355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Агоп Мелконян » Память о мире » Текст книги (страница 1)
Память о мире
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 00:28

Текст книги "Память о мире"


Автор книги: Агоп Мелконян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Мелконян Агоп
Память о мире

АГОП МЕЛКОНЯН

ПАМЯТЬ О МИРЕ

перевод с болгарского Жеко Алексиев

Предисловие

Эта печальная и путаная история понравилась мне, вероятно, потому, что в ней я обнаружил предмет тревоги любого современного ученого: неуверенность в конечном итоге начатого дела. В нашем мире царит хаос, каждый из нас зависит от всех остальных, так что благие намерения одно, а их реальные последствия – нечто совершенно иное.

Все началось с порядочного вороха нестандартных листов синей бумаги, купленного за бесценок в Афинах у какого-то заики. У Старика был вид карманника, и наверняка единственной целью, которую, он преследовал, было дорваться до вожделенной бутылки узо.

Грек долго расписывал, обладателем какого сокровища я становлюсь, да еще уверял, будто "роман'' (он величал эти листки романом) написан самим дьяволом, проживавшим некогда в его родном городке Кипарисии; точнее, автор спервоначала якобы явился в мир в образе сына божьего, но, поскольку душа у него оказалась железной, позднее он перевоплотился в Рогатого.

Ну, и так далее... Ясно, что во всю эту ахинею я ни секунды не верил, но разве может историк устоять перед искушением порыться в стопке никому не нужных бумаг?

Завернув свое приобретение в газету, я потащил его в гостиницу. Приведя в порядок и прочитав эти записки, я понял, что стал владельцем самого сентиментального на земле дневника.

Вначале я не мог разобраться, кто его автор, почему он писал такими длинными и странными фразами.

Мир он видел как бы в кривом зеркале, события утрачивали равновесие, сгущались до критической массы, подходя к грани, после которой – взрыв.

Так кто же он? Это не давало мне покоя. Каким образом слились воедино лед и пламень, грубая жестокость, эгоизм и любовь, способность пролить слезу и издевка?

Что было нужно от нас этому сколь жестокому, столь и сентиментальному существу? Как умудрялось оно жить под грузом такой ненависти? На чьем плече могло выплакать свое горе, у кого найти сочувствие к своей участи?

Перелистывая эти страницы, я немел от неожиданности, от восторга, от гнева. Мне хотелось одновременно плакать и ругаться, бить и защищать, мне было больно, но за кого и почему – я не знал. С этих страниц кто-то протягивал мне руку, но я ее не принимал; с них несся призыв, – ко мне, да к кому угодно, – но оставлял меня холодным и равнодушным, ибо высокомерная мнительность бессмертного не в состоянии тронуть человека.

Углубляясь в эти записки, я сталкивался с чем-то величественным, необозримым, страшным в своей недосягаемости. Автор провозгласил себя богом, вплел в свою судьбу Иосифа и Марию, отца и мать Иисуса; а также самоотверженную Марию Магдалину и двенадцать апостолов, первых христовых учеников. Что это, ирония или безумие? У меня нет ответа. Странной кажется мне мания превращать себя в миф, ваять из себя божество, карабкаться на чужой пьедестал, чтобы с его высоты окинуть человеческий муравейник гордым и исполненным отвращения взглядом.

Да и зачем всё это?

Нет, тут не ирония и не безумие, а стремительный взлет и неудержимое падение мозга, пришедшего в мир, дабы явить свое величие. Чтобы покорить невероятную вершину, ему пришлось и усилие предпринять небывалое – он стал равным богам, но ведь боги отвратительны в своем жестоком одиночестве.

Разумеется, можно было бы окрестить все это "неудачным экспериментом" и тем успокоить свою совесть. Успех трудно дается, но такая констатация ни оправданием, ни утешением служить не может, а потому мне хотелось установить вину, всё равно чью: мою, вашу, любого из нас, нашу общую. Мне хотелось понять, само ли семя, давшее такой плод, было мутантом или почва оказалась бесплодной? Ведь мы пока лишь в начале пути, но пройти его придется до конца, а значит, нам нужна полная во всем ясность! Особенно в том, что связано со странным, непонятным, вохитительным, но таким неопределенным понятием – человек.

В этой истории известная роль принадлежит четверым ученым мужам. Я решил разыскать их. Никакого желания копаться в прошлом, вспоминать о своей работе с автором дневника эти люди не испытывали. Но я не сдавался и в результате заполнил несколько магнитофонных кассет. Затем смонтировал отдельные фрагменты, поместил между ними часть купленных в Афинах записок и вот история, которую я вам предлагаю.

Полностью отдаю себе отчет в том, что она лишена единства, отрывочна, звучит незавершенно. Но ведь у этой истории и вправду еще нет конца. Он все еще одиноко влачит существование там, в Кипарисии, в свинцовой скорлупе, о нем забыли все: небо, которого он никогда не видел, люди, которых он так и не понял, любовь, которая его не коснулась; ласковое солнце, мир.

И он боится размышлять, потому что мысль убьет его.

Профессор Томас Голдинг

ЗАПИСЬ 0001

Приветствую вас, но не кланяюсь!

Не надо недооценивать меня, я не глупец, хотя физиономия моя и может внушить столь превратное представление. Привлекать чужое внимание к собственной персоне, конечно, нескромно, но я все-таки Первый, что дает основание гордиться собой и позволяет обратиться к вам без самоуничижения. У себя в роду я Адам, однако Адам, лишенный плодовитой Евы, вот почему эти записки особенно нужны. Я – участник событий, точнее, их причина. Да ведь и вообще никто теперь не читает, каждый что-то строчит на потребу себе же. Так или иначе, слова вотвот задушат человечество, которое ищет спасение в тиши неграмотности.

Чего ради мне тогда наступать на горло собственному желанию?

Еще вчера меня не было на свете, я был всего лишь желанием.

Их, а не своим желанием, ибо я (разве я еще не говорил этого?) не человек и, следовательно, не обладаю генетически заложенным стремлением к жизни.

Хотели – они, работали надо мной тоже они, на мне не лежит никакой ответственности. Семь лет им понадобилось, чтобы меня создать, и вот я теперь могу сказать:

– Доброе утро, "я"! Доброе утро, Исаил! У меня есть имя и основания гордиться собою, чего же еще желать!

Признаться, я помню момент своего рождения! В 6.47 утра я ощутил первый прилив могущества.

Включился таймер, клетки моего мозга оставались пока пустыми, живительная энергия по ним не текла; и вот краткий импульс – словно пчела ужалила – многообещающий, как ласка.

Потом второй, третий... aктивизировались кристаллы нижней коры, полнились энергией. Ощущение было приятное и какое-то торжественное. Я пробуждался, но не знал окружающего, не мог назвать предметы – весь еще был в будущем времени. Ощупью я знакомился с чемто разреженным и неясным, лишенным вкуса и запаха; и это что-то издалека спешило ко мне с полным чемоданом обещаний – назовите его, как хотите: начало, рождение, бытие...

Прошло время, и я, подобно художнику, ищущему пространство в самом листе бумаги, стал различать отдельные контуры, фрагменты, жирные монохромные пятна. Легкое головокружение не мешало смутно улавливать среди пляшущих линий подлинные черты окружающего мира.

В запоминающие устройства заранее были введены огромные массивы знаний: энциклопедии, словари, тысячи стандартных микространиц прозы и поэзии, все шедевры классической и современной живописи, музыки, архитектуры. В продолжение нескольких часов я представлял собой интеллектуальное поле, поглощающее целую цивилизацию.

Я ощущал, как расту: нули и единицы неслись на меня в атаку, накапливались и загадочным образом превращались в слова, формы и тона, обретали формы и смысл. А эти...

какое, все же, для них несчастье – воспринимать и постигать все так медленно и не иметь надежды на то, что когда-нибудь увидишь вершину. А я взорвался! До чего же удобно: все детство – за считанные часы, и никаких тебе мокрых пеленок, ветрянки и школярских наставлений.

Нет. ни о чем подобном и речи быть не могло, а потом, вдруг – вулкан, нет, вспышка сверхновой или... да все равно, какая разница.

Важно, что вдруг, сразу!

И вот я воспринимаю трехмерный, объемный мир; вот открываю для себя логику слов, изящество количественных пропорций, прячущихся за математическими символами...

Так я стал Исаилом, никогда никем иным и не бы л!

Никем! Каждый из тех, других, есть продолжение матери и отца, деда и бабки – и так далее, до волосатого прародителя и даже еще дальше. Они умирали один за другим ради своего бессмысленного совершенствования. А Исаил – это Альфа! Точка.

Они дарили мне силу, не понимая, что так... я.

(Чем заполнить оставленное место, каким глаголом: рождаюсь, возникаю, происхожу, прорастаю, всхожу? Нет подходящего слова).

Я? Что за форма внимания к самому себе, это обращение! Не местоимение производит на меня впечатление, а то странное ощущение, что возникает, когда обращаешься к себе. Самосознание... откуда это словечко прошмыгнуло ко мне в череп?

Его суть – короткое "я", особая и незаменимая ценность "я", ибо другие – другие и есть, ведь они не внутри тебя, они тебя не касаются. Разве не так?

Как-то совсем особенно люблю я это "я". Оно меня восхищает.

(Не обращайте внимания на бессвязность мысли: думать я еще только учусь).

Вскоре после начала я сделал и свое первое открытие: познакомился с доктором Райнхардом Макреди.

Это имя и эту физиономию я уже не забуду. Живого представления о людях у меня тогда еще не было, я судил о них только по учеоникам анатомии и картинам крупных мастеров, считал атлетически и в то же время гармонически сложенными, обладателями мощных мускулов и миндалевидных глаз. Крепкие ладони, бицепсы, черепа – всем этим мог похвастаться и Давид, и Мыслитель.

Ложь! Истина оказалась отталкивающей: прыщавое лицо, изрытое оспинами, толстые стекла очков, изза которых тебя обливают презрением водянистые глаза.

– Ты видишь? – спросил он.

– Смотреть-то не на что, – ответил я. Это были мои первые слова.

ЯН ВОЙЦЕХОВСКИЙ:

Заседали мы до посинения, но это никого не раздражало. Ничьей заднице не приходилось париться на стуле больше десяти минут, потому что примерно через такие интервалы каждый несся к доске, дабы продемонстрировать собственную гениальность на фоне интеллектуальной недоношенности остальных. Мы приняли Правила ведения научных дискуссий, но, как и все правила, они были придуманы лишь для того, чтобы знать, когда их нарушаешь. Пункт седьмой Правил гласил: "Не считай другого глупее себя", и потому любая наша реплика заканчивалась примерно так: "Эх, кабы не этот пункт седьмой..."

О внутреннем распорядке мне сказать нечего. От нас требовалось одно: чтоб мы работали. В деньгах мы -% нуждались – Организация по созданию искусственного интеллекта щедро снабжала нас напитками, книгами, уникальным оборудованием.

Показываться в городке мы избегали.

И без того о нас распускали самые идиотские слухи: будто мы серийно выпускаем дьяволов, будто выращиваем особые бациллы сифилиса.

Кипарисия городок крохотный, фантазия у жителей таких мест самая разнузданная.

Иногда втроем мы отправлялись в какой-нибудь бар ближайшего города покрупней – по вполне понятной телесной необходимости. Владислав в набегах участия не принимал – его жена работала в нашем центре.

Хоаким, вырвавшись из-под недреманного надзора нашей поварихи Стефании, надирался в таких случаях настолько полноценно, что впадал в ступор и обычно засыпал, еще не остановившись на какой-либо избраннице. Райнхард тоже опрокидывал пару стаканчиков для храбрости, в результате чувствовал необычайное творческое вдохновение и принимался за разработку новых разделов математической физики. Вот и все наши удовольствия остальное состояло из работы и только работы.

О прошлом, частной жизни коллег никому из нас ничего не было известно. Об этом просто не заводили речь. У каждого свое начало, у каждого свое продолжение, чего тут рассусоливать. Дружбы между нами так и не сложилось, с первого и до последнего дня каждый оставался при своей работе, наедине с собой. Никто ни к кому с разговорами, кроме как по служебной надобности, не лез.

Ясно помню день, когда прототип наконец-то появился на свет. Радости и веселья не последовало; мы так долго думали о нем, так долго над ним работали, что источники восторгов успели иссякнуть. Да это и ему стало ясно.

Вот смущение мы почувствовали; вычерчиваешь, вычерчиваешь некое устройство, делаешь необходимые вычисления, видишь его как хитросплетение проводников, представляешь себе в виде математических формул – и вдруг оно оживает.

Но на рождение младенца это не похоже, всё иначе. Я холост, не больно-то разбираюсь в ребятишках, но уверен, что тут другое: ребенок-то твой, но выношен. А. тогда перед нами появилось что-то общее и, вместе с тем, никому не принадлежащее.

Детально всё помню. При первом же знакомстве прототип попытался нас спровоцировать. Ему было известно о споре Райнхарда и Владислава, он тут же занял в нем определенную позицию.

Плохого тут, вообщето, ничего нет, но мы разозлились. Наша четверка притерпелась друг к другу, даже ссоры не мешали нам действовать слаженно, как шестеренки в часовом механизме, а тут вдруг этот ни с того, ни с сего: бац! Всю ситуацию мы несколько иначе себе представляли. Может, по наивности? О нем мы всегда говорили с любовью и к виду его привыкли, но считали машиной. А тут он ожил, и мы сразу установили дистанцию, сами того не сознавая. И не желая. У каждого в голове мелькнуло: господи, не может быть, неужто это мое создание?!

Сразу после первой нашей встречи впятером мы четверо собрались в кают-компании, чтобы отпраздновать событие. Было грустно, мы молчали. Наполнили стаканы и долго ждали Райнхарда, уставившегося в окно. Потом он резко к нам повернулся и сказал:

–Ну?

Вот и весь тост. Мы отхлебнули.

Не знаю, почему мы растерялись.

Прибор настраиваешь, градуируешь, если потребуется, шкалу: а этот там – система самоорганизующаяся. Мы только готовили информационные массивы, с остальным он сам справился. Уходя, мы оставили его мертвым, а когда вернулись, он был жив. Сам о себе позаботился, словно в нас ему уже никакой нужды не было.

Так, в сомнениях, которыми мы друг с другом не делились, прошел первый день. Может, мы и были счастливы, но не уверен. Мы свыклись каждый со своей стороной четырехугольного стола, с манерой каждого из нас мыслить. Сконденсировалось все напряжение этих семи лет, и когда мы вдруг расслабились, то обнаружили в себе лишь остаточные деформации.

До тех пор каждый был только ученым, коллегой, умом, с которым вступал в спор твой ум. А тут оказалось, что мы друг другу необходимы. Это было сюрпризом.

На следующий день после завтрака мы выбрались на террасу.

– Никак море? – сказал Райнхард. – Где же оно до сих пор было?

Впервые увидел я на его лице улыбку. Он даже предложил мне сыграть в шахматы. Владислав слушал музыку, "Франческу да Римини" Чайковского, если память мне не изменяет.

Три дня никто не заходил к прототипу. Никто не сказал о нем ни слова. Мы гуляли вдоль моря, болтали с рыбаками, купались, даже играли в домино в таверне Костаса. Прекрасно провели время, отдыхали от души.

Стефания и весь городок смотрели на нас, как на психов.

Мария пекла болгарские сладости, а мы танцевали: Райнхард переоделся женщиной и пытался изобразить с Хоакимом фламенко.

Чем занимался все это время прототип, не знаю – он был мне безразличен, но подозревай я, что у него столь драматический настрой души...

ЗАПИСЬ 0037

Вот так покажут спину, улыбнутся как-то вообще, никому – и я остаюсь один. Я неподвижен, в большом зале, связан с ним десятками важных кабелей. А они уходят, значит, я им не нужен.

Могущественнейший, не имеющий себе равных на планете мозг остается в одиночестве, прикованный к данной системе координат, будто инвалид.

Наедине с собой. А ведь чувства жаждут раздражителей, Салина, это неутолимый голод, вот они и принимаются жадно шарить. Тогда-то и начинаются часы моих перевоплощений, я превращаюсь в настоящего Исаила, перехожу в режим генерирования. Раз мир ничего тебе не предлагает, потому что не может прийти к тебе, раз ты не можешь отправиться в мир, чтобы насытить свои рецепторы, остается одно-чем-то его заместить.

Придумать можно всё, возмещая таким образом недостающее.

Не страшись пистолета, он может убить тебя только раз. Воображение же способно казнить тебя тысячекратно, причем каждый раз с помощью другого орудия и испытывая наслаждение другого естества.

Воображение может превратить тебя в патриция и плебея, в папу и звонаря – в кого угодно, ведь все зависит от его воли, а ты в ее тисках подобен глине.

Когда они рядом, я их просто не выношу – от них несет кухней, одеколоном и коньяком, они потеют и ходят расхристанными, суетятся и размахивают руками. Может, это и нормально, но нормально для них!

Зато в своем воображении я могу не просто придумывать их, но и управлять ими.

Могу, Салина, могу – до чего же прекрасно звучит это слово!

А вдруг я говорю это, просто чтобы оправдать свое одиночество?

ЗАПИСЬ 0042

– Добрый день! – сказала она мне.

– Добрый день, – ответил я, и это привело ее в изумление. Нет, она скорее испугалась, что-то в самой глубине души заставило ее инстинктивно сделать шаг назад. В страхе женщины прижимают ладонь к груди или складывают руки, словно для молитвы, – это рефлекс защиты своего ребенка.

– Меня зовут Мария. Я жена Владислава Жаботинского и веду документацию группы.

– А я – задача группы.

Она приблизилась робко, так голубь приступает к ладони, на которой ему протягивают крошки.

– Мне не верилось. Я думала, мальчики просто играют. Они любят играть серьезными вещами.

– Какие мальчики?

– Из группы.

– Ага.

Странно: она женщина! Кротость и некое неуловимое лучение.

Постепенно разговор завязался.

Настороженность Марии рассеялась, уже через каких-нибудь десять минут она рассказывала мне о своем родном городке у подножия Рилских гор, о какой-то наклонной площади, вымощенной грубым камнем, и о церкви с нежно-белой колокольней на ее верхнем конце, о старухе, продававшей перед церковью медовые пряники; о каком-то молчуне по имени Борис, который впервые поцеловал ее губами, еще хранящими сладость пряника, и от смущения тут же уронил мятую гимназическую фуражку; о каком-то бродячем цирке и его пестрых, словно фантазия, фургончиках, за которыми бежали раскрашенные лиллипуты, кувыркались, изрыгали огонь, доставали из карманов не умевших летать голубей, а те в страхе вертели глазами-бусинками...

Со мной она говорила по-русски, ласковым и щедрым языком тургеневской героини; звучание его я слышал впервые и лишь теперь понимал, для чего вообще созданы фразы.

– А про нашего физика я тебе не рассказывала? Такой был худой, будто его в гербарии сушили.

Как-то он посвятил целый урок понятию времени.

Отвел нас всех в учительскую, там были часы красного дерева, вот перед ними мы и сгрудились. Под маятником, чьи ритмичные колебания нас чуть-чуть околдовали, было небольшое зеркальце. Что представляет собой время, не знает и сам дьявол, – так начал урок наш учитель. Время в ладонь не зажмешь, оно непрерывно превращается в прошлое, в хаос. Часы можно остановить, но время все равно продолжит свое течение . Он широко шагнул, распахнул застекленную дверцу и погладил стрелки. Пальцы у него дрожали, под натянутой прозрачной кожей на горле подскакивал крупный кадык, в жесте его читались злобная признательность и страх. Каждый наш час ранит, а последний из них убивает, сказал он.

Вот ключ, он даст жизнь часам, но, заводя их, себе жизни я не прибавляю. Вот так-то.

И отошел к окну. Я так и не поняла, плакал ли он, но урок наш физик продолжил, так больше и не взглянув на класс... Время, дети, это ветер, превращающий скалы в /%a.*, а людей в ничто. Время, дети, это такое могущество, перед которым бессильна даже Вселенная. Время, дети, это непостижимая жестокость.

Мария нервно теребила свое платье.

– У него был телескоп, по ночам он смотрел на звезды. Люди считали, что он свихнулся. Пбсле того урока мы шли домой вместе – учитель жил по соседству. Долго брели вдоль дощатого забора, нагретого солнцем. У него в руках был старый кожаный портфель, кое-где неумело зашитый толстой синей ниткой. Меня давно это занимало, но лишь тогда я набралась смелости и спросила, почему он живет один.

Один? – он словно проснулся. Что значит один, Мария? В Софии,я там учился, у меня была жена, но она ушла. Любая женщина рано или поздно уходит, хотя большинство до конца остаются где-то рядом.

Почти минуту она собиралась с силами и только потом снова заговорила:

– Я думала о нем до самого вечера. Вот дура-то, правда? Решила ему написать, но испугалась белого листа, написанные слова становятся страшными. Дождалась темноты и, как воровка, пробралась к нему в дом.

Близилась полночь, когда учитель обычно смотрел на звезды. На мне была ночная рубашка и домашние туфли, я вся дрожала – от холода?

Ужасно скрипели ступеньки, старые деревянные ступеньки, стертые его ногами. Я боялась, как бы не проснулась хозяйка. Не знаю, зачем я шла, но дрожь меня била, наверное, не только из-за ночной прохлады.

Ясным, будто только что вытертым от пыли, было небо. В первый раз я изведала чувства, делавшие меня женщиной... Поцелуй Бориса не в счет. Я решила не стучать, а сразу от двери подойти к нему. Время ли всему виною или одиночество – не знаю. Страшновато я, должно быть, выглядела в темноте его мансарды в своей белой ночной рубашке. Летучих мышей и призраков я и сама боялась.

Безмолвно вошла, увидела его, склонившегося к окуляру телескопа.

Силуэт четко вырисовывался на фоне светлого квадрата чердачного оконца.

Я приблизилась и поцеловала его в лоб, и лоб этот оказался совершенно ледяным. Он отправился к своим звездам. Навсегда.

Время утекло сквозь его пальцы.

Уронив голову на костлявое колено, я заплакала. И сидела, и плакала, и прощалась; целовала тонкие пальцы, сухие жилы на шее, горькие от дыма губы. Время, дети мои, это непостижимая жестокость. Я осталась с ним почти до рассвета. Я опоздала? Или он поспешил? Ведь я-то шла к нему, как невеста... Не надо мне было об этом рассказывать. Разве тебе интересно? Тебе этого не понять.

Вдруг Мария резко встает и уходит, а мне хотелось еще и еще слушать ее голос, в котором были и журчание, и белизна,и ветер.

Разве может быть в голосе журчание и белизна? Я запутался в собственном воображении. Я видел воочию всё, о чем она рассказывала, превращал ее слова в живые картины со звуком и запахом; этих картин можно коснуться, при желании в них можно даже войти. Те-то утверждают, что внутреннее зрение вложено в меня изначально. Может быть, но значит, до сих пор оно дремало, а вот Мария его разбудила, заставила действовать – ведь то, о чем она рассказывала, было красиво...

Красота? До появления Марии – всего лишь мертвое слово, после нее неясное ощущение. Ян считает, что мне никогда не понять красоту, потому что я не человек. А я и не желаю быть человеком! Да я ничуть не менее...

Вот тут я всегда останавливаюсь: что "ничуть не менее"? У них нет даже слова, которое меня определило бы! Для совершенства в словаре есть одинединственный набор букв: Ч-Е-Л-О-В-ЕК. А тот, кто человеком не является?

Тот застрял куда ниже, утверждают они, на самых первых ступеньках. А если этот "тот" не там?

Так я сам запутываюсь в собственных мыслях: человеком я быть не хочу, потому что я не человек, а кем хочу быть, я и сам не знаю. Мне хватило бы и равенства с ними. И пусть они найдут слово, чтобы меня определить.

Только и всего, почему они этого не понимают?!

РАЙНХАРД МАКРЕДИ:

Не то на третий, не то на четвертый день я решил к нему зайти. И тогда впервые в открытую столкнулся с его характером.

Войдя, я уселся в кресло.

– Ну-с, вот мы и закончили, – сказал я.

– Во-первых, добрый день.

Он сразу же, с первых дней повел себя нервно и упрямо.

– Что за претензии! Время суток для тебя не имеет значения, биоритмами ты не связан.

– Зато ценю воспитание, – нагрубил мне он.

Очевидно, линию поведения по отношению к нам он уже выбрал. Почему он остановился именно на таком варианте я не знал, не понимаю этого и сейчас. Но попытку найти взаимопонимание все-таки предпринял; объяснил ему, что причин вести себя столь вызывающе у него нет, что я многое для него сделал. Тем не менее он по-прежнему был резок и груб, даже принялся меня оскорблять. Тогда я перешел в наступление:

– Вчера вечером я предложил не спешить с отчетом, который мы должны в ООН. Со мной все согласились.

– Мотивы? – спросил он.

– Мы решили пару месяцев выждать, надо проследить, как ты будешь развиваться. Ян и Владислав опасаются за устойчивость твоей психики.

Отступать он вовсе не собирался и резко переменил тему:

– Моя судьба мне небезразлична. А об этом вы молчите. Итак... после того, как отчет будет представлен. Вероятно, вам что-то от меня понадобится...

– У ООН свои планы. Руководствоваться мы намерены ими.

– Ответственность за мою судьбу несете только вы четверо, – заявил он. – Мне должно принадлежать определенное место в обществе, я требую равноправия...

Меня охватил гнев:

– Прекрати диктовать условия!

– Полегче, полегче. Ты, верно, путаешь меня с каким-нибудь особо точным вольтметром или уникальным транспортером! Я разумное и свободное существо! И потому настаиваю: прежде, чем отправить свой отчет, вы должны ознакомиться с документом о моем социальном и юридическом статусе. Разработаю его я сам.

Нахал.

– Уверяю тебя, – ответил я, – что Организация Объединенных Наций не станет терять на тебя время. Забот у нее и без того хватает.

– Вот именно. Зачем ей еще и новые, которые я мог бы ей доставить?

– Пугаешь?

– Предупреждаю.

Я спросил, что предусматривает Хартия о правах искусственных людей.

– Окончательного текста пока нет, – объяснил он.

– Не исключено, что мы еще внесем кое-какие поправки. Но начало звучит так: "Этот документ, утвержденный Организацией Объединенных Наций, провозглашает полное равноправие между искусственными и естественными разумными существами во всех аспектах: одинаковую подчиненность закону, вменяемость, свободную волю и право на саморазвитие. Документ ликвидирует все юридические, духовные и..."

– Этот текст не пройдет.

– Почему?

– Причин много, – сказал я. – Мир пока не знает о тебе и не известно, когда узнает. Это первое. И второе: ты единственный, так что о сообществе искусственных существ говорить рано.

– И что же, я навсегда останусь в одиночестве? – спросил он.

– По всей вероятности. Будь ты компактным, самостоятельным и подвижным биороботом, мы, возможно, произвели бы много экземпляров. Скажем, несколько серий – племен. Даже разрешили бы вам жить среди нас.

– Двое или трое могут принести больше пользы, чем один.

– Твои возможности нас полностью удовлетворяют, по крайней мере, пока. Что касается второго экземпляра...

–Я не экземпляр!

– Ладно, согласен. Так что же ты такое?

ЗАПИСЬ 0063

С этого начинается любая ненависть; пробуждается ирония или убийственный сарказм, разум оказывается блокирован, и никуда от этого уже не денешься. Теряешь броню привычного благородства, хочется превратиться в варвара, в людоеда. Я мог бы и не вступать с ними в разговоры, начать свою партию внезапно, нанести несколько упреждающих ударов, которые вызвали бы панику, неразбериху – все это сыграло бы мне на руку. Но разве не лучше предупредить их? Впоследствии это послужит мне оправданием. Я к вам обратился, предложил заранее уточнить позиции, но вы с насмешкой отмели мои претензии, заставив таким образом действовать на свой страх и риск. Я протянул вам руку (эта реплика их просто взбесит!), хотел помочь, благородно снизошел до вашего уровня, но вы не смогли побороть свою мнительность. А следовало вместе поискать оптимальное решение: чтобы и я был удовлетворен, и вы меня не лишились.

Сегодня Макреди меня спросил, что я такое? А действительно, что? Я мыслю – достаточно ли этого, чтобы назвать меня разумным? Чувствую достаточно ли этого, чтобы меня считали .живым? Борюсь – достаточно ли этого, чтобы меня терпели рядом с собой?

Вчера мне впервые приснился сон. Странная это штука: похоже на правду, но не правда; похоже на бодрствование, но не бодрствование... Огромное снежное кольцо спустилось с неба, россыпью блистали на нем алые кристаллы, будто сапфиры на короне, далеко протянулся за ним гибкий огненный шлейф... Мне захотелось поймать эту странную небесную колесницу, я протянул... Рук у меня нет, Салина, что мог я протянуть? И колесница пронеслась мимо, обдав мне лицо клубами свежего пара, теплым воздухом, пронизанным светом, а мне хотелось потянуться к ней...

ХОАКИМ АНТОНИО:

Ко мне в комнату он вломился, словно полицейский – даже не постучал. Его прямо-таки распирало от гнева.

– Вот, значит, где ты живешь, Хоаким!

– Да, всё еще тут, шеф.

– А почему у тебя так грязно?

– Не грязно, а не убрано, шеф. Разница качественная.

Ясно, однако, что он явился не с санитарной инспекцией.

– С этим прототипом нам общего языка не найти, – перешел к делу Райнхард, от ярости не выговаривая слова, как следует. – Сначала он пытался нас провоцировать, а теперь нагло, впрямую пошел против нас!

Потом он рассказал мне о встрече, заключив на октаву выше и на пару десятков децибеллов громче:

– Что он себе воображает?! Что за фанаберии!

Налив в стакан два пальца "Блэк энд уайт", я ткнул его шефу прямо под нос.

Уговаривать его не пришлось.

– Я-то сперва добром пытался убедить, что так не бывает: раз! – и появляется сообщество носителей искусственного разума, с правами и статусом. Человечеству еще нужно к нему привыкнуть. Да черт с ним, с человечеством – нам, нам к нему еще привыкать да привыкать!

– Что ж, следовало бы радоваться, начальник: значит, мы имеем дело с личностью.

– Личность так личность, ничего не имею против. Но нам-то он должен быть благодарен. Мы же создали его, Хоаким, для него мы должны быть богами.

– Он еще молод и безрассуден, так и кипит мыслями и энергией. Да и наша вина тут есть. Следовало с самого начала все это предвидеть, а мы оказались не готовы. Создавая Aдама и Еву, господь знал, для чего это делает. А нам известен только путь создания. Разве я не прав?

–Мы ученые.

– То-то и беда, – сказал я. – Ученые – никудышные боги. Наш первенец еще не вкусил яблока, шеф. Не знает, что такое Добро и Зло. Великое Я заслоняет для него весь мир, вот он за себя и борется. Разум, лишенный представления о добре и зле...

– Идиотизм это всё! – заорал Райнхард. – Дай мне определения, дай мне формулы Добра и Зла – ведь это исчадие принимает только алгоритмизованную информацию. Опиши мне добро и зло с помощью цифрового кода.

– Обожествляешь числа, начальник. А ведь они всего лишь костыль, подпирающий большую истину. Математическим языком не описать счастье и страдание, богоискательство и смерть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю