355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Афанасий Фет » Проза поэта » Текст книги (страница 3)
Проза поэта
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:50

Текст книги "Проза поэта"


Автор книги: Афанасий Фет



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

– Ив Америку ты, брат, не поедешь, и дети подрастут, и постройки твои не годятся. Полно хмуриться! Я резонабельно говорю. Ты вот лучше порадуйся со мною; я просто клад нашел.

– Что такое?

– Нашел, братец, скрипача-учителя для Аполлона. Как там ни говори, положим, Андриян тоже три года в оркестре высидел, а главное, свой человек, да ты уж знаешь меня: для сына ничего не пожалею.

– Где ж ты достал такого скрипача?

– Постой, братец, сейчас тебе его покажу. Эй, малой! (вошел слуга) Позови сюда Ивана. Анекдот, братец, анекдот. Насилу уломал да упросил. На днях ездил я в губернию хлопотать о свидетельстве сыну. Скоро сказка сказывается, да не скоро делается. Вот, живу я на квартире, а по делам-то пустил Лычкина Якова Иванова.

– Знаю, знаю. Нашел человека!

– Я и сам-то, братец, знаю, да малой-то ловкий: всю подноготную раскопает. Раз, вечером, сидит он у меня за чаем; я ему ромку. «Вот, – говорит, – Павел Ильич, ром так ром! Вчера у Милованова купца на аменинах такой же подавали-с. Уж точно что, – говорит, – попировали; и танцы, дескать, были. Да какой же разбедовый скрипач там был – так я вам доложу-с. Играет вальсы, экосезы – ну там все этакое-с. А тут пристанет к нему Милованов: „А ну-ка, брат Иван, загони корову“. Как же вы, благодетель мой, изволите полагать-с? Заиграл „Ты поди, моя коровушка, домой“, да смычком-то, и попереди-то, и позади-то подставки, и давай катать… Истинно мастер-с! Скрипка-то у него нетокма воротами скрипит, коровой, батюшка Павел Ильич, коровой ревет-с». Я, братец, как вспомнил про сына, так даже слеза прошибла. Всегда думаю, кому бы усовершенствовать Аполлона. «Любезнейший, – говорю, – Яков Иваныч! Чей он человек? Нельзя ли его как-нибудь ко мне? Ничего не пожалею». – «Я, – говорит, – с ним завтра переговорю; а человек он, – говорит, – вольный и живет у откупщика». На другой день, поутру, является Лычкин. «Привел», – говорит. Входит мужчина здоровый, в синем сюртуке, в полосатой гарусной жилетке. Волосы черные как смоль, лицо смуглое, рябоватое; нос красный. «Как тебя зовут, любезнейший?» – «Иваном». – «А что, Иванушка, много ли ты у откупщика получаешь?» – «Семь рублей». – «Как же тебе, братец, с таким талантом семь-то рублей получать? Какие это деньги, семь рублей? Поди ко мне, я тебе десять дам». Чего ж ты, братец, думаешь? «Мне, – говорит, – не деньги дороги, а дорога честь!» А? Толковал, толковал… взял меня задор. «Возьми двадцать пять». – «Нехочу, – говорит, – в деревне век коротать – не компания», – говорит. А? «В Москву со мною поедешь?» – «Это, – говорит, – дело другое, извольте». Одним, братец, нехорош…

В эту минуту дверь в столовую отворилась, и на пороге появился человек, в котором я, по описанию дядюшки, узнал Ивана.

– Ну, что, брат Иван, каково поживаешь?

– Слава богу, помаленьку, Павел Ильич.

– Славный человек! – сказал дядюшка, обращаясь к батюшке. – Мастер своего дела. Одним, я тебе говорю, беда. Вот, как видишь, мог бы, кажется, и человеком выть, да откупщик погубил. Волей-неволей мораль нагнал. Теперь с хмельным не расстанется, а кажется, На что хуже этой морали! Совсем откупщик доконал.

Покрытое спиртовым лаком лицо Ивана приняло смиренное выражение невинной жертвы откупщика.

Так, или почти так, прошли немногие дни пребывания нашего в Мизинцеве. Привыкнув дома если не к роскошной, по крайней мере к свежей и вкусной пище, я почти не мог есть хитрых, несъедомых блюд тетушкина повара. Хотя батюшка дома за обедом постоянно утверждал, что человек ест для того, чтоб жить, а не для того живет, чтоб есть, однако я заметил, что, под предлогом нездоровья, он не пил за столом обычных двух рюмок белого вина, хотя на бутылке стояло «го-преньяк». Домашний костюм тетушки был еще вроде парадного. Кашмировая шаль заменялась клетчатым платком, блондовый чепец – коленкоровым, шелковое платье – холстинковым, с совершенно гладкими рукавами, наподобие мешочков; ситцевый ридикюль довершал убранство. Во время пребывания нашего в Мизинцеве дядюшка не являлся иначе как в коричневом сюртуке и белой манишке. Эту форму он, видимо, возлагал на себя ради матушки. Обегая все закоулки, я уже успел получить от тетушкиной Глафиры, горничной бывалой, предварительные сведения о Москве.

– Батюшка барин, золотой вы наш, позвольте поцеловать драгоценную ручку. Не бойсь, вам, барин голубчик, трудно с мамашей-то расставаться. Зато Генералом, батюшка, мы вас увидим. В Москву изволите ехать. Ведь это не нашим городам чета. Господи! чего там только нет? Только отца да матери не найдешь, а только чего душеньке угодно. Киятры, комедии, лиминации, а в публику выйдешь – один одного именитей. Там и нашу-то сестру часом с барышней не распознаешь.

Не буду описывать сборов в дорогу и последних минут прощания. В первой юности воображение так рвется вдаль, жизнь обещает так много, а часто окружающие так мало умеют приворожить нас, раззолотить родимое гнездышко, что многие легко из него вылетают. Хорошо еще, если жизнь, унося нас все далее и далее, в состоянии окружить это гнездышко прелестью невозвратно минувшего. Но если тяжело оглядываться, тогда человеку придется сказать себе: «у меня не было детства; авось-либо впереди будет то, чего так жадно хочется…» В дорогу, в дорогу!

IV
Москва

Вот мы наконец и в дороге. Дядюшка, Аполлон, Сережа и я в желтой карете, Евсей с Фомой на козлах, Иван на дрожках парой, а сзади повар в кибитке тройкой. Чего там нет, в этой кибитке! Постели, чемоданы, сундуки, книги, ноты, колотого сахару пуда два, чаю фунтов шесть. Я сам слышал, как тетушка обещала дядюшке присылать аккуратно через каждые три месяца в Москву колотый сахар, чай и вино. «Я знаю, Павел Ильич, ты не эконом, предоставь это мне». – «Делай, матушка, как хочешь». Хотя Глафира и говорила: «Люди из Москвы провизию возят, а мы в Москву», но тетушка не слыхала этого замечания; поэтому кибитку нагрузили так, что повару и сесть было негде. Ехали мы не шибко, станции делали большие. Дядюшка почти во всю дорогу дремал, пошатываясь со стороны в сторону и значительно выставляя нижнюю губу. Мы с Сережей болтали всякий вздор. Аполлон нередко тоже не выдерживал роли, принимая участие в нашей болтовне. На постоялых дворах я, со свечкой в руках, осматривал все картины и надписи на дверях и окнах. Местах в, трех читал: «Мы приехали в Калугу к любезному другу», раз пять видел тех же витязей, с красными поводьями в руках, топчущих без жалости целые армии. Иван появлялся иногда с пылающим носом и был до того несговорчив и резок в ответах, что дядюшка оставил его совершенно в покое. На шестой день, часу в двенадцатом, Евсей, обернувшись на козлах, постучал ногтями в передние стекла. «Что там такое?» – спросил проснувшийся дядюшка. Я опустил стекло. «Что тебе надо?» – «Москва показалась, сударь!» При этом известии все встрепенулись и высунули головы из окон. Напрасно кричал дядюшка: «Дети, упадете! Садитесь по местам!» – ничего не помогало. Я действительно упивался безграничной панорамой белого города и яркими звездами золотых глав, разбросанных по горизонту. «Сережа! А, а?!» – вскричал я невольно. «Да… а…» – отвечал Сережа, не отрывая глаз от чудной картины. Воображению представился полный простор. Среди белого дня сбывалось все, что когда-то смутно представлялось. «Неужели я еду туда, вон туда, где так хорошо!» «Гаврюшка, трогай!» – закричал Фома с козел. Карета покатилась резвей, и поднявшееся облако пыли заслонило чудную картину. Гораздо слабее было впечатление, произведенное на меня самим городом. Мне как-то странно было видеть почти такие же улицы, какие я видел в губернском городе. Те же будки и будочники, те же фонарные столбы и тротуары. Мостовая так же беспощадно тряска. Где же тот сказочный, волшебный мир, о котором я мечтал?.. Верно, впереди!

