Текст книги "Слишком поздно"
Автор книги: Алан Александр Милн
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 5
1
Наше семейство издавна водило дружбу с Джонстонами. Дэвид Джонстон был коллегой отца в Веллингтоне, его жена руководила школой, где работала мама, а брат Джим учительствовал в Хенли-Хаус. У брата был восхитительный шотландский акцент и не менее очаровательная шотландская улыбка.
Дэвид показывал фокусы, Джим отлично играл в крикет. Нам не приходилось пенять папе на выбор друзей.
Первый день каникул, молитва после завтрака. Стоя на коленях и созерцая мощную широкую спину Джима, я задумываю превосходный розыгрыш.
– Аминь, – провозглашает папа с приличествующей серьезностью.
– Аминь, – откликается мой благочестивый сосед.
– Аминь, – выпаливаю я и с гоготом запрыгиваю ему на спину. В семействе Милнов, как и в швейцарской семье Робинзонов, подобные шутки не редкость, и на младшего Милна нет никакой управы.
Когда дядя Джим оставался в Хенли-Хаус на каникулы, что случалось нередко, он не вылезал из детской. Долгое время мы ни о чем не подозревали, пока однажды не обнаружилось, что Джим – а вовсе не Барри – женился на нашей ненаглядной Би. Они уехали в Южную Африку, оставив нас сиротами.
У Дэвида Джонстона была школа в Бакстоне, и однажды мы провели там восхитительные рождественские каникулы. «Целью настоящего повествования не является описание Дербишира, – как сказано одним великим автором. – Нас поэтому будет интересовать только небольшой уголок» [9]9
Джейн Остен «Гордость и предубеждение» (перевод И. Маршака).
[Закрыть].
В наши дни зимние виды спорта – обязательный элемент образования, но викторианским детям, для которых Швейцария была лишь гористой местностью на карте, было некуда податься, кроме Бакстона.
В те времена улицы еще не перешли в безраздельное пользование автомобилей, и Манчестерская дорога принадлежала тобогганам. Самые счастливые моменты моей жизни связаны с ней. Ибо зимняя погода в Бакстоне никогда не обманывала ожиданий. Именно там мы начали осваивать искусство – а что до меня, то там мое образование и завершилось – катания на коньках.
Я скользил вперед, Кен – за мной, как вдруг я резко (и весьма изящно, как мне казалось) затормозил, позволяя ему на полном ходу проскочить мимо. Когда я пришел в себя, надо мной склонялся взволнованный папа, благоразумная мама уговаривала его не волноваться, а смущенный Кен жаждал услышать, что я выжил, а значит, можно спокойно кататься. Я выжил, а на память о том превосходном нокауте у меня остался шрам на подбородке. К счастью, была суббота, и у меня появился благовидный предлог остаться дома в воскресенье, когда остальные пошли в церковь.
О, эти долгие, нелюбимые часы, которые мы проводили в церкви, о, эти потраченные впустую золотые часы! Ради чего мы туда ходили? Даже если верить, что некая Непостижимая Сущность, создавшая эту непостижимую вселенную, крайне заинтересована в том, чтобы крошечные атомы в одном из миллионов миров славили ее заученными словами каждый седьмой день недели, вероятно, ей также небезразлично, чтобы слова эти произносились осознанно? А если слабому детскому разуму не под силу уразуметь их смысл, то что там делают дети? Неужели одно и то же наставление способно возвысить и принести успокоение папиной душе и моей? Потраченные впустую золотые часы, в которые нас убеждали не желать жены, вола и осла ближнего своего. Нас оторвали от коньков ради благой вести: Господь – не три непостижимости, а одна!.. Боюсь, вряд ли это утверждение смягчило наши сердца и заставило отнестись к нему более дружелюбно.
Однажды даже папа счел бы излишней заповедь, запрещающую нам желать родню и скотину ближнего – по крайней мере в том, что касается чужих дочерей. В воскресенье в самой нарядной и тесной одежде мы шли в церковь. Роуз, младшая дочь Джонстонов, была нашей ровесницей. Папа нагнулся, чтобы завязать шнурок, и Роуз из чистого озорства засунула пригоршню снега ему за шиворот. Воскресенье, порог церкви, дочь хозяина дома, быстро тающий за пазухой снег… Что тут скажешь? Разумеется, папа промолчал. В молчании мы с Кеном вошли в церковь, оглядываясь на Роуз и ее сурового отца и гадая, собираются ли ее наказать, и если собираются, то как скоро. В церкви папа опустился на колени, забыв обо всем на свете, кроме своего Бога. Но когда он встал с колен и сел на скамью, то наверняка пожелал бы хорошенько отшлепать дочь старинного приятеля, храни ее Господь.
Это случилось на Рождество 1891 года. С изрядной долей сомнений я соотношу этот год со смертью герцога Кларенса. Мы точно гостили в Бакстоне, когда герцог почил, но, возможно, он умер вовсе не тогда, когда я думаю. Зато я прекрасно помню, как дядя сказал нам (за много месяцев до печального события), что герцог Кларенс не должен взойти на трон, иначе начнется революция. Звонили колокола, все вокруг были печальны, а мы с Кеном многозначительно переглядывались: «Знали бы в Бакстоне!..» Наш лимпсфилдский дядя пожил в свете, не то что папа. Дядя носил бархатный смокинг и был на Парижской выставке. Уж он-то в подобных материях разбирался.
Рождество мы обычно проводили в Лондоне. У нас не было принято вывешивать на ночь носки для подарков. Кто-то – поначалу мы верили в Деда Мороза, но довольно рано поняли, что под его личиной скрывался папа – раскладывал подарки в ногах кровати. Просыпаться, предвкушая сокровища под оберткой, было восхитительно, но мысль о том, что до возвращения из церкви они останутся нераспакованными, сводила с ума. Неужели и впрямь можно думать, что ребенок, голова которого забита подарками, способен внять ангельской вести?
Вести ангельской внемли,
Царь родился всей земли,
(У меня еще ни разу не было настоящих красок в тюбиках!)
Чтобы милость нам явить,
Грешных с Богом примирить.
(Обязательно нарисую домик с зеленой дверью.)
Все народы, пробудитесь,
С ангелами съединитесь,
(А какой ножичек, точно из шеффилдской стали!)
Чтоб Рожденному вознесть
Должную хвалу и честь.
(Положу его в карман и буду все время трогать.)
Вести ангельской внемли
(Скорей бы наступило завтра, нужно спустить мой кораблик на воду!)
Царь родился всей земли!
(Возьму его с собой в ванну, проверю, умеет ли он плавать).
Однажды на Рождество мы решили поставить домашний спектакль. При школе жил мальчик по имени Чарлз. Если читатель, закончив последнюю главу, спросит: «А чем занимался третий брат, пока Алан и Кен резвились вдвоем, – играл сам с собой?» – ответ будет прост: у нас всегда жил кто-то из мальчиков, чьи родители остались в Индии. В то Рождество это был Чарлз, мать которого гостила в Америке. Втроем (ибо Чарлз читать не умел) мы только что проглотили один из романов за три пенни, выходивших в библиотеке «Незабудка», под названием «Золотой ключ». Более волнующей истории нам читать не доводилось. В ней рассказывалось о бедной красавице гувернантке из Марчмонт-Тауэрс. Ее расположения, вопреки воле отца, старого лорда Марчмонта (или, как его называли, герцога Марчмонта), и леди Марчмонт, или герцогини, добивался молодой лорд Марчмонт (соответственно лорд Роберт Марчмонт). Любовь помогла юной паре преодолеть преграды, и, как вы уже догадались, золотой ключ открыл все двери. Мы так вдохновились этой трогательной историей, что захотели разыграть ее, для чего разбили сюжет на сцены, оставив диалоги на милость актеров.
Изображать прелестную юную деву выпало мне; ради такого случая я зачесал кудри вверх и – первый и последний раз в жизни – нацепил турнюр по тогдашней моде. Получилось очень мило. Чарлз взялся играть героя, уверенный, что никому лучше него не удастся передать накал сцены, где герой делает предложение героине. Поскольку знакомство Чарлза с литературой было весьма поверхностным, мы объяснили ему, как надлежит делать предложение леди. Никаких грубых «Я люблю вас», нужно щадить нежные чувства девушки. Следует как можно деликатнее подвести к решающему моменту: необязательный светский треп, возможно, оживленный нежным прикосновением к турнюру… напряжение нарастает… наконец, следует предложение. Чарлз заверил нас, что, как только ему нарисуют жженой пробкой настоящие усы, он легко справится с вышеперечисленным. Моя задача была куда проще, ибо в этой сцене тон задавал лорд Роберт Марчмонт, я лишь подыгрывал. Неловкость и девичья стыдливость отлично вписывались в рисунок роли.
И вот наступил назначенный вечер. Моя героиня сидела в беседке, погруженная в девичьи грезы. Объявили о приходе лорда Марчмонта (сцена представляла родовое поместье), и вот он вошел, сжимая в руках цилиндр.
– Лорд Марчмонт? – Я старательно изобразил удивление. – Прошу вас, садитесь.
Он сел. Многозначительное молчание, последовавшее засим, прервал голос из-за окружавших беседку кустов:
– Не молчи, болван!
Волшебное действие усов утратило свою силу. Чарлз окаменел. Я безропотно ждал… а что еще остается женщине?
– Любите ли вы яблоки? – выпалил Чарлз, внезапно пробудившись к жизни.
– О да! – с жаром подтвердил я.
Снова продолжительное молчание. Чарлз мял цилиндр, в поисках вдохновения сверля глазами потолок. И вдохновение не замедлило явиться.
– Любите ли вы сливы? – вопросил он.
Напряжение нарастало.
– О да, – пробормотал я застенчиво.
Мой ответ прорвал плотину сдержанности.
– Вы пойдете за меня? – воскликнул лорд Марчмонт, роняя цилиндр.
– О да, – выдохнул я.
Чарлз довольно кивнул – справился. Подняв цилиндр, лорд Марчмонт с достоинством вышел вон. Занавес.
2
Какая-то тайна окружала кузину Энни, веселую цветущую девушку, вероятно, лет двадцати шести, хотя дети никогда не задумываются о возрасте взрослых. Энни работала в магазине на Соут-Одли-стрит и жила в квартире над магазином. В наши дни никто бы ей и слова не сказал, но в те времена не делали разницы между социальным и моральным падением. Жизнь кузины Энни была полна секретов, о которых знала только мама. Энни была кузиной по материнской линии, и папа всегда это подчеркивал.
Кузина Энни вошла в нашу жизнь довольно поздно, а если вы узнали новоиспеченную родственницу в возрасте после восьми лет, она навсегда останется для вас «той самой кузиной Энни». Мы привыкли думать, что у нас два кузена – мальчики нашего возраста, а тут появляется какая-то незнакомка, слишком молодая для маминой кузины, слишком старая для нашей. Тем не менее мы быстро нашли общий язык.
Однажды на Пасху под присмотром кузины Энни, к тому времени ставшей для нас своего рода гувернанткой, мы, все трое, отправились в Рамсгит. Там, на пляже, перед нами распахнул двери мир мюзик-холла, там мы впервые с восторгом услышали «Тру-ля-ля-тру-ля-ля», «Кирпич», «Спросил я Джонни Джонса».
Прошло почти полвека, а эти восхитительные слова живы в моей памяти. Но что за таинственный «Кирпич»? Там еще было про какие-то полдня, но это не проясняет дела. То ли загадочные полдня, то ли отсутствие рифмы в песенке про кирпич тому виной, но мы хохотали над ней как полоумные. С таким же восторгом мы упивались семейкой Шалопая Элла [11]11
Шалопай Элл – красноносый буян, персонаж комиксов, созданный для журнала «Джуди» писателем Чарлзом Генри Россом и художницей Эмили де Тессье под псевдонимом Мари Дюваль.
[Закрыть], а я вечно заглядывался на прелестную девочку с накрашенным лицом, пока не выяснилось, что под маской скрывался мужчина.
Кузина Энни не видела вреда в таких невинных развлечениях, как не видела его в том, что час спустя мы с не меньшим восторгом набрасывались на «Панча» и «Джуди». Зато она свято верила, что пляж создан лишь для общественных увеселений: морские звезды были для милой кузины пустым звуком.
Тем не менее как-то раз она прокатила нас на «Скайлар». Кена тошнило всю дорогу, Барри мужественно пережил начало путешествия, но сломался на обратном пути. Я оказался самым выносливым, но еще одна волна, и… нет, увольте, даже вспоминать не хочу.
И снова кузина Энни действовала безупречно. Как только мы сошли на берег, она привела нас в аптеку и заказала по порции бренди каждому. В медицинских целях, вот только папе рассказывать не стоит. Мы вышли из аптеки, лопаясь от гордости.
Однажды мы отправились на прогулку втроем, без Энни. Почему не на пляж, слушать «Тру-ля-ля-тру-ля-ля»? Рискну предположить, что это случилось в воскресенье. Почему в таком случае мы не пошли в церковь? Думаю, мудрая кузина решила, что прогулка принесет нам куда больше пользы, а возможно, чтение романа принесет куда больше пользы ей. Как бы то ни было, мы принялись перепрыгивать через низкий забор вдоль дороги. Барри прыгал первым, я – за ним, бедняга Кен – следом за мной. Оглянувшись, мы с Барри успели заметить, как он упал, и покатились со смеху.
– Я сломал руку! – раздался с земли страдальческий голос.
От хохота мы едва животы не надорвали.
Кен с трудом встал на ноги, его рука висела под странным углом. Из наших с Кеном кружевных воротников мы соорудили повязку и отвели брата к потрясенной Энни, а она отвела Кена к доктору. Он не издал ни звука. Но точно ли дело было в воскресенье? Жалко, что я не запомнил, это кажется важным.
3
Первый папин велосипед был трехколесным: большое колесо справа и два маленьких, соединенных перекладиной, слева. Седло размещалось посередине. Иногда, когда папа лихо катил в банк или на встречу с доктором Уиллисом, один из нас восседал на перекладине, болтая ногами и обозревая мостовую с левой стороны. Как в дамском седле – ни удобства, ни пользы для обучения, зато довольно опасно, а значит, весело. В те времена только двухколесные велосипеды назывались обычными, или опасными, и прошло немало времени с появления безопасных, прежде чем папа отказался от своего трехколесного. У его первого двухколесного были пневматические шины, словно папа специально дожидался, пока Данлоп внедрит это полезное изобретение. Если ему случалось проколоть шину, он отводил велосипед в ближайшую мастерскую, а сам возвращался домой на поезде. В 1891 году для того, чтобы накачать шину, требовался день работы.
К 1892 году мы все стали заядлыми велосипедистами. В программу тех славных соревнований, в которых Кен выиграл (ненадолго) фляжку для виски, входила одномильная гонка с гандикапом для спортсменов до четырнадцати лет. У прочих участников были велосипеды с жесткими шинами, но хитростью и уловками я выпросил у Тома Третьего его новехонький велосипед с резиновыми прокладками между ободом и шиной. Том души не чаял в этом велосипеде, даже спать его с собой укладывал. На уговоры ушло три недели. Согласитесь, трудно возразить владельцу такого расчудесного велосипеда на резонный довод: если уж подвергать свое сокровище превратностям гонки, то почему бы не поучаствовать в соревнованиях самому?
Результат был следующим: 1. Милн Первый (100 ярдов); 2. Милн Третий (200 ярдов); 3. Милн Второй (160 ярдов). И если это что-то доказывает, то никак не гоночные преимущества шин с обрезиненным ободом, а лишь неоспоримые преимущества родства с директором школы.
Мы мечтали прокатиться по знаменитым дорожкам парка Паддингтон-Рекриэйшн-граунд, где так часто наблюдали гонки на обычных двухколесных велосипедах. В тех гонках чаще всего побеждали члены Политехнического велосипедного клуба или велосипедного клуба Картфорда. Наши сердца принадлежали Картфорду, в особенности его лидеру, Осмонду.
Осмонд был моим кумиром. Я мечтал познакомиться с ним, я мечтал быть Осмондом. «Осмонд! Осмонд!» – вопили мы, когда начинался последний, самый сумасшедший круг, после которого многие участники – но только не мой герой! – обессиленно валились в траву. У Осмонда был соперник в Политехническом, достоинства которого Барри с Кеном не уставали расписывать. Казалось, этого хмурого непривлекательного велосипедиста снедала тайная печаль, что ему никогда не стать Осмондом. Осмонд – какое восхитительное имя!.. Думаю, я писал бы куда лучше, если бы звался А. А. Осмондом.
В конце 1892 года появились первые съемные пневматические шины, и теперь любой мальчик мог накачать проколотую камеру прямо на обочине. Папа не стал терять времени, чтобы совершить самое щедрое благодеяние в истории: он купил каждому из нас велосипед с шинами Данлопа. Вероятно, подобные велосипеды были и у других мальчиков в Англии, но в наших путешествиях мы их ни разу не встретили. Во всяком случае, в Хенли-Хаус никто из учеников не мог такими похвастать. На каникулах мы не слезали с велосипедов. Их знали все рассветные улицы, еще не забывшие наши обручи.
Нетерпеливо трезвоня, мы лихо выскакивали на Парк-лейн вслед за автобусами, стремительно обгоняя их и грациозно снуя между такси.
«Посмотрите! Только посмотрите!.. Вы когда-нибудь видели такие велосипеды?»
И только два года спустя наши велосипеды вошли в моду на фешенебельных площадях, которые мы перемахивали с таким великолепным презрением.
В тот год на Пасху мы поехали на велосипедах в Гастингс, чтобы похвастаться перед лимпсфилдским дядей, на которого давно не держали зла. Мы намеревались покрывать сотню миль ежедневно. Говоря «мы», я имею в виду меня и Кена – у папы подобных амбиций не было. Однако удалось нам это лишь в 1897 году, во время каникул в Северном Уэльсе. Папа дал нам денег на проезд от Долгелли до Уэсгейта – больше пятидесяти шиллингов на двоих – и разрешил вернуться обратно на велосипедах. Даже если бы путешествие заняло четыре дня, мы все равно оказались бы в барыше, но втайне надеялись управиться за три. К несчастью, дорога пролегала через гористую местность, не указанную ни на одной карте, и нам пришлось около десяти миль тащить велосипеды на себе. К тому времени как мы достигли Ллуимллплогффа (или как там его называют), мы пожалели о своей жадности.
Впрочем, ранний обед нас воскресил. Чай с обильной закуской и открытие, что мы опережаем график на два часа, вдохнули новые силы, и в десять вечера, усталые, но довольные, мы вступили в Херефорд. После чашки кофе и сосисочного рулета мы продолжили путешествие, ведь к тому времени мы проехали (и протолкали велосипеды перед собой) девяносто шесть миль, не добрав четырех миль до ста! Попрощавшись с Херефордом, мы покатили на восток в глухую ночь и к одиннадцати миновали четвертый каменный столб. Тьма кромешная, вокруг ни души. В Херефорд возвращаться не хотелось. Оставалось закатить велосипеды на поле и улечься в траву. Трава набухла росой, но мы так вымотались, что нам было все равно. Я лежал на земле и завидовал Кену, который засыпал быстро. В два часа ночи Кен спросил:
– Ты тоже не спишь?
– Ага, – ответил я.
– И не спал?
– Не спал, – подтвердил я. – Мне все осточертело.
– Мне тоже.
И мы покатили вперед. Наступил рассвет, но нам было не до него. Запели птицы, но мы их не слышали. В шесть утра мы ворвались в спящий Сайренсестер. Остановились только у трактира на окраине – о том, чтобы проехать мимо, невозможно было и помыслить. Усевшись на камни, мы дождались открытия, после чего позавтракали и вернулись домой на поезде.
Это случилось в 1897 году, а годом раньше нам впервые пришлось самим искать ночлег в незнакомом городе. Мы путешествовали из Уэстгейта в Уэймут и около шести вечера оказались в Брайтоне. Брайтон не испытывал недостатка в гостиницах, однако большинство из них были нам не по карману (и не по костюму). Мы зашли во фруктовую лавку и, чтобы завязать знакомство, купили немного слив. Затем спросили владелицу: не согласится ли кто-нибудь нас приютить?
– Пожалуй, – ответила она. – Джордж, отведи юных джентльменов к миссис Грин. Она присмотрит за вами, тут за углом, рукой подать.
Мы последовали за Джорджем, толкая перед собой велосипеды. Завернули за угол, прочли вывеску: «Г. Грин, трубочист».
Раздумывали мы недолго: запинаясь, пробормотали, что оставили багаж на станции, вскочили на велосипеды и дали деру. Ночлег, обильный ужин и завтрак мы обрели в кондитерской. Все перечисленное обошлось нам в три шиллинга с каждого. В те времена это была обычная цена.
4
В июне 1892 года Кен держал экзамен в Вестминстер. К несчастью, на нем были штаны до колен, что едва ли повлияло на результат, однако доставило немало веселья мальчикам в брюках. Не было никакой надежды, что Кен поступит, он участвовал, чтобы потренироваться.
В январе следующего года колледж объявил дополнительный набор на четыре места, и Кен, наученный горьким опытом, облачился в брюки. Он стал четвертым, к немалому удивлению и ужасу семейства. Результат экзаменов оказался неожиданностью и для самого Кена, а если бы у него было время хорошенько поразмыслить над тем, что ему предстоит, то он испытал бы ужас, несравнимый с маминым. Для того, чтобы стать полноценным школьником, у него оставалось только два дня. Вооружившись списком, мама таскала бедного Кена от портного к шляпнику, от шляпника к сапожнику, от сапожника к галантерейщику, от галантерейщика к мастеру дорожных сундуков. Последним был фотограф. После трехчасовой беготни на Кена напялили мантию, шапочку, очки и запихнули в кресло. Фотограф сразу понял, что бутафорская подзорная труба не годится, и в порыве вдохновения вложил в руки Кена книгу. По его замыслу, Кена следовало запечатлеть в момент, когда тот произносит в объектив фразу: «Я придерживаюсь мнения, что в своих воззрениях Плотин заблуждался». К несчастью, заблуждался не только Плотин. Кен расправил отложной воротник поверх ворота мантии, не подозревая, что среди его будущих однокашников принято заправлять воротничок внутрь. Мы так и не смогли пристроить эти злосчастные фотографии; одна из них сохранилась в семейном альбоме.
Бедный старина Кен! Если бы вечно ходить с мамой по магазинам, получать поздравительные телеграммы, демонстрировать Алану мантию, примерять новые брюки, снова и снова перечитывать свое имя на официальных бумагах!.. Но за все эти радости надо платить. Еще ни разу Кен не отправлялся в путешествие без Алана, ни разу не оставлял родной дом в одиночку, не знал другой школы, кроме домашней, и не бывал надолго предоставлен самому себе.
Сейчас ему грустно и страшно, как никогда в жизни.
– До свидания, – всхлипывает он. – Большое спасибо. И я надеюсь. И мне. И я. До свидания.
Потом он сидит рядом с папой в темноте наемного экипажа, маленький и глубоко несчастный. О, если бы вчерашний день никогда не кончался! Застрять бы навечно в веселых шумных магазинах вместе с мамой, милой, нежной мамой, такой любящей, такой надежной!
Бедный старина Кен.
5
Нам повезло, что Кен попал в колледж по дополнительному набору, ведь теперь нас разделяло только два триместра. Я ни на миг не усомнился, что буду поступать в июне, даже если стану самым юным абитуриентом в истории колледжа. Следующие пять месяцев я трудился как никогда раньше и редко когда потом.
Кен приезжал домой на выходные. Под его руководством я усвоил все многочисленные правила и странные словечки, которые были в ходу в колледже.
В частности, первокурсникам запрещалось носить мантию, второкурсникам это вменялось в обязанность, на слушателей третьего курса смотрели сквозь пальцы, а четверокурсникам дозволялось носить все, что заблагорассудится. Когда директор входил во двор, ты, если выпадало твое дежурство, должен был проорать на весь колледж: «Резерфорд идет!» – а если ты забывал про дежурство, то не миновать тебе хорошей порки.
Ни слова об учебе, ни слова о спорте. Единственное, что имело значение, – бессмысленный набор правил, а единственным мерилом нравственности служила приверженность традициям. Никогда «Это неправильно, потому что глупо», всегда «Это не может не быть верным, потому что все так делают уже целых триста лет».
Бедный старина Кен, которому пришлось изучать эти правила с чистого листа. Юный счастливчик Алан, который не только знал их назубок еще до того, как стал первокурсником, но и верил в их незыблемость, ведь Кен делал так целых шесть месяцев.
Брат приезжал домой в субботу. Утром ему выдавали шиллинг на карманные расходы, а так как обычно к субботе мои еженедельные три пенса возрастали до шиллинга, денег у нас было поровну. Два пенни от Дэвис, столько же – от мамы, которой я помогал мотать шерсть, шесть пенсов от папы за решенную задачку по тригонометрии, с которой я, к его удивлению, справился. С двумя шиллингами в кармане мы отправлялись вверх по Хай-роуд, в магазинчик по правой стороне улицы, где она сворачивает к Брондесбери. Там мы поедали мороженое, порцию за порцией, и Кен рассказывал мне о Вестминстере, иными словами, о колледже. О колледже, куда я попаду в сентябре.
6
Однажды некий юноша сдавал экзамен по богословию. Прослышав, что экзаменатор питает слабость к царям Израиля и Иудеи, он выписал их в столбик и заучил. Теперь он был уверен хотя бы в одном ответе. На экзамене выяснилось, что никто не горит желанием расспрашивать его про царей Израиля и Иудеи. К счастью, восьмой вопрос звучал так: «Перечислите малых пророков». Подбоченившись, юноша заявил:
– Кто я такой, чтобы расставлять пророков по ранжиру? Лучше я расскажу вам про царей Израиля и Иудеи.
Так он и поступил.
Не забывайте, я изучал математику. Я знал, как по-гречески будет «фонтан». Этим мои познания ограничивались. Тщетно искал я в отрывке для перевода с греческого знакомое слово – его там не было; не было ни единого упоминания о ключах, источниках и каналах. Мне оставалось лишь перевести все союзы, оставив между ними пробелы. Таким образом, отрывок из Ксенофонта выглядел так: «… и … и …и». А более замысловатый отрывок из Геродота так: «…и …и …и …и …и». Переводя на греческий, я преобразовал союзы обратно, что, поверьте, гораздо сложнее. Тем не менее я с честью вышел из этого испытания.
На экзамене по латыни я дал себе волю, начав сочинять латинское стихотворение. С тех пор я написал немало английских стихотворений, некоторые опубликованы, и я даже получил причитающийся мне гонорар. Пришла пора увидеть свет моим латинским виршам.
Я помню только первую строчку, но это меня не остановит. Пентаметр, не иначе.
Persephone clamant; nonne pericla times?
Как видите, прямой вопрос (подразумевающий утвердительный ответ), адресованный Персефоне. Тем не менее поэзия.
Меня всегда занимали наши греческие и латинские опыты. В школе и Кембридже каждый слышал о «великолепном сборнике латинских стихов», благодаря которому некто Шут получил стипендию, и «блестящей греческой эпиграмме», за которую некий Плут удостоился золотой медали. Между тем всем известно, что Шут начисто лишен поэтического дара, а Плут не в состоянии сочинить самой завалящей остроты. В родном языке они не способны связать двух слов, однако с помощью словаря Шут умудряется сочинять изысканные вирши, а Плут – извлекать из пустой головы вдохновенные импровизации. «Спаси тебя Бог, Основа, спаси тебя Бог! Ты стал оборотнем!» [12]12
Уильям Шекспир «Сон в летнюю ночь» (перевод Т. Щепкиной-Куперник).
[Закрыть]
Интересно, что сказали бы римляне о стихах Шута? Сочли бы они их достойными школьной газеты? Кто знает. А как насчет эпиграммы Плута? Для математика и литератора все это очень странно.
Но вернемся к нашим экзаменам.
Мне было одиннадцать, и я изучил алгебру, геометрию, тригонометрию, аналитическую статику, динамику и теорию конических сечений. Когда я говорю «изучил», я имею в виду, что приступил к их изучению и продвинулся достаточно далеко, чтобы сдать первый экзамен. Я упоминаю об этом без всякого самодовольства, потому что это осталось моим высшим достижением на математическом поприще. В двенадцать лет все считали, что в будущем мне суждено быть лучшим на курсе в Кембридже. И примерно тогда же математика перестала меня занимать.
Я играл во дворе, когда пришли результаты экзаменов. В разгар дня в школе было чем заняться, и лишь я один болтался без дела. Папа разрешил мне уделять учебе столько времени, сколько я сам сочту нужным. Он имел в виду летние каникулы, но вышло так, что его слова определили мою дальнейшую жизнь. Я влез до середины каната, когда он помахал мне телеграммой из окна гостиной.
«Ну вот, – подумал я, – больше беспокоиться не о чем», – и съехал вниз.
7
Пришла пора сказать «прощай» папе и маме. У воспитанников закрытых школ не бывает пап и мам – у них есть отцы и матери. Перемена дается им не слишком легко, но если вы целый триместр пишете «дражайшему отцу», заканчивая письма пожеланиями всего наилучшего «горячо любимой матушке», то к каникулам успеваете привыкнуть. В любом случае папы и мамы канули в лету, растворились в викторианском закате, уступив место папулям и мамулям нового века. Между тем самый юный (во всяком случае, так мне говорили) ученик колледжа Квин дважды в неделю писал дражайшему отцу, а если был голоден – то и горячо любимой матушке.
Мы распрощались и с Хенли-Хаус. В конце моего первого триместра в Вестминстере наша семья снялась с места, оставив коллекцию минералов, прах жабы, три пенса и гимнастический снаряд папиному преемнику.
Папу давно не устраивал район, где мы жили – лучшие дни Килбурна остались в прошлом. Еще вероятнее, папа понял, что у школ, подобных нашей, нет будущего и выжить в нынешние времена могут только начальные школы для мальчиков до четырнадцати.
Уже два года он искал подходящий дом в сельской местности и обычно брал в поездки меня. Чтобы я не путался под ногами, папа, отправляясь за железнодорожными билетами, оставлял меня в зале ожидания на странных станциях в странных районах Лондона. Оставлял на несколько минут, но минуты казались часами. Меня, словно малого ребенка, охватывал необъяснимый страх. Причем я знал, что папа меня не бросит, я был уверен (ну почти), что он обо мне не забудет, меня не терзали предчувствия, что с ним случилось что-то нехорошее. И тем не менее оставаться одному было невыносимо. То ли дело вдвоем! Вместе с Кеном мы обожали торчать в залах ожидания и мечтали, чтобы папа подольше не возвращался. Сколько удивительных возможностей открывалось перед нами! Не важно, собирались мы реализовать рискованную затею Кена или мой хитроумный план, главное – разделить приключение на двоих. В одиночестве я ощущал себя брошенным и никому не нужным.
Поскольку папа не подозревал о моих страхах, я попросил маму, чтобы она уговорила его брать с собой Кена. Мама ответила, что мы не можем позволить себе еще один билет. Пожалуй, тогда я впервые осознал, как мы бедны – из-за нескольких шиллингов я был вынужден умирать от страха.
Наконец папа нашел дом в Уэстгейт-он-Си. Дом был старым, долго простоял без хозяев, и к нему прилагалось семь акров земли. Рента составляла триста пятьдесят фунтов в год, а папа получил наследство – тысячу фунтов.
Когда приходящих школьников распустили по домам, а пансионеров старше четырнадцати отправили восвояси, у папы на руках осталось десять мальчиков. На острове Танет хватало преуспевающих начальных школ, директора которых заканчивали Оксфорд или Кембридж. У папы с его дипломом бакалавра Лондонского университета было мало шансов основать успешную школу – он мог полагаться лишь на собственный здравый смысл и природный дар к учительству. Вместе с мальчиками папа переехал в Стрит-Корт и начал наводить справки. В свою очередь, местные, наведя справки о нем, дали новой школе не больше трех лет…