355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адольф Рудницкий » Живое и мертвое море » Текст книги (страница 1)
Живое и мертвое море
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:56

Текст книги "Живое и мертвое море"


Автор книги: Адольф Рудницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Адольф Рудницкий
Живое и мертвое море

 
«Земля не вернёт то, что поглотила,
надо строить новую жизнь».
 
(Из дневника десятилетней девочки)



 
Те, кто владеет мудростью и верой,
не сожалеют о минувших днях.
Ведь только мы и ведаем о смерти,
растение и зверь не умирают,
и потому сойдем покатым склоном
в долину нашей зрелой тишины[1]1
  Перевод Д. Самойлова.


[Закрыть]
.
 
(М. Бучкувна, «Долина тишины»)

I

1

Эмануэль Краковский сгорал со стыда, когда укладывал вещи на ручную тележку, стоявшую во дворе. Он не подымал глаз, зная, что за каждым его движением следят жильцы, которые по распоряжению властей еще оставались на месте. С любопытством поглядывали они на выселенные семьи, и, казалось, им было известно нечто большее об их судьбе: те, кто только смотрит, всегда видят и знают больше.

Не одни Краковские покидали свою квартиру, только из одного их дома на Крулевской сегодня выезжало пять семей, а следующие пять должны были съехать завтра. Переселение евреев в северную часть города носило массовый характер. Улицы были запружены потоками ручных тележек, повозок, рикш, груженных узлами и красными перинами. Расставленные вдоль тротуаров эсэсовцы пропускали эту лавину, одни – с тупым, остекленевшим взглядом, другие – ухмыляясь и сжимая в руках хлысты. Приказ гитлеровских властей подхватывал еврейские семьи, точно стрела подъемного крана кипы тряпья, чтобы сгрудить в тесноте специально отведенного для них района, который уже тогда назывался бандитским или Мексикой.

Вопреки ожиданиям большинство семей, разбросанных по городу, весть о переселении приняло с облегчением. С тех пор как после сентябрьского поражения началось господство фашистов, каждый выход на улицу в кварталах со смешанным населением стал мукой. В окнах трамваев, витринах магазинов, на стенах домов и рекламных щитах – всюду щерились омерзительно-гнусные антисемитские карикатуры. В кварталах со смешанным населением бесчинствовали и отечественные фашисты, которые били и грабили при любом удобном случае. Обособленный район гарантирует относительную безопасность, спасет от произвола первого попавшегося солдата или хулигана – такие слухи распускали немцы с пропагандистскими целями среди своих жертв. И они, переступившие порог второй мировой войны с политическим кругозором не шире, чем у ребенка, поверили этому. Только потом им стало ясно, что враг стремился сломить их морально, а в изоляции, за стенами, в гетто, в Мексике – по-разному называли в Варшаве новое место концентрации евреев, – этого можно было добиться быстрее.

2

Двадцать два года исполнилось Эмануэлю в тот день, когда он шагал за ручной тележкой, на которую были погружены пожитки Краковских. Рядом шел его отец, Яша Краковский.

Сорок лет назад Яша Краковский прибыл из глубины России в Варшаву. Царское правительство выделило евреям, изгнанным из России, «места жительства» в Королевстве Польском. Вначале Яша Краковский осел в застроенном деревянными домишками квартале на Сольце, а после женитьбы перебрался вместе с женой на Крулевскую улицу. Яша всегда походил на парнишку, как это ни странно при его сидячем образе жизни, – невысокий, хрупкого телосложения, с редкой растительностью на лице и белесыми волосиками, расчесанными на пробор. Но это был человек степенный, работавший всю жизнь до упаду, чтобы поддерживать дом на соответствующем уровне и дать образование трем своим сыновьям, из которых Эмануэль был средним. Яша Краковский был бухгалтером и, чтобы свести концы с концами, обслуживал нескольких богатых купцов на Франтишканской и Генсей, – именно там, куда теперь тянулась толпа, подгоняемая хлыстами эсэсовцев. Жизнь Яши Краковского протекала главным образом в северной части города, необычайно красочной, многолюдной, а его сыновей неудержимо влекло на юг, они избегали северных кварталов, никогда их толком не знали. В южной части города они учились, работали, искали развлечений. Эмануэль едва ли побывал дважды на Налевках, а на Маршалковской знал наизусть все вывески – от Саксонского парка до Главного вокзала.

В ту промозглую ноябрьскую субботу, когда приказ гитлеровцев выгнал Краковских из квартиры на Крулевской улице, старый Яша Краковский понял, что его семейство совершенно не приспособлено к жизни. Его жена и три сына потеряли голову. Вынося пожитки и укладывая их на тележку, выставляя нутро своего дома на всеобщее обозрение, один он отвечал, как всегда зычным голосом, соседям, подходившим, чтобы приобрести «кое-что из вещичек господ Краковских, которые там могут им не понадобиться».

– Вы как кисель, – говорил он Эмануэлю, когда они шли за тележкой, – у вас нет никакой твердости. Вы воображаете, что жизнь – это Маршалковская и пирожные от Гаевского. Знаешь, что мне сказал жестянщик Трепковский? «Даю слово, Яша, я скоро принесу тебе голову Гитлера в мешке».

С пылающим взором повторил он Эмануэлю эти слова жестянщика Трепковского, когда маленькая тележка, тарахтя, выкатилась на улицу. Однако, когда миновали Крулевскую и Граничную, Яша умолк. На Банковской площади они влились в бесконечный людской поток, влекущийся к новому месту поселения. Люди брели за тележками, словно за катафалками. Они хоронили прошлое. А заодно и свои надежды.

3

Переселение заняло у Краковских весь день. На Новолипках они получили одну комнату. «Как мы там поместимся вшестером? Как шесть человек смогут жить в одной комнате?» Вначале наибольшим злом им казалась эта одна комната. От той поры с каждым новым ударом возвращалось это «как можно». Потом они убедились, что «многое можно»; падение было бесконечным.

В трехкомнатной квартире на Новолипках поселились три семьи. Теснота в жилищах тоже была оружием гитлеровцев. В небольшие дома втискивалось по полторы тысячи душ, по тринадцать человек в одну комнату. Впрочем, комната Краковских была не из худших, с тремя окнами, светлая, даже вместительная. Сложив руки, Краковские присели, как на развалинах. Мать принялась плакать.

Некогда это была очень красивая женщина, огненнорыжая красавица. С орлиным носом, огромными карими глазами. Яша Краковский гордился своей женой. Собственно, Яша так и не понял, почему она вышла за него. Порой размышлял над этим, но не слишком часто, так как принадлежал к людям, испытывающим тревогу только в одном случае – когда у них нет денег. Дед жены, Дов Кестенберг, был известным толкователем священных книг. Но ее отец не пожелал связываться со священными книгами и занялся коммерцией. Однако он оставался бедняком до конца дней своих.

Собственно, кто-кто, а Дора Краковская не вправе была лить слезы именно теперь. Всю жизнь она твердила, что хотела бы поселиться «среди настоящих евреев, таких, как дедушка». Живя через дорогу от трехсоттысячного скопища евреев, Дора тосковала по ним, но в ответ на предложения мужа – перебраться «в гущу», отмалчивалась. Некий польский поэт писал до войны, что очень грустит по Серадзу, но никто и никогда не видывал его в Серадзе. Человеческая грусть – это приправа, перец и соль, но нельзя жить только перцем и солью. Дора Краковская долго плакала в тот вечер.

На следующий день Эмануэля разбудил робкий, жалобный голос, впивающийся в сердце, как игла, – кто-то пел во дворе; с израненным сердцем слушал он это пение. Взгляд его блуждал по темным еще стенам. Вероятно, было очень рано. Пятеро самых близких ему людей прикорнули где попало, совсем как в подвале во время ночных бомбежек. Эмануэль резко приподнялся, перелез через старшего брата, с которым спал в одной кровати, и подбежал к окну. Выглянул, но певца нигде не обнаружил. Зато он увидел кое-что другое. Посреди двора, возле груды отбросов, стоял человек – не человек, ходячий ворох лохмотьев, который выгребал что-то из мусора и тут же съедал. С ужасом в сердце Эмануэль вернулся на кровать. Прежде чем успел натянуть на себя одеяло, встретился глазами с матерью. Он зажмурился. Притворился спящим. Песня продолжала терзать его.

4

Здесь, в гетто, особенно первое время, каждый выход на улицу был для Эмануэля трагедией, точно так же, как «за стеной», хотя и по другим причинам. Там он боялся чужих глаз, тут – своих собственных. За всю свою жизнь он не встречал столько нищеты, как здесь, на каждом шагу. Большую часть суток люди находились не в набитых до отказа домах, а на улицах, медленно продвигаясь по ним, как в тоннеле. Калеки и нищие шли, протягивая руки, за подаянием. То и дело они пускались в пляс посреди тротуара, пытаясь таким образом избавиться от вшей. Однако во время этих плясок ни на секунду не упускали из виду прохожих, и горе тому, на лице которого появлялась хоть тень любопытства или сочувствия. Тут же все гуртом бросались к нему с протянутыми руками. Древние проклятия низвергались на того, кто не отвечал должным образом на этот жест.

Улица рассказывала драматические истории, начало которых следовало искать где-то в другом месте, но финал их разыгрывался именно здесь. Эмануэлю запомнилась выселенная из провинции семья, которая состояла из отца, матери и шестерых детей. Дети лежали в колясочках, родители катили их вдоль обочины и пели старинные песни, вернее, завывали, а малыши подтягивали. Семья постепенно таяла, в конце концов остался только отец с маленьким мальчиком, лежавшим в колясочке. Теперь уже только один он вторил рыданиям отца. Оба ждали смерти.

Эмануэль встречал людей, которые некоторое время боролись за существование, даже пытались где-то работать, потом их можно было увидеть в общине с тарелкой, стыдливо спрятанной под полой: благотворительные столовые выдавали ежедневно свыше ста тысяч обедов. Эти люди не требовали сочувствия, напротив, скрывали как могли свое бедственное положение. Позднее Эмануэль видел их на улице: они еще стояли, затем уже сидели у стен – не было сил стоять, и наконец голод валил с ног, иссохшие, изможденные тела лежали посреди тротуара.

Судьбу одного юноши Эмануэль сумел проследить от начали до конца. Его родители, прибывшие из провинции, умерли на пересыльном пункте, и юноша, не приспособленный к жизни, остался один. Он умирал под забором на Новолипках. На том месте, где он сидел еще вчера, Эмануэль заметил босые синие ступни, торчащие из-под бумаги, обложенной камнями. Потом приехали дроги Пиккерта. Молодого человека скорей всего зарыли в одной из братских могил, заранее приготовленных общиной для одиноких, а также для тех, чьи останки родственники выбрасывали на улицу, чтобы сэкономить двадцать злотых на похоронах.

В тот первый период фашистов выручали тиф и голод, уносившие ежемесячно до шести тысяч душ. Несмотря на это, община установила, что количество продовольственных карточек не сокращается. Бедняки не сообщали о смерти близких, чтобы не лишаться пайка. Немцы выдавали на месяц около трех килограммов хлеба из каштановой муки, и этот голодный рацион был основой существования большинства. «Сдал карточки», – говорили о тех, кого подбирали дроги Пиккерта. Беднота по ночам вытаскивала своих покойников на мостовую и никому о них не сообщала. По требованию немцев община приняла решение проверить число «мертвых душ» и разослала контролеров.

Так Эмануэль стал одним из таких «общественных» контролеров.

Теперь он мог увидеть, как живут люди. Он видел парализованных, которым давно не меняли постельное белье, тяжело больных, не получавших лекарств, умалишенных, которые жили вместе со здоровыми. Как-то он взобрался на чердак дома по улице Островского. Худой, высокий бородач лет тридцати, не обращая на него ни малейшего внимания, шагал, заложив руки за спину, из угла в угол. На все вопросы отвечал молчанием. Только у соседей Эмануэль смог выяснить, что этот человек, прежде вполне нормальный, однажды вышел на улицу и потерял дар речи. Впрочем, у него было тихое помешательство, семья поручала ему стеречь квартиру, даже соседи пользовались его любезностью.

Во время своих обходов Эмануэль обнаруживал семьи, которые находились полностью на иждивении детей. Десяти-двенадцатилетние мальчишки украдкой перелезали через стену, нищенствовали на «той стороне» и приносили хлеб родителям. Сколько раз Эмануэль встречал матерей, которые многие недели томились в ожидании, отгоняя тревожные предчувствия, хоть и было известно, что часовые-жандармы с особым удовольствием стреляли именно в детей.

Эмануэль зашел в какую-то лавчонку, тесную, как шкаф; несмотря на дневную пору, на полке горела свечка. Кроме хозяйки, там были две пожилые женщины – одна коренастая, с красным лицом, другая – тщедушная, бледная, маленькая. Коренастая обратилась к лавочнице:

– Продай ей, Дора, двадцать граммов хлеба. Видишь же, что больше она купить не сможет, а есть хочет. Что ж поделаешь: ведь живой человек?

– Как я могу продать двадцать граммов хлеба? – отнекивалась лавочница. – Мне их не свесить, а все крошки уже проданы. Скажи на милость, как можно отрезать двадцать граммов?

– Ты ей все-таки продай, – настаивала коренастая. – Ты знаешь, кто она, эта женщина в парике? Разве теперь можно узнать человека по виду? Я пустила к себе одну, выселенную из Плоцка, докторшу. Она у меня уже начинает пухнуть с голоду. Три дня человек не умоется, не поест и готово. Человек… – вдруг зарыдала коренастая женщина.

Маленькая бледная женщина все время стояла молча, так, словно речь шла не о ней.

«Человек», – думал Эмануэль, выходя из лавчонки. Вся боль и ирония, вложенные в это слово, преследовали его еще много лет спустя.

5

С первыми массовыми убийствами он столкнулся раньше. Это было в гостинице «Британия» на Новолипках. Задержавшись по делам, он не смог уйти из-за комендантского часа.

В ту душную ночь к гостинице подъехал большой «мерседес». Из него вышло шесть эсэсовцев. Рыжему, тучному швейцару с водянистыми плутовскими глазками было велено разбудить постояльцев. На этот раз фашисты не кричали, держались прилично – именно от этого и бросило в дрожь швейцара. Отдав приказ, эсэсовцы погрузились в мягкие кресла и словно уснули.

В халатах, пижамах, внезапно разбуженные, люди, дрожа, выстроились в коридоре. Офицер в белых перчатках и с моноклем в глазу сверял фамилии постояльцев со списком, который привезли эсэсовцы. Несколько сот человек ожидали своей судьбы, но в здании было тихо, как в костеле. Только три слова время от времени нарушали эту тишину:

– Du bist mein[2]2
  Ты мой (нем.).


[Закрыть]
.

Отобрав пятьдесят два человека, эсэсовцы отвели их сначала в холл, а потом на двор, к глухой стене, оплетенной диким виноградом. Там стоял большой «мерседес» – тот самый, на котором приехали гитлеровцы, – с фарами, направленными на виноградные лозы. Стена оказалась достаточно длинной, чтобы выведенные во двор люди стали в одну шеренгу. У всех были широко открыты глаза. Шофер запускал и глушил мотор; казалось, он проверял его, как скрипач свой инструмент перед концертом. Потом запустил и больше уже не выключал. И одновременно заработал ручной пулемет. Люди, стоявшие у стены, падали ничком, опускались на колени, подскакивали, словно на пружинах. Во всех окнах за занавесками таились люди. Особенно запомнилось Эмануэлю лицо швейцара, которого немцы добавили к приговоренным, точно кость к килограмму мяса. Рыжего швейцара стошнило перед казнью.

6

То, что эсэсовцы вняли объяснениям Эмануэля и он не погиб в ту ночь, было, собственно, чудом. Но Эмануэль быстро забыл о той ночи в гостинице. Вскоре после этого события на Краковских обрушился тяжелый удар.

У Яши Краковского было три сына и дочь, восемнадцатилетняя Аня. Светловолосая, румяная, с ямочками на щеках и неизменной смешинкой в больших голубых глазах. Она «ни чуточки» не походила на еврейку. Напротив, выглядела так, словно только что появилась из розовой мглы на заре славянства. Белизну ее кожи не смогли уничтожить ни духота, ни полуголодное существование, ни целое море болезней и бед, разлившееся вокруг. Ничто не смогло также убить ее серебристого смеха. Все, что ее окружало, было влюблено в нее. Это была воплощенная женственность, которая радовала взгляд, как голубизна неба, как живая, подернутая рябью поверхность реки в жаркий день.

На «той стороне» у Ани осталась школьная подруга, которая часто приходила и уговаривала ее уйти из гетто. Обещала найти ей пристанище и работу в каком-то складе, и Аня поддалась уговорам. Она действительно начала работать на «той стороне», в каком-то продовольственном складе. Кладовщик-немец, человек лет пятидесяти, напившись, посматривал на нее затуманенным взглядом и приговаривал: «Ты еще жива, Зоша?»

Все кончилось довольно типично. Ее «продали» и вместе с некой гремевшей до войны бульварной романисткой, которая до последнего момента утверждала, будто является дочерью курляндского барона, она попала на Генсюю улицу.

Тюрьма на Генсей, «Гусятница», не принадлежала к самым худшим. Заключенные, если только у них были деньги, могли питаться из ресторана и даже на часок-другой сбегать домой, лишь бы успевали вернуться к вечерней перекличке, когда проверялось наличие арестованных. Краковские надеялись, что Аню удастся вызволить, уже нашли «надежных людей», «компетентные источники» и только еще торговались из-за суммы. К несчастью, девушка заболела и ее отправили в больницу. Тут на нее обратил внимание один немец. Ездил для нее за лекарствами, просил получше за ней ухаживать, словом, походил на влюбленного. Аня выздоровела. Через два дня после ее выписки из больницы в тюрьму приехали гитлеровцы, велели выстроить узников и выбрали самых здоровых и сильных. Впрочем, услыхав, что речь идет об «отправке на легкую работу на воле, где будет вдоволь еды», заключенные вызывались сами. Всего фашисты взяли около ста человек. Брали кого попало и по списку, который у них был. Первой в нем значилась фамилия Ани. Отобранных отвезли в Млотины и расстреляли.

7

Потом наступило памятное лето 1942 года, когда погибло две трети обитателей гетто.

В самом начале принудительного выселения немцы еще пользовались услугами еврейской полиции, которой было сказано: все непродуктивные элементы – инвалиды, старики, нищие, бедняки, являющиеся балластом для общины, – «подлежат выселению на восток», эта изящная формулировка продержалась до конца.

Ранним утром первого дня выселения Эмануэль оказался на Лешно. Полицейские пешком и на фурах прочесывали улицу, выискивая жертвы. Им не хватало сноровки, ведь они только начинали. На углу Лешно и Кармелицкой издавна облюбовал местечко слепой скрипач, которого все знали; восхищение вызывала не столько его игра, сколько семи– или восьмилетняя внучка, которая всегда стояла возле старика. Толпа на Лешно не отличалась излишней чувствительностью, но не было в этой толпе человека, который хотя бы на мгновение не остановил своего взгляда на очаровательной девчонке с огромными глазами и темной кудрявой головкой.

Полицейские уже довольно долго шныряли по улице, тщетно разыскивая тех, кого бы не охраняли удостоверения, связи, знакомства. Теперь они стояли в нескольких шагах от скрипача. Словно принюхивались к жертве. Слепец не видел их, но девочка заметила хмурые взгляды, устремленные на деда. И все же полицейские с минуту колебались, пока не подали друг другу глазами ободряющий знак. Подошли к старику, дернули его за рукав. Слепец не знал, чего они хотят, но мгновение спустя все понял. Уже столько времени в воздухе носилось что-то недоброе, и старик тут же вспомнил: давно говорили, будто обитателям гетто осталось жить только сорок дней, потом тридцать девять, тридцать восемь и так далее и что начнут с бедноты. Слепец быстро понял, что настал его черед. Голоса полицейских подтвердили его опасения, и слезы потекли из глаз старика. Он прижал к себе внучку и погладил ее по голове. С минуту старик сопротивлялся. Потом, подталкиваемый полицейскими, вместе с девочкой побрел к фуре.

8

Своих близких Эмануэль потерял довольно быстро. Отец трудился в щеточной мастерской, работники которой, а также их семьи не подлежали высылке. Вскоре после того как началась «акция», во двор к Краковским пришли полицейские. Раздался зычный, зловещий окрик, который навсегда врезался в память людей, переживших те дни в гетто: «Все вниз. Все на двор. Обнаруженные наверху будут расстреляны». Дома была одна мать; она спустилась, веря в силу своего удостоверения. Ее взяли в чем была. Старший сын, врач, вернулся в тот момент, когда ее выводили из дому. Погасил сигарету о подошву и стал рядом с матерью. Они не вернулись.

Через десять дней к ним на двор снова нагрянула полиция, на этот раз в сопровождении фашистов разной национальности. Послышался знакомый окрик. Эмануэль спустился вместе с отцом. Они уже не верили в свои бумаги так, как мать, и были готовы ко всему; на кроватях лежали вещи, приготовленные в дорогу. Но вопреки ожиданию их отпустили. Теперь они украдкой выглядывали из окна, наблюдая за людьми, которым не помогли документы и которых вскоре должны были увести.

Лица их не выражали тревоги. Чем яростнее бесчинствовала вокруг смерть, тем больше тупели люди. Двор уже опустел, а отец и сын все еще не могли отвести глаз от зловещего места, где только что решалась их судьба. Вдруг они увидели двоих одетых в черное солдат, с которыми невозможно было объясниться ни на одном языке. Вероятно, фашисты вернулись, чтобы пошарить, поискать «золота» в пустых квартирах. Спустя мгновение во двор вбежал Вова, младший сын Краковского. Ему было пятнадцать лет, но отец, чтобы спасти парнишку, постарался устроить его в мастерскую. Услыхав, что «акция» внезапно охватила их дом, он примчался, чтобы узнать, не случилось ли чего с отцом. Запыхавшийся Вова с разбега налетел на патруль, те принялись что-то кричать. Парнишка ничего не понял. Через минуту он лежал возле помойки в луже собственной крови.

Увидав останки своего любимца у мусорного ящика, Яша Краковский сорвал cq стола молитвенное покрывало и сбежал вниз. Обернув голову покрывалом, Яша склонился над телом сына и начал молиться. Он никогда не молился, но недавно под влиянием событий впал в религиозность. Сосед, переселенец из Груйца, у которого фашисты еще в 1940 году убили дочь и зятя, подогревал в нем эту страсть. Днем этот переселенец выкраивал из кожи изящные ремешки, а в полночь зажигал в плошке с маслом ватный фитилек и молился. Последнее время его влияние на Яшу Краковского стало поистине огромным.

Солдат, который только что убил самого младшего из Краковских, снова показался во дворе. Увидев отца, который, обмотав голову покрывалом, раскачивался над трупом сына, он позвал своего соратника, чтобы и тот мог развлечься столь необычным зрелищем. Однако второй солдат не появлялся. Тогда он решил сходить за ним, но, постояв у входа на лестницу, раздумал и, прищурясь, вскинул винтовку. Послышался выстрел.

Эмануэль видел все это из окна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю