Текст книги "Не алё"
Автор книги: Аида Павлова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Меряйте, меряйте, – посмеивается он, – сегодня примерка – бесплатно!
В руках у матери жуткое бордовое пальто. Сердце екает. Может, она для себя? Но не тут-то было. Мать поворачивается ко мне:
– Вот смотри, отличное на демисезон. Давай-ка, раздевайся. Померяешь.
– Не буду. Оно мне не нравится.
– Что значит, не нравится? – удивляется мать.
– А ты померяй, – вторит ей продавец, – твой размер как раз.
– Не буду я его мерить! Мне оно не нравится, ни цвет, ни фасон. Это какое-то старомодное пальто. Прощай, молодость! – борюсь я из последних сил.
Мать переглядывается с продавцом и качает головой:
– Вот с кем приходится иметь дело!
– Да уж! – поддакивает он и обращается ко мне: – Деточка, сейчас эти пальто – писк сезона! У нас их все берут. Вам вообще повезло, что у меня они еще есть. Сегодня вечером их уже не будет! Не хотите – не меряйте, нечего мое время тратить.
Мать подходит ко мне вплотную, сует в руки ненавистное пальто и зло шепчет:
– Не позорь меня перед людьми. Я сказала, ну-ка, быстро меряй.
На глазах у меня уже блестят слезы. Я понуро захожу в закуток, снимаю с себя джинсовку и влезаю в бордовое пальто. Такие носили советские бабушки в начале семидесятых. Такие до сих пор носят бедные старушки, а теперь его буду носить и я.
Мать придирчиво смотрит на меня, больно тычет мне пальцем в плечо:
– Ну вот, размер твой!
– Ее, конечно, – кивает продавец.
Пальто мне, разумеется, велико: рукава слишком длинные, плечи немного висят.
– А может, размер поменьше? – робко спрашиваю я в надежде, что его не окажется в ассортименте.
Мать и продавец поднимают гул:
– Зачем поменьше? Куда поменьше? Твой размер! Подденешь свитер! Выдумала! За год еще вырастешь – и будет в самый раз!
Я злобно скидываю с себя жуткое, колючее, неудобное пальто не своего размера:
– Оно мне не нравится! Я не буду его носить!
– Как это не будешь? Я тебе дам, не будешь! Я на него деньги потрачу – значит, будешь носить. Смотри, какое хорошее пальто – да в нем всю осень можно проходить, а потом весну. Да оно тебе на три года вперед пойдет. Или ты думаешь, что я тебе каждый год обновки покупать буду? У меня что, по-твоему, денег куры не клюют? Я, по-твоему, жена олигарха, что ли? Ты обернись, посмотри по сторонам, где мы находимся! Посмотри, посмотри! Это что, по-твоему, бутик? Мы что, в «Охотном ряду»?
– Нет, – дрожащим от слез голосом отвечаю я.
Мы не в «Охотном ряду». Это уж точно. «Охотка» открылась два года назад – вожделенное место для покупок. Я езжу туда с подругами из школы как в роскошный музей, где мы можем себе позволить только облизывать витрины магазинов и хотеть, хотеть, хотеть. Когда-нибудь мы станем так богаты, что сможем позволить купить себе в «Accessorize» все эти кричащие безвкусные сумки из полиэстера и дерматина, пластиковые заколки китайского производства, шарфики из синтетики и даже туфли из кожзама. О, какими же счастливыми мы будем с многочисленными пакетами в руках! Радостно смеясь, мы продефилируем мимо охранников в ближайший Макдак и обмоем наши покупки шоколадными молочными коктейлями, закусив их двойными чизбургерами!
– Ну, так что? – возвращает меня в реальность суровый голос матери. – Покупаем или будешь ходить в старой куртке?
– Покупаем, – чуть не плача соглашаюсь я.
Мать поворачивается к продавцу, начинается ее любимая часть программы:
– Так, ну а скидку-то сделаешь?
– Какую скидку? И так продаю дешево! Себе в убыток!
– Ну-ну, конечно. Ты кого обмануть хочешь? Себе в убыток никто не торгует, стал бы ты тут стоять. Навар-то хороший имеешь! Уступи, мы первые твои покупатели. А то удачи тебе сегодня не будет!
– Эй, женщина! Зачем такое говоришь? Зачем слова такие говоришь? – вскипает продавец и выплевывает сигарету на асфальт.
– Правду тебе говорю. Давай скидку, не жадничай.
– Ты жадная! Нельзя такой быть! Ребенка своего расстроила! Ничего тебе не продам!
Внутри меня еще теплится надежда. Не продавай, пожалуйста, прогони нас, не продавай ей ничего!
– Ничего не продашь нам и за день ничего не продашь. Мы отсюда не уйдем. Будем тут стоять и всем говорить, чтобы у тебя ничего не покупали.
– Зачем такая злая женщина ты? Да сделаю я тебе скидку, сделаю!
Далее идет маленький спор по поводу конкретной суммы, но уже беззлобный, смешливый, спокойный. Наконец, мать и продавец расстаются, довольные друг другом. Он обмахивает полученными от матери деньгами остальные пальто, мать, искренне улыбаясь, желает ему на прощанье:
– Удачи и хорошей торговли!
– Спасибо, спасибо!
Мы отходим чуть поодаль, мать сует мне сверток с пальто в руки:
– На, неси сама свое пальто. Вроде не сильно нас обдурил этот чурка. Конечно, денег таких оно не стоит, но все-таки что-то отбили.
– Мам, там куртки были хорошие. Мне они понравились, – делаю я попытку.
– Какие еще куртки? А почему мне не сказала?
– Я тебя звала, но ты убежала вперед, – обиженно отвечаю.
– Если бы хотела, то докричалась бы, – отрезает мать, – я ничего не слышала.
– Ну пойдем на них посмотрим, – канючу я.
– Всё уже, поезд ушел. Я тебе пальто купила, денег больше нет.
У выхода, как и было обещано, мать покупает мне хот-дог в местной палатке. Я давлюсь им и слезами, проглатываю без аппетита невкусную картонную сосиску, щедро залитую слишком сладким кетчупом и крахмалистой горчицей, в другой руке – пакет с ненавистным страшным пальто, которое я постараюсь никогда не надеть, но, конечно, надену однажды с жутким скандалом, добреду в нем до школы, скину перед зданием, засуну в мешок из-под сменки, испачкаю, скомкаю, спрячу. Мать, разумеется, спустя время обнаружит, что стало с ним, будет еще одна ссора, слезы, крики, ругань. А потом всё забудется, пройдет год, и придет время опять ехать на «Петрашку» за обновками.
Это воспоминание действует как пощечина. Сколько было этих вещей, нелюбимых, купленных со скандалом и слезами? Пальто, замшевые сапоги на плоской подошве, спортивный костюм «Абибас», кроссовки, от которых воняло дешевым клеем, колючие свитера, летний топ из акрила ужасного темно-зеленого цвета с оранжевыми пальмами. Все эти вещи стоили денег, но были мной благополучно уничтожены, разорваны, запачканы, истерзаны, – страшные вещи, кричащие о дурновкусии и бедности.
Сколько бы я ни убеждала мать хоть раз вместо «Петрашки» поехать в «Охотку» – мне было отказано. Мы не новые русские, ты в своем уме? Я что, по-твоему, богачка и печатаю деньги? Давай хоть посмотрим, сравним цены. Вон Арина была с мамой, говорит, там цены чуть выше, чем на рынке, но не намного. Врет твоя Аринка, ей верить, как фальшивой монете, – нельзя! Или для ее матери, может, это и копейки, а для нас – целое состояние. Ты забыла, из какой ты семьи? Из нищей! Мы – нищие, запомни это! Не про нашу честь все эти бутики, не с нашим рылом шляться по «Охотному ряду».
Удивительно, что и до сих пор, спустя столько лет, мать ездит на «Петрашку» и одевается исключительно там: азиатские подделки под мировые бренды – основа ее гардероба. И пускай уже на рынке появились нормальные примерочные с зеркалами и стенками, нет картонок, нет золотозубых продавщиц, обкуривающих посетителей с головы до ног дешевыми сигаретами, но всё так же идут споры из-за скидок и всё так же висят убогие китайские вещи, которые стоят чуть дороже, чем обыкновенный масс-маркет. Непостижимо.
Я догоняю мать около лестницы, ведущей в крепость.
– Куда нам теперь? – спрашивает она.
– Пойдем в крепость, я читала, что с нее открывается красивый вид на весь Херцег-Нови.
Платим по евро с человека и оказываемся в божественной прохладе средневековой башни. На смотровой площадке фотографируется влюбленная пара. Мать тут же достает телефон и смешно делает селфи, так, как обыкновенно делают селфи пожилые женщины и мужчины за сорок – слишком близко к камере, с низкого ракурса, чтобы были видны все тридцать восемь подбородков. Я предлагаю ее сфотографировать, делаю несколько неплохих снимков на фоне бирюзовых вод Которской бухты и белоснежных гигантских лайнеров. Мама фотографирует меня – одно нажатие на экран. Я даже не успеваю подготовиться. Открываю галерею – половину кадра занимает расплывчатое пятно ее пальца. Это единственный снимок.
– Мам, это не мыльница с пленкой на 36 кадров, это смартфон. Ты можешь делать хоть миллион снимков, здесь не надо экономить.
– А что, плохо получилось?
– Очень плохо. Всё твой палец занял.
– Ну я не виновата, что у тебя дрянной телефон с такой маленькой камерой. Зарабатывай больше, купишь хороший, – парирует мать и уходит со смотровой площадки.
Мы выходим обратно в июльское пекло. Я прикидываю, как нам быстрее добраться до ближайшего ресторана, отмеченного в приложении.
– Ну, что, на вокзал? – неожиданно спрашивает мать.
– Как на вокзал?
– А что тут делать? Я так поняла, вся твоя Европа – это каменные лачуги с одинаковой рыжей черепицей на крышах. Что тут ходить, ноги оббивать? Уже пора обедать.
– Мы можем тут пообедать.
– Где тут? В Херове этой? Зачем, если у нас в отеле есть свой ресторан?
Действительно, поспорить с этим трудно. Мы возвращаемся к автовокзалу. Через окошко кассы я покупаю два билета обратно. Мать нервно пританцовывает на месте:
– Когда автобус?
– Через полчаса.
– Надо было на такси ехать, – вдруг говорит она, – уже были бы дома.
– Мы этот вариант даже не обсуждали.
– А что тут обсуждать? Это и так очевидно, или ты не алё? Теперь полчаса на жаре стоять и ждать скотовозку эту. Зачем вообще сюда приперлись – не понятно. Всё то же самое есть и около нашего отеля. Ну ладно, дело сделано. Теперь бы выбраться отсюда.
Я молчу. Из меня будто бы вакуумом вытянули все душевные силы. Внутри разверзлась темная дыра, куда мгновенно улетели все положительные эмоции, так долго и скрупулезно собранные мной по крупицам. Хочется послать всё к черту, а в первую очередь, конечно, мамашу. Вот уж правда – не ездила никуда, нечего и начинать. Сиди дома, смотри «Орла и решку». Обсуждай по экрану телевизора красоты Версаля, волны Адриатического моря и вкус устриц.
Злость электрическим разрядом бьет по моему телу. Кое-как беру себя в руки. Еще пять дней впереди, а это почти весь отпуск. Еще столько дней, столько завтраков, обедов и ужинов, столько часов на пляже. Нет, надо держаться, иначе я просто сойду с ума.
В точности по расписанию нам подают автобус, мы садимся рядом, позади нас – женщина с мальчиком лет четырех. Он слишком громко смеется, слишком громко кричит, слишком громко плачет, бьет ногами в спинки наших сидений. Я предлагаю:
– Давай пересядем, пока есть места.
– Нет, это неудобно, что она о нас подумает? Сидим уже, куда уселись.
Автобус трогается, мальчик устраивает истерику. Я привычно выключаюсь, абстрагируюсь от окружающего меня ора и молчу. Мать тяжело вздыхает, пару раз оборачивается на мать ребенка и гневно сверкает глазами. Никакого эффекта.
– Что ж она его не успокоит? Вообще не алё! Какой-то больной дебил! – возмущенным шепотом высказывает мне мать. – Он же ее позорит на весь автобус! Дала бы ему затрещину, это ж надо – устроить такое. И почему все молчат? Едут, как будто так и надо. Высадили бы их где-нибудь.
– Может быть, этот ребенок – инвалид, – говорю я, – теперь что же, с ним никуда не ездить?
– Пускай такси берут и ездят, – ворчливо отвечает она.
В этот момент мальчик дерет мою мать за волосы и тянет назад, она вскрикивает больше от неожиданности, чем от боли. Мама мальчика тут же хватает его в охапку и аккуратно разжимает детские пальчики, крепко вцепившиеся в чужие волосы. Молодая женщина спокойно принимается увещевать своего ребенка на местном языке. Моя мать поворачивается к ней и говорит:
– Дома надо сидеть, а не по автобусам шляться. А если ребенок еще и агрессивный, то в психушке лечить его, пока не научится с нормальными людьми в общественном транспорте находиться!
Женщина растерянно улыбается и разводит руками. Думаю: «Какое счастье, что она не понимает по-русски! Какое счастье!». Нет, больше никаких автобусов, никаких самостоятельных вылазок – только с гидом, только в составе организованной группы. Отвезут, привезут, покажут, расскажут, развлекут.
С содроганием отгоняю воспоминания о той поездке. Нужно было закончить на этом нашу экскурсионную программу, так нет – на другой день я забронировала два места в группе с русским гидом, и мы опять поехали по окрестным городам. Воистину дура.
– А куда мы теперь поедем? – интересуется за завтраком мать, намазывая свежий хлеб сливочным маслом. – Опять в Херову?
– Нет, конечно. В другие города: Пераст, Котор, Тиват. За нами заедут после обеда.
– Пераст, – задумчиво повторяет она, затем недобро ухмыляется и выдает: – Пераст – педераст!
Я с трудом контролирую себя, но все-таки мне удается сохранить нейтральное выражение лица. Желваки на месте, глаза не закатываются в глубь глазниц. Еще четыре дня – и свобода. Перетерпеть. Пережить.
Вечером, после нашей вылазки в Херцег-Нови, мать неожиданно предлагает купить вина. Я не люблю выпивать с родителями. Пить они не умеют. Алкоголь их не расслабляет, а озлобляет. Они из тех буйных граждан, которые под действием градусов начинают выяснять отношения, докапываться, расковыривать старые болячки. Пили бы водку – хватались бы за ножи. Вино подталкивает их к ссорам и перетрясанию нафталиновых обид из сундука прошлого.
– Да давай попробуем местное вино, – настаивает она.
– Ну хорошо, – соглашаюсь я и беру местное шардоне. И в самом деле, когда еще такое выпьешь?
Вечером мы встречаем закат на нашей огромной террасе. Вино разлито по бокалам, на столе местные колбасы, сыры и фрукты. Я наблюдаю, как на другом берегу залива, там, где Тиват, в домах начинают зажигаться огоньки.
– Да, – говорит мать, словно отвечая на вопрос, который ей никто не задавал, – тебе уже тридцать пять лет! Подумать только!
Думаю: «Понеслось!».
– Тридцать пять лет, – продолжает она, – ни семьи, ни детей. У меня в твоем возрасте всё это уже было. И даже два аборта. Сейчас могло быть трое взрослых детей. Старшему за сорок, а еще один был бы моложе тебя на год всего. Я всё думаю, зря, наверное, их сделала. Вдруг те дети меня больше бы любили, уважали, вдруг из них что-то годное вышло бы.
– Это вряд ли, – уверенно отвечаю я, – в условиях нашей семьи выросли бы пьяницы и мутузили тебя каждый день, а пенсию твою пропивали.
– Может, и так, – пожимает она плечами, – две жизни я загубила, одну тебе дала. А ты ей так распорядилась! Пора уже о детях подумать, давно пора.
– Почему? А если я не хочу? – Вино горчит, воздух сгущается, и мне почти нечем дышать. Хочется встать и поскорее уйти в номер, но нельзя, нельзя так легко сдаться и позорно покинуть поле битвы. Мне уже не шестнадцать, я смогу.
– Как это не хочешь? Все рожают, а ты не хочешь! В этом же смысл жизни – плодиться и размножаться! – искренне удивляется мать.
– Как-то странно человеку, сделавшему два аборта, цитировать Библию, не находишь?
– Ха! – Мать произносит это междометие как весомый аргумент и ненадолго замолкает.
Она отпивает вино большим глотком, потом вновь подхватывает падающее знамя разговора, который мы с ней ведем уже не первое десятилетие:
– Ну а в чем тогда, по-твоему, смысл жизни? Ты знаешь? Вот ответь мне. Интересно послушать.
– По-моему, смысл жизни – это быть счастливым.
– Ха! Ну ты даешь. Все вы такие – эгоисты.
Какое-то время мы сидим в тишине, но я знаю, что это лишь затишье перед решающей схваткой.
– Конечно, я понимаю, твоему поколению не повезло. Попали вы в эту мясорубку, в Перестройку проклятую. Все детство у вас исковеркано, поэтому вы такие и выросли: ни в жизни не пристроились, ни свои семьи не создали. Трудно вам все дается. Ты думаешь, ты одна такая особенная? У меня перед глазами полно примеров: девки твоего возраста и без мужа, и без детей. Или замуж вышли, а детей не заводят. Почему? Может, не могут, конечно. Чернобыль все-таки был, а там такие последствия! Разве кто правду скажет? А некоторые могут иметь детей, но не хотят. Путешествуют всё, как ты прямо. Покупают себе тряпки в ГУМах, сумки от Майклов Корсов, то в Испанию летят, то на Мальдивы. А детей кто будет рожать? Что потом после вас останется-то?
– А зачем, чтобы что-то оставалось? Я не фараон, мне пирамида не нужна. И не королева английская, чтобы трон кому-то оставлять. Да и гены у меня не сильно хорошие, чтобы их дальше передавать.
– Гены – да, гены не перешибешь, – соглашается она со мной, – гены тебе достались – не позавидуешь. Но я же не знала, что так получится! Когда мы росли и жили, всё по-другому было! У нас в Союзе всё было просто и понятно. Вот я встретила твоего отца, разве я знала, что он такое чмо? Что он моральный урод и садист? Нет! Откуда? Я встретила его, москвича, с высшим образованием! Партийный! На заводе работал. Все прилично, из хорошей семьи. Все – с институтами за плечами, с партбилетами. Дура! Думала, что мне повезло. Выбилась в люди – и вот что я получила.
Эту историю я слышала много раз, но не перебиваю. Во-первых, это бесполезно. Во-вторых, ей необходимо выговориться. Может, потом станет легче на душе, а может, и нет. Но мне не сложно выслушать в миллионный раз, какое дерьмо мой отец. Все-таки это лучше, чем выслушивать в миллиардный, какое дерьмо я.
– А у меня же были варианты, – продолжает вспоминать мать, – еще один за мной тогда ухаживал, но робкий какой-то. Я понимала, что ничего с ним не получится. Так, роман на время отпуска. А пора было замуж выходить! Времена-то были другие. Мне уже тогда было двадцать восемь – засиделась, стыдно перед соседями. Мать всё шпыняла, что я никому не нужна. Старая дева! Это сейчас все по танцам носятся до седых мудей, ищут себя, меняют мужей, любовников, книги психологические читают. Вон по телевизору показывают что! Пугачева на старости лет аж двоих детей родила! Тогда такого не было, о таком даже не слышали и думать не могли. Хорошее было время, простое и понятное. Ради чего мы жили – всё было известно, всё расписано.
– И ты во всё это верила?
– Во что? – переводит дух мать.
– Ну, в коммунизм. Неужели правда верила, что в СССР будет коммунизм?
– Нет, честно, не верила. Думала, что социализм будет, это да. А коммунизм слишком на сказку похож. А сказок в нашей жизни не бывает. Но все равно тогда лучше жили, честнее. Все были одинаковыми, пусть бедными, но равными. И вот, значит, встретила твоего отца. Такой весь положительный – целый год за мной ухаживал, ездил в нашу деревню из самой Москвы! Полтора часа туда, полтора часа обратно! Это ж надо. Я еще в Таллинне поняла, когда мы познакомились, что он настроен серьезно. С глупостями не приставал, только ручку целовал да провожал всегда после танцев. И лет ему тоже было много – почти тридцать! Думала, значит, всё серьезно, пора уже жениться, созрел кадр, вот и ищет подходящую. Мне бы тут задуматься, а чего ему в Москве девок, что ли, мало? Почему до сих пор не женат? А потому что в Москве девки ушлые, умные, а я – дура деревенская, простая, все за чистую монету принимала. Эх, тогда бы мне мозги, как сейчас! Я бы его турнула пинком под зад и не вспомнила ни разу! Сволочь.
– Однако ж тридцать шесть лет вы женаты, – говорю я.
– Да, тридцать шесть. Вся жизнь похерена.
– Могла бы развестись.
– Да, могла! И куда я тогда пошла бы с тобой? Обратно в деревню, к моей матери? Да еще с ребенком на руках? А там отец-алкаш, бывший зэк, и мать, которая, кроме двора и скотины, ничего в жизни не видела, и что там мы бы делали? Кем бы ты там выросла, умная такая? Я ради тебя в Москве и осталась, ради твоего будущего всё это дерьмо терпела. И не смей мне ничего говорить! Развелась бы! Легко рассуждать! Он же не сразу свое истинное лицо показал, а потом, когда я уже тобой беременная была. Я думала, у москвичей с высшим образованием в семьях мордобоя не бывает, все культурные, столичные, едят с белых тарелок, вилками-ножами пользуются. Наивная! А оказалось-то всё, как у нас, в деревнях – и пьют, и бьют, и матом орут.
– Зачем же он тогда к тебе ездил в деревню? Неужели так сильно влюбился?
– Да кто его знает! Не нужен он был никому. Москвички от него шарахались. А ко мне приедет – голодный, шасть – сразу за стол. Я его накормлю. В деревне-то, может, и жили небогато, но еда всегда была – курица, картошка, сметана своя. Сидит сытый, довольный, планы строит, как жить в Москве будем. Как он мне всё купит, как у нас телевизор цветной будет, как детей родим и в Сочи поедем. Песни мне вот эти поет, поет, а у самого носки дырявые – стыдно перед матерью моей, боже, как стыдно было! Из Москвы приехал, жених! А у самого носки дырявые, ботинки на рыбьем меху – и зимой и летом одни и те же. Куртка самая дешевая, на тонком синтепоне. Ну я ему и купила. Ботинки купила, куртку купила. У меня подруга тогда работала в магазине большом, в городке рядом с деревней нашей. Позвонила ей, умоляла: «Леночка, если выкинут ботинки зимние, отложи мне!» Ждала три месяца, как раз холода наступили, ноябрь. Ленка мне звонит: «Приезжай!» А ботинки выкинули в подростковый отдел, но хорошо, что все размеры были, самый большой – сорок пятый! Вот лапы-то у подростков какие! Повезло, можно сказать. Купила, полполучки отдала. И подарила ему, вроде как на Новый год от меня подарок. Что с ним было! Он своим глазам не верил! Всё спрашивал: «Это мне? Откуда?» Тут же их нацепил, всё ходил по комнате в них, разнашивал. И на Новый год предложение сделал. За вот эти ботинки, наверное, и сделал. Можно сказать, купила я его этими ботинками.
– Жуть какая.
– Не жуть, это время такое было. Всё доставалось тяжело, с трудом. Это сейчас всё доступно – бери не хочу, лишь бы деньги были. Одно купил – поносил, выкинул – не жалко, еще в магазинах есть. А тогда и с деньгами не достанешь, да и денег не было лишних. Но всё равно жили, и жили хорошо. Это Перестройка всё испоганила, все жизни перевернула. Мы тогда как раз в Москву переехали, ты родилась, маленькая была, жили в коммуналке. Ты помнишь, нет?
– Помню, конечно.
– Комната хорошая была, двадцать три метра, потолки высоченные. Но больше ничего там не было. Ни дивана, ни стола. Отец твой туда с двумя связками книг переехал от родителей – вот и всё его приданое. Покупали мебель на мои деньги, на то, что скопила, да немного мои старики добавили. Устроилась к нему на завод, на проходную, на самую низшую должность, хотя в деревне у себя я была учительницей русского языка! Меня вся деревня знала и уважала. Дети цветы дарили, родители – кто коробочку конфет, кто сало, кто вино домашнее, – у кого какие возможности были, но все старались как-то. А тут – Москва! А как только жизнь наладилась, даже в театры ходили, в кино ходили – всё накрылось. Горбачев этот, сука, всю страну развалил на американские деньги. Как мы жили тогда? Вам такое и не снилось! Выживали мы, да еще детей на себе тянули. С подругой моей с завода носились в обеденный перерыв по секонд-хендам, в куче вонючего тряпья искали для своих детей вещи. На всех фотографиях из садика ты в джемперах из этих секондов, а больше ничего приличного не достать было. Тряпки эти нам, в нищую Россию, свозили с Запада, с убитых бомжей и негров.
– Мам! Ну с каких убитых негров? Выдумаешь тоже! Это тебе по телевизору в вечерних новостях рассказывают?
– А с кого же шмотье снимали? Там знаешь сколько было военных бушлатов и курток-хаки? Все секонды только ими и были забиты. Детского-то не так много было. А если и было, то только немецкое. Из Германии, причем не нашей, а их, западной. Той, которую мы победили! Ты только вдумайся! Мы их победили, а они нам потом помощь присылали! Это ж надо такое, в страшном сне не приснится!
– … – вздыхаю.
– И гречку ели, гречку эту бесконечную. Завод наш, конечно, тут же схлопнулся. Куда бежать? К кому проситься? Кто поможет? Были мысли даже в деревню ехать обратно, там на земле хоть с голоду не умрешь. Земля прокормит. Но хорошо, что не уехали. Отец бы там спился к чертям собачьим, он слабый, он бы не смог там жить. Он и тут-то, в Перестройку, еле выкарабкался. Другие мужики, наоборот, такую деятельность развели, кто в челноки пошел, кто в бандиты, кто в правительство пролез, кто за границу умотал, а этот… Бегал по знакомым, спрашивал, есть ли работа какая, и то после моих скандалов. Поскандалю с ним вечером – руку на меня поднимет, ударит, а с утра совесть мучает, интеллигент все-таки. Аллочка, прости меня, всё сделаю, скажи только что! Я и пользовалась случаем, посылала его по знакомым работу искать. Так и нашел, пристроился, поднялся, стал даже доллары домой носить! И я работу нашла, подруга меня пристроила в фирмочку. Выдюжили как-то. А эта сволочь всё быстро забыла… Как я его поддерживала, как старалась для всех нас, для семьи. Работу нашел, а привычка жену бить осталась – так вечерами и замахивался. На работе хи-хи да ха-ха с местными секретутками, душа компании, блин! Анатолий Павлович – лучший работник! А дома другая рожа выползала, придет злющий, слова ему сказать нельзя, чуть что – орет, глазами вращает, желваки ходуном ходят. Хоть и сталинский дом, а соседи все равно всё слышали. Стыдно-то как было! Выйдешь в общий коридор, на кухню или в туалет, а соседки тут как тут и смотрят с таким, знаешь, то ли любопытством, то ли презрением. Ну я и поняла, что жить так дальше невозможно – надо квартиру отдельную получать. А это уже не Союз, это уже другая страна, капитализм, чтоб ему! Тут так просто, за хорошую службу-дружбу, квартирами не разбрасываются. Это в советское время людям государство помогало, теперь всё сами – крутитесь, как хотите. А нет – так подыхайте, слабые не нужны. Законы стали другие, волчьи!
– И вы съехались с бабушкой, – подстегиваю я затянувшийся разговор. На душе у меня гадко. Вечер спасти уже нельзя ни вином, ни видом, ни огоньками.
– Съехались! Съехались с ней, с бабкой твоей, у нее дед тогда как раз помер от инсульта. Тоже Перестройка его доконала – с любимого завода турнули, и что у него оставалось? Только водка. Вот и допился твой дед, и в пятьдесят семь лет вперед ногами. А у бабки была двухкомнатная квартира. Ты помнишь, нет?
– Помню, конечно.
Дедушку я помню обрывочно, и словно через мутное стекло. Вот он приходит с работы, а я приехала к ним в гости. Дедушка ловит меня в коридоре, поднимает на руки. Смеется, и улыбка у него хорошая, искренняя, и глаза добрые. Дальше – другая сцена. Дедушка лежит на диване, а я играю с ним во врача «Скорой помощи». Слушаю его сердце пластиковым стетоскопом. Дальше – темнота. И до слез обидно, что больше не осталось в памяти никаких воспоминаний. Отчего-то чувствую, что был он хорошим человеком. Мне все равно, что про него говорят родители, я помню его вот таким – с широкой улыбкой, на диване, готовым играть со своей маленькой внучкой, несмотря на усталость в конце рабочего дня.
– Вот, а после смерти деда одной ей страшно там было оставаться. Да и не кисло ли, а? Одной в двушке, когда сын с семьей в заводской комнате ютится! Вот и решили съехаться в трешку всем вместе. Так же проще жить, легче. В деревнях вон живут большими семьями, все друг другу помогают – веками так заведено. А у этих интеллигентов московских всё через жопу.
Мать хватается за бутылку и наливает себе вина до краев. Я говорю:
– Может, хватит?
– Я сама знаю, когда мне хватит! Я с дочерью разговариваю про жизнь! Когда мы с тобой вот так говорили – лицом к лицу? Ты мне звонишь два раза в неделю: в понедельник и пятницу, и думаешь, что этого достаточно? А мне, может, мало. Мне, может, общения не хватает. Есть у меня дочь или нет? Все живут своими жизнями, а о родителях и думать забыли. Ездят по заграницам, как будто и нету дома, нет родных, как будто их в пробирках вырастили. А я тебя растила! Я! Я тебя рожала! Можно сказать, одна тебя вырастила. От отца толку никакого не было, после работы – сразу на диван. Ну бабка помогала, в школу там тебя отвести, из школы привести, а в остальном – одни сериалы на уме. Включит телевизор, и с утра до вечера перед ним, как монашка перед иконой!
– Я помню.
– Конечно, помнишь! Ты с ней в одной комнате жила. Нам тогда очень повезло, в нашем же районе трешку нашли, переехали, всё хорошо, даже удачно сложилось. Думала, ну заживем теперь нормально, по-людски. А нет! И тут вылезло дерьмо! Откуда я знала, что отец с бабкой друг друга на дух не выносят? Кто мне об этом сказал? Молчаливые все, интеллигентные, все такие вежливые при встречах – здрасти, до свиданья, садитесь есть, давайте выпьем, как ваши дела, как самочувствие! Тьфу! Противно вспоминать! Лицемеры московские. У нас в деревне, если кто не нравится, так не то что за стол – в одном поле срать не сядут! Может, и грубо, не интеллигентно, не воспитанно, зато всё ясно и понятно. А тут – столько лет в гости ездили, столько лет притворялись, стоило съехаться, как всё и выяснилось. В первый же вечер твой отец мне заявил, что мать он терпеть не может, жить с ней не будет, и, мол, давай обратно меняться. А где ты раньше был? Почему молчал? Вот так я попала. И бабка хороша, нет чтобы молчать, а она его провоцировала. Все подначивала, шуточки свои отпускала. Думала, что он такой же, как раньше, не смелый, будет рот на замке держать и в тряпочку плакать. А Толик-то уже вырос, ему уж было под сорок тогда. Он со мной власть почувствовал, понял, как это – бить человека, и когда тебя боятся, все ходят по струнке, он уже страх человеческий почуял, попробовал, и ему жрать этот страх понравилось, вкус денег ощутил, плечи расправил. Ну и дал матери своей отпор. Что творилось! Ты маленькая была, не помнишь, наверное.
– Как это не помню? Мне шесть лет было, всё я помню. Помню, как он бабушку бил. И комната у нас одна была, самая маленькая, запасная, ты туда от него вечерами спать уходила. – На улице жарко, но меня пробирает до ледяной дрожи от тех воспоминаний.
– Уходила! – подхватывает мать. – Не могла с ним спать, я сама себе противна была, когда он на меня корячился. Помыться скорее хотелось, кожу с себя содрать. Вечером, бывало, сидим, смотрим телевизор, купили уже хороший, большой, каналы щелкаем. Вдруг на него находит что-то, как начнет мне про свою мать гадости говорить: «Старая сука, я ее ненавижу, зачем ты мне в дом ее притащила». И понеслось, и поехало. Я виновата, значит.
– Так квартира-то по факту бабушкина была, а не его.
– А ему какая разница? Он себя хозяином возомнил. Говорю же, власть почувствовал, начало настоящее из него выходить. При деньгах и вылезает вся истинная сущность из человека. Я его, получается, и не знала совсем. А тут пробудилось из него всё дерьмо. И вот орет на меня, слово за слово, и уже начинает за волосы хватать, об стенку головой бить. А бабка вот, старая сволочь, ни разу за меня не вступилась. Ведь знала своего сына, знала, какой он. И ничего мне не сказала и ему не сказала, чтобы меня пальцем не трогал. Один раз только у нас на кухне с ней разговор был. Я ее спрашиваю: «В кого у вас сын такой злой?». А она мне отвечает: «Как в кого? В папашку своего! Он тоже такой же злой был, да еще и выпивал. Как напьется, так тоже мне все плохое вспоминает и колошматит, колошматит». Вот, значит, как жили они, москвичи-то. Как скоты. Не все деревенские так живут. Бабка-то небось от счастья на седьмом небе была, когда дед помер. Да еще молодым таким, быстро она отмучилась с ним.