Но я ожидал напрасно. После долгого путешествия, по улицам, заворотов направо и налево в переулки, поезд наш остановился. «Евсей! что ж ты сидишь? – закричал дядюшка, – слава богу, не в первый раз. Слезь с козел да позови будочника. Нам нужно на Арбат. Разве не видишь, что приехали?» «А где, братец, дом купца Желтухина?» – спросил дядюшка у подошедшего часового. «Первый переулок направо. Направо будет дом с белыми столбами, а налево, насупротив, большой, серый, деревянный дом – он и есть».

Поезд тронулся, и минут через пять мы были уже в новом жилище.

– Спасибо, спасибо княгине, – приговаривал дядюшка, пошатываясь по комнатам. – Как раз по моему вкусу. Завтра же поеду благодарить ее. Лакейская с буфетом. Зала хоть кому; мне кабинет, Аполлону комната и тебе (то есть мне) с Сережей; а вот тут пускай хоть классная будет. Да, главное, лестницы нет. Признаюсь, терпеть их не могу.

На другой день все пришло в порядок, и мы расположились по желанию дядюшки. Часу в одиннадцатом запрягли лошадей. Дядюшка вышел из кабинета в черном фраке, с медалью, махровом жабо, со шляпой в одной и белым платком в другой руке.

Домашние дрожки задребезжали по мостовой, и Павел Ильич уехал.

– Ну, Аполлон Павлыч, – сказал он, воротившись часу в третьем, – собирайся, братец, завтра с визитами, а я уже половину экзамена твоего выдержал. Правду говорят, не имей сто рублей, а имей сто друзей. И тебя, племянничек, не забыл. Завтра же явятся учителя. «Сколько, – говорит, – вам нужно и каких?» – «Всяких, – говорю, – присылайте, только подешевле».

Целый месяц дядюшка, несмотря на свою лень, почти ежедневно возил Аполлона на экзамены, и нередко, по озабоченному лицу его, я подозревал, что дела идут не слишком хорошо. Но зато как описать общую радость, когда, под конец месяца, Аполлон был принят в число студентов?

– Утешил ты мою старость, – говорил ему Павел Ильич. – Да про себя я уж не говорю: мать-то утешил. Ведь она для тебя рада голодной смертью умереть. Написал я ей, сейчас же и на почту отсылаю. Сам послушай, как я ей написал:

«Любезный друг, Вера Петровна!

Поставь свечку и отслужи благодарственный молебен. Аполлон Павлыч твой – студент. Добрые знакомые поздравляют меня, а я тут ничем не виноват. Ты знаешь, человек я не ученый. Это ты всему голова. Твое воспитание – твои и успехи. Помучился, похлопотал за это время, как тебе небезызвестно из моих писем, да теперь, на радостях, все как рукой сняло. Посмотрела бы ты на него в мундире-то! Красавчик, да и только. Повторяю мою просьбу насчет провизии. Евсей говорит, сахар на исходе. Как бы не пришлось здесь купить. Княгиня Наталья Николавна тебе кланяется. Что за умнейшая женщина! На лекции с Аполлоном ездить не буду. Он, слава богу, уж не дитя, да и лета мои уже не те».

Такая деятельность и, так сказать, прыть со стороны дядюшки не могла не удивить того, кто, подобно мне, видел его ежедневно и знал его лень. Дома, утром и вечером Павел Ильич ходил в халате. Лета брали свое и час от часу заставляли походку дядюшки более и более уклоняться от прямого направления. Особенно тяжел на подъеме бывал он после ужина. Вот уж мы встали и подошли к руке, а дядюшка все еще сидит в халате. Вот убрали приборы и свечи, сняли скатерть, разобрали и унесли складной стол, а дядюшка все еще сидит на креслах, один посредине комнаты. Только две страсти могли вывесть его из обычной полудремоты: к сыну и к прекрасным дамам. Как? В его лета? Да. Без этой последней черты портрет дядюшки был бы неполон. Для дам дядюшка готов был целый день не выходить из фрака, ехать в магазин, в контору театра ли Собрание – словом, решиться на все жертвы, на Исе лишения. С ними он делался любезен и даже многоречива Во время разговора с ними небольшие глазки его щурились необыкновенно сладко. Зато подобная преданность и любезность не пропадали даром. Ламы весьма жаловали его и, можно сказать, любили. Не говорю о княгине Васильевой: она была его давнишней знакомой, да и самые лета более сближали их, но благосклонность генеральши Н., вдовушки в полном еще развитии красоты, женщины светской, до сих пор для меня загадочна. «Здравствуйте, милый Павел Ильич! как давно вас не видала! Не стыдно ли так забывать меня?» – были постоянными словами генеральши при встрече дядюшки. Можно себе представить, с каким счастьем дядюшка целовал белую, пухленькую ручку генеральши. Если одна страсть под старость лет доставляла Павлу Ильичу так много приятных минут, зато другая – любовь к сыну – была для него источником если не ежедневных хлопот и огорчений, то, по крайней мере, беспокойства. Первым врагом домашней тишины оказался Иван. Однажды, часов в пять утра, когда все покоилось сном, раздался оглушительный гул инструментов. Спросонья никто не мог догадаться, что такое. Накинув наскоро халат, выбегаю в залу и вижу Ивана и еще какого-то человека во фризовом сюртуке, наигрывающих неизвестную мне бравурную арию. Совершенно посиневший нос и всклоченные волосы Ивана явно свидетельствовали о ночном гульбище. Из дверей, ведущих в кабинет, показалась седая голова дядюшки.

– Что вы тут делаете? – спрашивает Павел Ильич.

– Разве не видите что? – отвечает Иван, – разыгрываем для. Аполлона-то алегру.

– А, а! ну! ну! Бог с вами! играйте, играйте!

С этими словами седая голова Павла Ильича исчезла, и дверь снова затворилась. Сколько синеньких с этого рокового утра должен был заплатить дядюшка в пользу фризового виртуоза, за ноты, приносимые им Ивану! Убежденный в пользе, которую приносил Аполлону своим искусством Иван, дядюшка крайне дорожил им и готов был сносить все его грубости. Сережа первый ясно разгадал их отношения, и вот какой сцены я был однажды свидетелем.

Мы с Сережей вечером готовили назавтра уроки. Не знаю, зачем вошел к нам в комнату Иван.

– Что? Кончили сегодня? – спросил его Сережа, отодвинув лексикон Кронеберга и облокотясь на стол с самым серьезным выражением лица.

– Кончить-то кончили, да что толку-то? – отвечал Иван, махнув своей могучей рукою.

– Стало быть, ты недоволен своим учеником?

– Есть чем быть довольну! Я этакой тупицы не видывал. Уж я ему сколько раз говорил: «Никакого, мол, из тебя пути не будет». Тоже свою амбицию соблюдает. Как же, студент! Какой он студент? Отец-то выплакал да вымолил – вот он и студент. Век по пачпорту хожу, такого пня не видывал.

– А где твой пачпорт? – спросил Сережа, подмигивая мне.

– Как где? Известно где, у барина, у Павла Ильича.

– То-то и есть, у Павла Ильича! А еще артист! Вот ты по Москве ходишь; всяк тебя видит и знает, что ты артист; а могут подумать, что ты крепостной Павла Ильича. Кто ж знает, что ты вольный человек? Пачпорт у барина, так ты человек без голоса. Концерт ли где собирается – ты ничего не значишь. Пачпорта нет, так и молчи.

Опустя свои мощные руки, Иван безмолвно слушал Сережу с каким-то тупым выражением глаз. Вдруг, будто очнувшись от сна, он повернулся и быстрыми шагами вышел из комнаты.

– Настроил я его! – сказал Сережа, заливаясь со смеху, – пойдем посмотрим, верно, будет потеха.

Мы потихоньку вышли в залу. Дверь в кабинет отворена. На письменном столе горят две свечи, и дядюшка сидит, углубленный в переписку с Верой Петровной. Без всяких околичностей Иван стал против Павла Ильича и закричал:

– Отдайте пачпорт.

– Что ты, Иван? что с тобою? какой пачпорт? – возразил дядюшка.

– То-то, то-то, не знаете какой пачпорт? Что я? дурак, что ли, попался вам? Отдайте мой пачпорт.

– Что ты, Иванушка! На что тебе пачпорт?

– Отдайте мой пачпорт! Что я за человек есть без пачпорта? Да я просто никакого голоса в Москве не имею. Отдайте пачпорт!

Долго эта сцена продолжалась, к немалому удовольствию Сережи. С большим трудом успел наконец добрый дядюшка убедить Ивана, что он и без пачпорта может пользоваться в Москве всеобщим уважением.

Не одна забота на пользу Аполлона так тяжело доставалась Павлу Ильичу: удовольствия сына были для старика не последним источником беспокойства.

Приезжавшие к нам в дом с визитами были по большой части старые, короткие знакомые дядюшки и потому входили без доклада. Один из таких посетителей был генерал Морев.

– Что это вас так давно не видать, почтеннейший Павел Ильич? – сказал однажды генерал, входя. – Я уже думал, не больны ли вы?

– Присядьте-ка вот тут, ваше превосходительство. Точно, это время что-то нездоровится. Это вам, молодым людям, зима нипочем, а нашему брату старику вечерние выезды зимой – просто беда. Вот с неделю уже сижу дома. Что новенького в Москве слышно?

– Да теперь все только и говорят о предстоящем торжестве и бале в Собрании. На Кузнецком от экипажей ни пройти, ни проехать. Все бросилось заказывать наряды.

– Слышал, слышал, ваше превосходительство, от сына. Не дает мне прохода: «поедем в Собрание, да и только». Что ж? грешен, люблю побаловать умных детей; да здоровье-то не позволяет по ночам таскаться. Ведь вы, ваше превосходительство, верно будете на бале.

– Непременно. Мне почти нельзя не быть.

– Вот бы истинно обязали меня, старика, кабы сына моего взяли с собой.

– С большим удовольствием. Бал послезавтра, а до тех пор я буду еще у вас.

Генерал уехал.

В доме поднялась суматоха. Студентам в то время дозволялось еще ходить в статском платье; но являющиеся в Собрание в мундире должны были быть в белых штанах, чулках и башмаках. Мог ли Аполлон отказаться от такого костюма? Привели портного; заказали платье с условием, чтоб послезавтра все было готово. Наступил желанный день. С утра несколько гонцов отправлено к портному. Дядюшка, переваливаясь с ноги на ногу, в волнении ходил по зале, приговаривая: «А Морева-то нет! Вот подожду портного, да и сам поеду к генералу». В первом часу портной принес платье. «Одевайся в зале; здесь виднее, да и зеркала такого большого нет в других комнатах», – заметил дядюшка. Надев бальную форму, Аполлон стал вертеться перед зеркалом, но, по малому росту, видел только свою голову с золотыми очками на носу.

– Я хочу себя видеть, – пищал он визгливым дискантом.

– Аполлон Павлыч, – заметил Евсей, – позвольте, батюшка, я вас на стол поставлю: и вам и портному будет видней-с.

Сказано – сделано. Увидев себя во всем блеске бальной формы, Аполлон в восторге стал вертеться и ломаться на столе самым живописным образом. Дверь в залу отворилась, вошел генерал Морев.

– А я только что собирался к вам, ваше превосходительство! – вскричал Павел Ильич. – Видите, мы совсем готовы, – прибавил он, указывая на сына.

– Вижу, вижу, – отвечал генерал, и мгновенная улыбка, озарившая лицо его, тотчас же уступила место самому серьезному выражению. – Я к вам на минутку. Извините, почтеннейший Павел Ильич, право некогда.

– Ну так как же вечером-то? – спросил дядюшка, – вы заедете ко мне?

– Нет, уж извините, право не могу.

– Так я к вам привезу Аполлона, часу в одиннадцатом.

– Как вам угодно.

С этим словом Морев раскланялся и уехал. Вечером те же сборы, хлопоты, притиранья, завиванья. Подали желтую карету.

– К генералу Мореву! – закричал Евсей кучеру и, хлопнув дверцами, побежал к запяткам. Дядюшка и двоюродный братец уехали.

– Вот разодолжит генерал-то! – заметил Сережа, заливаясь со смеху. – Ты увидишь, он от него откажется.

Предсказание Сережи сбылось. Через час дядюшка привез обратно расстроенного Аполлона: генерал не поедет в Собрание. Подобных передряг было много; тем не менее дядюшка старался упрочить для нас, как он выражался, знакомство с хорошими людьми. Об одном из подобных знакомств придется говорить подробнее.

V
Княгиня Наталья Николаевна

Недели через две после того, как Аполлон Павлович поступил в университет, дядюшка объявил, что всех нас повезет к Наталье Николаевне. На другой день желтая карета, продребезжав довольно долгое время по Москве, провезла нас между двумя львами на воротах и, въехав на довольно обширный, усыпанный песком двор, остановилась у подъезда. Евсей, соскочив с запяток, побежал на крыльцо. Через минуту он воротился, подножка застучала, и мы все трое: Аполлон, Сережа и я, отправились за дядюшкой в приемную.

– Их сиятельство приказали просить в будуар, – сказал белокурый мальчик в гороховых штиблетах.

Дядюшка, взглянув в большое зеркало и увидев свое желтое, морщиноватое лицо, сделал кислую мину; зато Аполлон прищурился, поправил на носу очки и самодовольно закинул голову.

– Пойдемте, – сказал дядюшка, покачиваясь с ноги на ногу и заметая змиеобразным движением платка свой след по паркету.

Белокурый лакей, проведя нас через ряд комнат, остановился перед небольшой дверью красного дерева с хрустальной ручкой. Мы вошли в небольшую, затейливо меблированную комнату. Против дверей, на диване, лежала женщина в черном капоте и небольшом белом чепце, из-под которого виднелась черная шелковая шапочка, или сетка. Лицо ее почти прикрыто было совершенно мокрым платком, распространявшим по комнате сильный запах одеколона. Княгиня (это была она) громко хлюпала, втягивая носом воздух через мокрый платок.

– А, а! Павел Ильич! – сказала она, приподнявшись с подушки и отнимая от носа платок левою рукою, между тем как правую протягивала дядюшке. – Насилу собрались.

– Позвольте, матушка Наталья Николавна, представить вам моих птенцов, – перебил ее дядюшка.

– Браво, браво! поздравляю! – сказала княгиня, обращаясь к Аполлону. – Давно ли вы, мой милый, получили известие от батюшки? – спросила она меня. – Мы с ним старинные приятели.

И Сереже была сказана любезность.

– Как здоровье Сонечки? – спросил дядюшка.

– Позвони, мой друг, – обратилась княгиня к сидевшей над чулком уединенно у окна пожилой женщине.

Если желтоватое, худое лицо княгини сохранило черты прежней красоты, то друг ее не мог этим похвастать.

Чтоб составить портрет друга, нужно вообразить себе довольно полную женщину в шелковом капоте шоколадного цвета с двойным отливом, толстый, иссиза-красный нос, распространяющий какой-то лаковый блеск по угреватому лицу, открытую седую голову с зачесанными назад волосами, в виде хвостика, и приткнутыми черепаховой гребенкой на затылке, большие, подозрительно беспокойные серые глаза и довольно порядочные седые усы. Вошел лакей.

– Скажи нянюшке, чтоб она привела княжну, – проговорила Наталья Николаевна. – Я надеюсь, Павел Ильич, – прибавила она, – вы позволите вашим птенцам – как вы их называете – покороче со мной познакомиться, если только они не будут скучать у меня.

Дверь отворилась, и княжна, в сопровождении приземистой старушки, вошла в комнату. Это была премилая девочка лет восьми или девяти. Темно-каштановые волосы, подрезанные в кружок, окаймляли ее свежее, круглое личико. В больших голубых глазах сияла не только кротость, даже застенчивость.

– Рекомендую мою дочь. Сонечка, познакомься… Сонечка! отчего у тебя глаза такие красные?

Сонечка повернула головку к матери и ничего не отвечала.

– Отчего у нее красные глаза? – обратилась княгиня к няньке.

– Изволили плакать, – отвечала нянюшка полушепотом.

– Опять капризы! О чем это?

Нянюшка, немного замявшись, прошептала:

– О кукле.

– Вообраззи, мой дррук, – отозвалась безмолвствовавшая до сих пор вязальщица, – этто я сеегодня взялла у ннее куклу, потому что онна вчерра все с нней воззиллась. В ейе летта… (только подобным правописанием можно несколько подражать стоккато, которым говорила вязальщица).

Девочка стояла неподвижно, глядя на мать, и две крупные слезы повисли на ее длинных ресницах. Княгиня приложила платок к носу, громко захлюпала с приметным наслаждением и махнула рукой.

– Няннюшка, – сказала вязальщица, – увведди отссюдда это непослушшное диття.

– Как трудно воспитывать детей! – сказала Наталья Николаевна. – У меня одна дочь, и то тяжело.

– Всякому свое, матушка Наталья Николавна. Однако ж мы у вас засиделись, – прибавил дядюшка, вставая.

– Не забудьте своего обещания: присылайте детей ко мне, обедать или вечером. Вы знаете, вечером я почти всегда одна.

Так кончился наш первый визит у княгини Васильевой. Не скажу, чтоб на первый раз она произвела на меня приятное впечатление; особенно не понравилась мне вязальщица.

– Дядюшка, – спросил я, усевшись в карете, – кто эта дама, что вязала чулок и потом прогнала Сонечку?

– Кто ее знает, мой друг! Я ее уж лет шесть вижу у княгини, знаю, что фамилия ее Лапоткина, что оне друг без друга дохнуть не могут, а кто она, откуда, девица или вдова – кажется, этого никто не знает.

Сереже в высшей степени понравилась Лапоткина. Он прозвал ее крокодилом и беспрестанно подбивал меня ехать к княгине. Аполлон редко, по крайней мере с нами, бывал по вечерам у Натальи Николаевны. Обижаясь ролью ребенка, он преимущественно искал общества девиц. Но зато мы с Сережей довольно часто проводили зимние вечера перед камином известного будуара. Оказалось, что Наталья Николаевна не всегда заливает нос одеколоном. Нередко она как-будто оживала, давая полную свободу своему тонкому, насмешливому уму. Когда она бывала в духе, нельзя было без смеха слушать ее рассказов. Нас с Сережей она, кажется, полюбила. Несмотря на ворчанье Лапоткиной, все собрание кипсеков и картинок поступило в наше распоряжение.

Дом княгини был если не одним из самых больших, зато одним из самых заваленных разными предметами роскоши. Скупая на все, даже на стол, хотя держала прекрасных поваров, она. ничего не жалела на украшение комнат. Чего там не было! Бронза, на которой еще болтались миниатюрные ярлычки из магазинов, китайские вазы и уроды, сердоликовые гроты, малахитовые скалы, каскады из сибирских камней, серебро во всех возможных видах, органы, картины и даже ландшафт с башней, на которой часы каждый час били и играли, а стоящие в долине тирольцы, взявшись за руки, выделывали разные па. Коллекция диковинок с каждым годом увеличивалась. Кроме того, что Наталья Николаевна тратила на покупку их большие деньги, Лапоткина перед всяким рождением и именинами княгини искала по магазинам самой затейливой, самой дорогой вещи и потихоньку ставила ее на видное место так, чтоб когда в торжественный день дррук выйдет в парадные комнаты, то встретил бы приятный сюрприз. Странно, однако ж, что Сонечка почти никогда не сходила с верху, исключая дней, когда бывали гости. В подобные дни обычная тишина и расчет в доме сменялись шумом и хлебосольством. Обед бывал на славу, с самыми дорогими винами и плодами. Известный в то время Влас пек пирожки. Лапоткина надевала чепец и, явясь в полном блеске, старалась показать, что ее радует торжество в доме княгини даже более, чем хозяйку. В самых нежных излияниях друзья не стеснялись ничьим присутствием. Прибор Лапоткиной, как и всегда, ставился рядом с прибором Натальи Николаевны. Во время обеда Лапоткина, одаренная добрым аппетитом, отрежет, бывало, на своей тарелке лучшую частицу кушанья и, поваляв ее в приправе, собственной вилкой положит в рот княгини, примолвя: «Ммой дррук, скушай ввот эттот куссоччек». Ту же нежность оказывала Лапоткиной и княгиня. Шумно и весело бывало в подобные дни у Натальи Николаевны. Гостей бывало много. За столом я никогда не видал Сонечки, но зато, появляясь до и после обеда среди многочисленных посетителей, девочка, казалось, дышала свободней. Но и тут Лапоткина, следя своими стеклянными, подозрительными глазами за всем происходящим в доме, не упускала случая смутить и напугать бедного ребенка. Едва кто-нибудь из маленьких гостей приблизится к столику или этажерке, с намерением погладить кристальный каскад или измерить пальцем глубину сердоликового грота, Лапоткина уже кричит: «Соннечка! что этто зза прокказы? как этто мможжно все рукками троггать? Я тебя сейчасс отправвлю нна вверх к нняньке», – хотя бы бедная Сонечка была в десяти шагах от запретных предметов.

Однажды вечером, при мне, Лапоткина решила, что княгиня прежде всего должна поберечь свое драгоценное здоровье, что поблажать капризам неблагодарных детей пагубно, что характер Сонечки портится с каждым днем и поэтому надобно отдать ее в воспитательное заведение под самый строгий надзор. «Ах, это правда!» – со вздохом отвечала княгиня, протягивая руку за флаконом одеколона. Через месяц Сонечки уже не было в доме. Впрочем, и так ее почти никто не видал. Касательно прежней жизни княгини я слыхал следующее. Происходя из хорошего и богатого рода, она почти всю жизнь провела в Москве. Старики говорили, что она долгое время блистала красотой. Вполне уверенная в своем могуществе, Наталья Николаевна кокетничала, водила всех за нос и втайне смеялась над эксцентрическими глупостями своих обожателей, из которых многие только что не пошли по миру, по милости ее прихотей. Играя и шутя, Наталья Николаевна, при всем своем уме, едва не перешла границу благоразумия. Хотя она все еще была очень хороша, но ей далеко перешло за тридцать, а по разделу из большого отцовского состояния следовала незначительная часть. Надо было подумать о будущности. Умная кокетка выбрала богатого старика, князя Васильева. Князь был каким-то чиновником и большую часть огромного состояния приобрел во время службы. Года три продолжалось счастье супругов. Княгиня блистала. Князь хворал и обожал жену. Удивительно ли, что она умела заставить его передать ей все состояние? За полгода до смерти старика у Натальи Николаевны родилась дочь Софья. Князь скончался. Неутешная вдова надела глубокий траур и, во всю жизнь вспоминая о муже, называла его незабвенным другом. Мало-помалу княгиня привыкла к своему новому положению и уединенной жизни. Близкие родственники и хорошие знакомые навещали ее, сама же она выезжала редко и умела заставить высоко ценить свои посещения. Не знаю, по слабости ли нервов или вследствие приключения, Наталья Николаевна боялась бойких лошадей, и потому, при блестящих экипажах и ливреях, лошади ее еще резче бросались каждому в глаза старостью, худобой и косматой шерстью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю