозь зубы Санька. Зубы у него постукивают, его начинает трясти мелкая дрожь. – Ружья доброго на вас давно не было. Ну, Гаврюха, отойди, – прошептал он, побледнев. – Сейчас как ахнет!

Едва Гаврюша ступил в сторону, Санька дрожащими руками насыпал пороху на полку, взвёл курок. Тетерева вытянули гибкие шеи, переступают по веткам, изнемогают, бедные, от любопытства. Санька затаил дыханье и, закрыв глаза, спустил курок. Фукнул на полке порох и – ух! – жахнуло из ружья клубом дыма и пламени. Гаврюшка от страха так и сел в снег. Увидел, как закачался и рухнул на спину Санька, рядом ткнулась в снег окаянная фузея.

– Саня! Брателко! – бросился Гаврюшка к брату. Тот медленно раскрыл глаза, помотал очумело головой:

– Однако, живой! – Попробовал встать и охнул, схватился за правое плечо. Расстегнул фуфайку, рванул ворот рубашки – на правом плече набухало огромное багровое пятно. – Ерунда, – ощупал Санька плечо. – Ключица цела. Вот так бабахнуло, до сих пор в голове звенит! Вот тебе и косачи!

Они обошли вокруг берёзы: ни одного пёрышка.

– М-да, – выжал что-то вроде улыбки Санька, – если б они хоть чуточку были поболе, хотя бы эдак с захудалую овцу.

Так они в тот день и легли спать на голодный желудок.

На другой день Санька колдовал что-то с мякиной, сушил берёзовую кору, пробовал молоть старые кости и выпек-таки что-то вроде колобков. На вид они были не хуже настоящих, на вкус же – земля землёй. Дашутка попробовала – и в рёв. И Гаврюшка, откусив, выплюнул: кому полезет в горло такая еда. Один Санька, давясь, храбро съел целый колобок.

…Дашутка опять подняла головку, заныла:

– Хочу кашки, кашки хочу.

– Дашенька, миленькая, потерпи маленько. Скоро мамушка приедет, нам хлебца принесёт.

«Не сходить ли в магазин? – подумал Гаврюшка. – Попросить бы в долг у Анны, продавщицы. Не даст. Не зря про неё говорят в деревне, что у неё снега зимой не допросишься».

Но мысль эта не давала ему покоя. Он натянул валенки, скатился с печки.

– Ты куда? – окликнул его Санька.

– Пройдусь, – буркнул в ответ Гаврюшка.

В магазине покупателей не было, одна Анна за прилавком щёлкала на счётах. Густо пахло мешками, красками, мануфактурой, но всего упоительней был запах свежего ржаного хлеба, от которого во рту сразу скапливались слюнки. Рядом с весами лежала разрезанная буханка хлеба. Гаврюшка впился в неё неотрывным взглядом: казалось, так всю бы и слопал до самой маленькой крошечки.

В магазин влетела Лизавета Нечаева.

– Аннушка, слышала, моего-то ранило под Смоленском. Ой, как вчерась-то я наревелась! Пишет, два раза ходил в атаку – пронесло, в третий поднялись – тут его и свалило. В госпитале теперь лежит. Операцию, пишет, хорошо перенёс. Да ведь он у меня такой, хорошо ли, плохо ли – у него всё хорошо, – улыбнулась сквозь слёзы Лизавета. – Пишет, может, после леченья домой отпустят на недельку.

Лизавета смолкла. В магазин тихо вошёл Арся, – почернел, весь какой-то одеревеневший, глаза ввалились, на лбу морщины застыли, как у старика. И без того нескладный, теперь он ещё больше ссутулился. Молча протянул карточки, молча взял хлеб и молча ушёл. Вздохнули горько бабы: нет больше у Арси отца, нет больше родимого татушки, неделю назад как пришла в их дом похоронная. Арсина мать, Настасья, и по сей день лежит в горячке. Скоро и самому Арсе идти воевать, вышли годы у парня, вот-вот призовут в армию.

Лизавета заметила в уголке у печки Гаврюшку.

– Ганюшка, ты что тут стоишь? Пошли, парень, домой.

– Постою.

Лизавета ушла. Пришли и ушли другие. Гаврюшка сглотнул накопившуюся во рту слюну, осторожно вытер нос, переступил с ноги на ногу. Анна, заметив его едва видневшуюся над прилавком шапку, сказала:

– Иди, парнишка, домой. Замёрзнешь.

– Постою.

Почти у самой кромки прилавка, возле весов, прикорнула маленькая горбушечка. Полчаса прошло, как сунула её туда Анна. За это время человек пять приходило в магазин, а горбушка как лежала, так и лежит. Тёмная корочка треснула, сбоку уголёк пристал, Гаврюшка сглотнул слюну, закрыл глаза, а она всё равно перед глазами стоит. Хорошо бы сейчас откусить от неё самый маленький кусочек. Лучше всего сухой корочки: такой немножко укусишь – целый рот нажуёшь. Может быть, Анна забыла про неё?.. Наверно, забыла.

Сам не понял, как сделал первый шаг. Страшно стало, даже вспотел. Дашутка, наверно, опять плачет, а ведь вчера наелась. Санька ходил к соседям, принёс немного хлебца. Сами не ели, а сестрёнку накормили. Проклятые ноги, что делают, сами по себе передвигаются. Эх, если б сейчас поесть, терпел бы хоть целую неделю. Хоть бы немножко, для Дашутки… Нет, нет, ни за что, стыдно-то как – взять чужое… Ноги обомлели, но всё ближе и ближе переступают. Теперь только протяни руку, и вот она, горбушечка, твоя. Не поднимается рука. Нельзя, нельзя, какой стыд! Санька узнает – побьёт! Нельзя, не можно! Только кусочек отщипну, для Дашутки, чуть-чуть…

Анна отвернулась, тарахтит на полке банками.

Потная ладошка кошкой крадётся по прилавку, вот пальцы коснулись шершавой корки, вот… Рука как деревянная, пальцы сжали горбушку, и нет сил разжать их. «Нет, нет!!. – кричит всё в нём. – Нет!..» Пальцы его медленно разжались и выпустили хлеб, он отдёрнул руку. «Нет, нет, – закрыл он глаза, – лучше умереть»…

Анна, смахнув слезу, повернулась.

– Парень, ты ел ли сегодня?

У Гаврюшки дёрнулись, задрожали губы, к горлу пополз шершавый комок.

– На вот, возьми, отнеси домой, – отрезала Анна от буханки добрую краюху.

Гаврюшка схватил хлеб и выскочил за дверь. И, обессилев, привалился к промёрзшей стене, прижал к груди душистую бесценную горбуху и заплакал горько, навзрыд…

Дня через два вернулась с лесоразработок мать. А ещё через день они получили от отца письмо с фронта. Отец писал, что в прошедшие полмесяца он даже строчки не мог им черкнуть, потому что их часть всё время была в наступлении. Бои такие, что было не до писем. А теперь они окопались, держат оборону. «На днях ходил в разведку, – писал он, – добыли «языка» – унтер-офицера, за что всех нас представили к ордену Славы».

Санька и Гаврюшка, услыхав про отцовский орден, закричали в восторге: «Ура!» А мама, утирая счастливые слёзы, повторяла:

– Бог с ними, с орденами, лишь бы сам-то живой вернулся.

Ещё отец писал, что всю их группу сфотографировали в армейскую газету, фотограф обещал сделать каждому по снимку. «Так что вскорости, может быть, пришлю вам фотокарточку», – обещал отец. Дальше он велел передавать по привету всем родным и знакомым и просил их писать почаще, потому что нет у него сейчас большей радости, чем их письма.

Гаврюшка долго соображал, чем бы ему порадовать отца. Ну, тройку по арифметике он исправит – это твёрдо. С Дашуткой будет гулять чаще – это два. Мамке будет помогать – три. Что ещё? «Дайка я нарисую всех нас да и пошлю рисунок папке!» – решил он.

Вырвал из тетради чистый листок и первым делом нарисовал мать. Рядом с ней стоят Санька и он, держат за руки Дашутку, укутанную в платки. На заднем плане Гаврюшка изобразил их дом, поленницу дров возле крыльца. Прищурил один глаз, посмотрел на рисунок: что-то поленница маловата. Взял и дорисовал поленьев, а то ещё папка подумает, что они тут совсем дохозяйничались, сидят без дров. Не забыл нарисовать и три рябинки, которые отец посадил под окнами дома перед самой войной. На одну из них Гаврюшка посадил сороку. Видно, что сорока трещит во всё горло, – значит, добрую весть принесла в дом. Подумал, подумал и написал внизу: «Папа, это мы все тут. Дашутка страсть какая бойкая, так мы с Санькой её за руки держим. Маме мы помогаем. Тройку по арифметике я исправлю. Возвращайся скорее».

Мать вложила его рисунок в своё письмо и отослала отцу.

Долго Гаврюшке пришлось ждать весточки от отца. Не раз бегал он на росстани [12]12
  Росстани – перекрёсток дорог за деревней, где обычно расстаются, прощаются с теми, кто уезжает в далёкий путь.


[Закрыть]
, всё слушал, не забря́кает ли почтовый колокольчик. Только через месяц пришёл долгожданный треугольник.

«Спасибо, сын, – писал отец. – Согрел ты меня споим рисунком, крепко согрел. Ношу его теперь возле сердца вместе с вашими письмами». Далее отец кратко сообщал про свои фронтовые будни, а заканчивал письмо словами: «Учитесь, сыны. Нам-то учёбы не много досталось. Так хоть вы-то сейчас учитесь ладом. Берегите сестрёнку, мамку слушайтесь. Вот добьём фашистов, снова будем вместе. И заживём мы с вами лучше прежнего! А пока терпите и ждите. Будет и на нашей улице праздник. Обязательно будет!

Крепко целую и обнимаю вас всех. С фронтовым приветом ваш муж и отец – Афанасий Бархин».


Глава вторая

Одолень-трава! Одолей мне горы высокие, долы низкие, озёра синие, берега, крутые, леса тёмные, пенье и колодье. Спрячу я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца, и во всём моём пути и во всей моей дороженьке храни и соблюди меня невредима от всех бед и напастей.

Иду я с тобой, одолень-трава!..

Из древнего «Оберега в пути-дороге»

После войны, демобилизовавшись, отец перевёз семью большой рабочий посёлок, где сам устроился работать на лесозаводе. Теперь они жили в тесной казённой квартире, которую и сравнивать нельзя было с их просторным деревенским домом.

И хотя время было трудное, жизнь всё-таки была чудесной! Вся страна жила победой. Любой рассказ фронтовика, любой фильм о войне, любая книга о героизме отцов и братьев отзывались восторженным эхом в ребячьих сердцах.

Для Гаврюшки жизнь была необыкновенной ещё и потому, что можно было рисовать. Какое это счастье – достать всеми правдами и неправдами клочок чистой бумаги и, забыв обо всём на свете, знать только этот белый листок, карандаш или перо и то, что рождается под твоей рукой. Плоховато было в те годы с бумагой, каждый клочок был ценностью, и так получалось, что Гаврюшкины тетрадки всегда были тоще, чем у других ребят. Чего греха таить, за это ему не раз попадало и от учителей и от родителей. Но стоило ли обращать внимание на такие мелочи? Нет, что ни говорите, а жизнь хороша, когда с тобой карандаш и бумага. Вот если бы ещё были краски.

Краски… Дорого бы он дал, чтобы хоть только подержать их в руках. А ведь есть же счастливцы, думал он с искренней завистью, которые могут рисовать ими сколько угодно. Краски казались ему несбыточной мечтой, удивительной наградой, которую, наверно, получают только самые достойные, самые лучшие.

Однажды он увидел в журнале снимок московской девочки: рядом с ней лежала большая коробка с красками. Он чуть не заплакал, глядя на этот снимок. Значит, есть же, есть люди, которым доступна эта радость! Но в поселковом магазине красок не было.

…Как-то на переменке Гаврюша услыхал от Лёшки Минькина, что его отец – капитан буксира – видел осенью акварельные краски в магазине поморской деревни Краснощелье. Только вздохнул Гаврюша: до Краснощелья неблизкий свет, говорят, километров пятьдесят, а то и побольше. Кто скажет сколько – не считано, не меряно. Но не то беда, что далеко, плохо – дороги нет. Была, по рассказам, когда-то оленья дорога – ворга, по ней ещё сено зимой возили в посёлок, да в последние годы и про неё забыли. Летом ещё можно было добраться в деревню морем, зимой – только самолётом через Архангельск или Мезень, да и то с оказией.

Как-то сама собой пришла мысль: а что если сбегать в Краснощелье на лыжах? Усмехнулся: легко сказать – сбегать. А почему бы и нет? На лыжах он стоял не хуже других, на охоту ходил едва ли не каждое воскресенье. Но одно дело – бежать по лыжне, а брести в такую даль по целине – ой-ёй-ёй. Да и дорогу найти в болотах – дело нешуточное. Летом ещё куда ни шло – по остаткам сена, по старой колее можно отыскать, но сейчас… «Зато теперь можно пройти через любую трясину, через любую речку, – убеждал он себя. – В конце концов, мне двенадцать, и я уже не мальчик, чтобы прятаться за мамкину юбку».

С каждым днём эта мысль перерастала в решенье. И, раз приняв решенье, Гаврюша уже не мог от него отказаться. Недаром мама под горячую руку говаривала, что упрямством он весь вышел в отцовский род, те такие же все: если считают, что правы, – умрут, но сделают по-своему.

Прежде всего от соседа-охотника Гаврюша исподволь выпытал всё о дороге: где начинается и каковы приметы. В первое же воскресенье сбегал на речку Чецу, на разведку, и отыскал-таки воргу. Дорога хорошо угадывалась, хотя и поросла местами мелкой колючей порослью. Потихоньку от взрослых собрал несколько ломтей хлеба и несколько кусочков сахару. Сложил всё это аккуратно в отцовский фронтовой вещмешок и заткнул в тёмный угол, подальше с глаз. Отказываясь от кино, скопил немного денег. Наметил и срок: после Нового года, в зимние каникулы.

Накануне вечером Гаврюша всё тщательно проверил, особенно внимательно осмотрел лыжи – не подвели бы в пути. Ещё заранее нашил на пятки и на носки валенок кусочки кожи – в посёлке почти все ходили на лыжах в валенках. На вопрос мамы, куда это он собирается, отвернувшись, пробубнил, что думает пойти завтра на охоту.

Да, вспомнил он, как бы компас не забыть. Полез в шкаф, где хранилась маточка – поморский компас. С этим компасом ходили на промыслы в море и прадед его, и дед, и отец.

Когда он брал компас в руки, вспоминался давнишний воскресный день. Он сидит у дедушки. Матвея на коленях. Дедушка по случаю воскресенья в свежей чистой косоворотке; когда он наклоняется, седая с желтизной борода его щекочет Гаврюшкину щёку. Коричневая тяжёлая ладонь деда вся иссечена, изрыта работой, как весеннее поле пахотой. На этой ладони лежит круглая деревянная коробочка с оранжевым ободком, внутри её, под стёклышком, плавает желтоватый кружок, на котором лучиками расходятся от центра тёмно-синие стрелки. Одна, отличная от других, всё время упрямо тычется в одну сторону. «Гляди, внук, – улыбается дедушка, – то север, норд. Вот это веток, в той стороне солнышко завсегда встаёт поутру. Супротив встока – запад; когда солнце на этом румбе, – то всегда шесть часов пополудни. Супротив севера – юг, гляди, солнышко сейчас как раз на этом румбе красуется. Коробочка эта компасом называется. По нему, дитятко, и время узнаешь, и ветры, и где какая сторона. С ним в лесу не вскружишь, в море дорогу найдёшь – завсегда выведет. Не зря в старину компас звали «маточкой».

Сколько Гаврюша помнит себя, он всегда с благоговением брал в руки этот нехитрый прибор. Ни Санька, ни он никогда не брали компас с собой ни на рыбалку, ни на охоту. Это казалось им почти святотатством, от которого эта чудесная коробочка могла потерять свою силу. Но теперь дело было нешуточное, и Гаврюша решился: потихоньку, чтоб не видели взрослые, достал компасок, аккуратно замотал его в чистую тряпицу и положил в мешок.

Спать Гаврюша лёг необычно рано. Но сна не было. От грустных, тревожных дум слегка познабливало. Особенно угнетало то, что он так легко обманул мать. «Но ведь нельзя же, нельзя, – кусал он губы. – Узнай они, куда я собрался, и представить трудно, что будет. Отцовского ремня схлопочешь – это ещё полбеды. Но мамины слёзы… Нет, нет!.. Напишу завтра записку, что заночую в избушке у лесника Лыбашева, там часто ночуют наши охотники – место известное, беспокоиться не так станут…»

Возбуждение ещё долго не отпускало его. Уснул он внезапно и, как всегда, крепко.

Проснулся Гаврюша словно от толчка в бок. В окнах было ещё темным-темно. Стараясь не шуметь, быстро оделся, прошёл на кухню, зажёг свет. На свет проснулась мать, удивилась:

– Парень, ты куда собрался в такую-то рань? Совсем помешался с лешовой охотой!

Отец тоже приподнялся в постели, проворчал:

– И сна-то у него нету. Опять в лес, охота брести в такую темень. – И лёг снова. Отец не мешал ему охотиться и рыбачить, при случае говорил: «Ничего, ничего, лес да море строят наши души. Пускай растёт мужиком».

Наскоро поев вчерашней холодной картошки, Гаврюша одел видавшую виды лёгкую фуфайку, подпоясался пониже, как большой мужик, солдатским ремнём, не забыв повесить на ремень большой охотничий нож в обшитых кожей деревянных ножнах. Несколько раз присел – не жмёт, не тянет ли. Помедлив, написал записку, что заночует на Большой Чеце в охотничьей избе, и положил её на середину стола. В сенях нащупал спрятанный мешок, лыжи и палки. Старое ружьишко решил сначала не брать, только мешать будет на ходу, но, подумав, – всё может быть в лесу, – забросил за плечо.

Когда он вышел во двор, его поразила глубокая морозная тишина ночи. Дома без единого огонька казались чужими и незнакомыми. В бездонной темноте неба ярко сияла серебряная сеть холодных лучистых звёзд, свет их был ровен и остр, полон глубокого неземного спокойствия. «Пожелайте мне доброй пути-дороги», – поднял голову к звёздам Гаврюша. И тут, как давно забытый сон, как глубокое, растворённое временем воспоминанье, припомнились древние слова оберега, слышанные им когда-то от бабушки: «Одолень-трава! Одолей мне горы высокие, долы низкие, озёра синие, берега крутые, леса тёмные… Иду я с тобой, одолень-траво!..» И совсем неслышно губы его повторили: «Иду я с тобой…»

«Лезет всякая чепуха в голову», – мотнул он головой, быстро наклонился и стал одевать лыжи. Пока одевал их – озябли руки. «Разойдусь – быстро согреюсь», – сказал он про себя и, оттолкнувшись, выехал на дорогу. В стылой тишине тоскливо завизжал под лыжами слежавшийся снег. Гаврюша пробежал болото, оно начиналось сразу за посёлком, миновал первый лесок, – а ночь всё не торопилась уходить. Слева в темноте неясно обозначилась ограда кладбища, и Гаврюша крепче нажал на палки.

Он успел убежать за речку Малую Чецу, когда небо начало сереть и сухие звёзды стали медленно и неохотно испаряться.

За речкой, сойдя с накатанной лыжни, пошёл вдоль берега искать сенник – дорогу на Краснощелье. Вот и верная примета – обгорелая лиственница, стоящая у дороги. Идти было не так уж и трудно, плотный, слежавшийся снег глубоко не проваливался. С обеих сторон дорогу сжимали тёмные еловые стены в белых прожилках берёз и нежно-оливковых осинок. Вскоре ельник стал пониже, пореже, и дорога подвела его к бескрайнему болоту, поросшему редкими корявыми сосенками. Плоский горизонт вдалеке очерчивался неясной ленточкой леса. Где-то там дорога.

«Да-а, вот тебе и ворга. Попробуй тут её найти», – зябко передёрнул он плечами. И сколько ни всматривался в бескрайнюю девственно-чистую ширь – ничего, кроме бесконечного холодного безмолвия. Струятся белые ленивые ветерки, тоскливо шелестят обласканные морозами и ветрами снега, даже ветру не за что зацепиться в этой белой, застывшей пустыне.

Ох и велико лешачье болото! Может быть, вернуться, – кто будет знать? Но как же тогда краски? А новая стенгазета? А оленья упряжка в развевающихся цветных лентах, мчащаяся по тундре, которую он так давно мечтает нарисовать?

«Нет, умру, но дорогу найду!» – с силой воткнул Гаврюша палки в снег и заскользил напрямик. И вдруг радостно вскрикнул: на низкой сосенке, заплывшая смолой, явственно виднелась старая затёсина.

Так, от затёски к затёске, чья-то добрая рука перевела его через это мёртвое, огромное болото.

Когда дорога вывела его в сосновый борок, уже совсем рассвело. Теперь у него в голове сидела одна мысль: зимний день короток, успеть бы убежать подальше, пока светло.

Днём идти стало веселей, но дорога прослеживалась всё хуже и хуже, всё время приходилось быть начеку. Нестерпимо захотелось есть. Холодный затвердевший хлеб аппетитно вяз в зубах, таял во рту слаще сахара. Хорошо бы попить воды, но о ней сейчас не стоит и думать. Он знал по опыту: стоит раз напиться, как появится неутолимая жажда, а с ней обильный пот, уносящий силы. Нет, нет, в пути лучше потерпеть. И всё-таки, переходя через ручеёк, не удержался, макая остатком ломтя в родниковую полынку, немного утолил жажду.

Дорогу то и дело пересекали следки горностаев, наброды куропаток и тетёр, торные тропки зайцев, а раз его напугал глухарь, с треском и грохотом вылетевший из-под елового выворотня. «Эх, побежал бы я за тобой в другое время, сейчас же нельзя, ещё с дороги собьёшься», – проводил его Гаврюша долгим взглядом.

А время торопит, зябкое низкое солнце, того и гляди, упадёт к ночи. И нажимает, и нажимает Гаврюша, поддаёт ходу, нательная рубаха взмокла, хоть отжимай.

«Эх, – проглотил он слюну, – мама сегодня, наверно, уху из ершей варила». Ничего не скажешь, хороша ушица из свежих ёршиков. И хоть отец смеясь любит повторять, что «знатная рыба ёрш: на копейку съешь, на рубль хлеба расплюёшь», – всё равно в ухе нет рыбы вкуснее. При мысли о ершах Гаврюша улыбнулся, вспомнил свою первую рыбалку с дедушкой Матвеем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю