Текст книги "Семь ликов Японии и другие рассказы"
Автор книги: Адольф Мушг
Жанр:
Эротика и секс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
«Совершенно твоего мнения»
Когда мы взлетели в Штутгарте, взяв курс на Цюрих, и поднялись на заданную высоту, мы попали в шторм. Стояло полнолуние, и ночью было светлее, чем днем: снежные горы невозмутимо двигались нам навстречу, молчание земли в глубине под нами было безграничным, только кабина самолета прыгала по ухабам, как гондола по волнам. И пока я смотрел, как подрагивают крылья, и слушал, как блюет сзади меня министр, мне казалось, что мир за иллюминатором застыл в неподвижности, и я прислонился лбом к стеклу из плексигласа.
Наконец-то, дорогой Ферди, я собрался с духом, чтобы поблагодарить тебя за твои последние четыре письма. Я был занят, и занят, собственно, тем, чтобы взглянуть своей безработице в глаза. По здешним понятиям, я катастрофически низко пал. Дело в том, что в течение нескольких месяцев я жил как очень ответственное лицо – тренер и телохранитель министра (отвечающий за спорт и за безопасность его семьи), жил, что называется, выше своих возможностей.
Тем самым ты впервые узнаешь, что за место работы у меня было. Это должно было оставаться тайной, потому что как телохранитель при государственном лице я подчинялся «особым силовым структурам». У службистов есть что-то общее с заключенными. О чем ты, вероятно, тоже думал, читая мои письма, пока я продолжал в них заниматься своим хобби, то есть спортом. Представлял себе, как я отчаянно тренируюсь в захватах и бросках в греко-римской борьбе, словно от этого зависит моя жизнь.
Все это действительно имело место лет двадцать назад, когда началась наша переписка. Моя мать умерла, мои занятия философией потерпели полный крах, я сидел на мели и был совершенно один. Это очень плохо для мужчины, и я стал искать себе спутницу жизни, которая согласилась бы спонсировать мое банкротство. Моя каменная стена из восточной Швейцарии, я имею в виду актрису, с которой я пытался наладить после всего свою жизнь, бросила меня, она искала спасителя для себя, а я на эту роль не годился. Она играла в Куре в городском театре Ольгу из «Трех сестер» Чехова. Это было для нас последнее представление, мы расстались. А почему бы не пригласить теперь на эту роль настоящую русскую, они, правда, не умеют подавать себя в выигрышном свете, думал я, опережая время: тогда еще нельзя было выписать Ольгу по международному каталогу невест. Поэтому я поместил объявление в «Druschba – Pen Pals for peace» [29]29
Pen Pal – общение, знакомство (англ.).Здесь: доска бесплатных объявлений в Интернете.
[Закрыть], что я, хороший, неизбалованный парень, с душой и образованием, ищу партнера, также интересующегося дружбой народов.
Единственный, кто откликнулся, был санитар из белорусского санатория, то есть – ты. Фотографии не было. Зато была просьба помочь тебе улучшить знание немецкого языка. Мне, «носителю языка», это не составит никакого труда. Последний раз ты говорил на этом «бесценном языке», когда «еще бегал в коротких штанишках», с тех пор у тебя не было возможности «упражняться ежедневно», из-за чего ты, «к сожалению, немного поотстал».
Тогда я ответил тебе только из ярости, охватившей меня, возможно, также из-за «коротких штанишек», – я чувствовал себя так, будто меня застигли на месте преступления. Это заставило меня преподать тебе урок. «Носителя языка», написал я, ты, к сожалению, во мне не найдешь. Я – гражданин республики, историю которой составляют века цивилизации. А что касается «немецкого языка», то я не могу дать тебе желаемого. В Швейцарии работают языком не на немецкий лад. Предпочитают говорить на своих диалектах, в которых немецким и не пахнет, доступ туда ему закрыт.
И я не думаю, что это доказательство самобытности моей страны расценят в Белоруссии как достоинство. Так что научиться у меня ничему нельзя: из дипломированного неудачника не может получиться образцовый школьный наставник.
Ответ от тебя пришел – учитывая обстоятельства «холодной войны» – обратной почтой. Ты написал: я, должно быть, очень тонко чувствую язык, и именно такого человека тебе и не хватает. Якобы я оспорил твою уверенность в моей компетентности в области языка в такой форме, которая может только «вызвать восторг», и поэтому ты позволил себе, «несмотря на всю твою застенчивость, возразить мне, что это тебя нисколько не охладило, а, напротив, вдохновило начать переписку, чтобы попробовать свои силы и, по возможности, углубить свои знания». Все те трудности с немецким языком, на которых я настаиваю, пишешь ты, – «в действительности опровергает сама манера, в какой изложен поставленный диагноз», – она свидетельствует о понимании между нами, «каковского я ищу и каковское легко устанавливается между незнакомыми людьми. Потому что для людей, думающих, что они знают друг друга, оно часто затуманивается из-за различных недоразумений в сфере привычного».
«Каковского» и «каковское» – это было то, что я впервые подчеркнул в твоем письме, и это оказалось роковым: санитар из Несвижа поймал меня на крючок. С первых писем, какие я отправил – с корректурами в твоем немецком, – я еще сделал фотокопии у себя на философском семинаре. Когда же перестал его посещать, я отказался от этих трат – одна только пересылка писем по почте стоила немало денег, – пока Браухли, офицер службы безопасности, следивший за нашей перепиской, не шепнул мне однажды, что надо бы поосторожнее играть в такие игры. Код твоего «друга Ферди» – твое имя он произнес как взятое в кавычки – уже взломан. Браухли раскрыл тем самым себя как лицо, не только читающее нашу корреспонденцию и заносящее все в протокол, но и надежно копирующее ее, и тогда я попросил его дать мне взглянуть на мои собственные письма, которых у меня больше не было.
Я краснел, Ферди, когда читал их. На каждой второй строчке я ставил на полях букву «с» (стиль!) и разносил его в пух и прах, используя все буквы алфавита до самых последних – «у» (устаревший!) и «ц» (цитата?). Я разнес тебя за «штанишки» и при этом подставился сам. Только когда ты стал писать рассказы – незадолго до конца Великого Советского Союза, – мои бесконечные «с» поубавились, а комментарии, когда я придирался и лихо отчитывал тебя, стали поскромнее и, наконец, полностью исчезли. Тебе вдруг пришлось по вкусу выражаться в манере очевидцев Венского конгресса 1815 года – поскольку в своем рассказе ты описываешь именно тот период, и я не удивляюсь, что Браухли учуял подвох. Теперь эта корреспонденция стареет и пылится в архиве нашей федеральной полиции, но наши соглядатаи из спецслужб своей стратегической цели достигли: колосс на глиняных ногах – Советский Союз – рухнул. Но только почему ты, Ферди, все еще остаешься санитаром в дурдоме в своем Несвиже?
К., юный поляк из хорошего дома, музыкант, приезжает в Берлин, чтобы учиться у магистра пения Цинкернагеля канонам вокального искусства. По вечерам у «Луттера amp; Вегнера», он пьет вместе с пронемецки настроенными юношами, каждый из которых гений сам по себе, и с жаром поддерживает с ними дружбу, не испытывая от этого особой радости. Потому что душа его разорвана на части, как и его отечество, которое монархи Европы, поднимающие как раз бокалы в Вене, хотят восстановить только частично. Наполеон сослан на остров Эльба, к буйной радости собратьев К. по застолью; сам же он печалится в душе о судьбе друга польского отечества. И смотрите, Конгресс слишком рано устроил бал. Его здравицу в честь Европы отцов, религии и цензуры прерывает депеша, что корсиканец вырвался из клетки. Это чудовище высадилось в Марселе, после чего Бонапарт маршем прошел Ронскую долину, а теперь уже как император въезжает в Париж – и тогда К. не выдержал больше в Берлине и помчался под знамена освободителя. Но он мчится слишком медленно, ста дней не хватает, чтобы найти дорогу на Ватерлоо. За Гамбургом карета с курьерской почтой опрокидывается, К. получает удар копытом по голове, и когда юный музыкант приходит через продолжительное время после глубокого обморока в себя, Наполеон уже находится на корабле по пути на остров Св. Елены.
Этот факт не только выключает К. из мировой истории, у него нет также пути назад, в свою собственную. Он не может даже вспомнить своего имени, и если бы при нем не нашли рекомендательного письма Цинкернагеля, то и адреса бы не было, по которому его следовало отправить. Целый год он остается под покровительством и на попечении старого профессора и может уже считаться излеченным, только вот память не желает к нему возвращаться. Он живет под тонкой оболочкой современности. Годный только на примитивную ручную работу, он отапливает мансардный этаж некой интеллектуальной дамы. Она еврейка, сменившая веру, и каждый четверг у нее собираются блестящие головы столицы и свободно беседуют на разные темы. Здесь К. встречает и своих бывших друзей по попойкам, романтически настроенных гениев, но не узнает их. Однажды вечером он вдруг садится за рояль и начинает подбирать, ощупывая клавиши, подходящие мелодии к их речам. Замолкают они, молчит и музыка; и зазвучит опять, как только беседа продолжится, и с каждым разом, от четверга к четвергу, его музыка становится все увереннее, громче и наконец настолько настойчивой, что рояль уже заглушает любую беседу. Больной не только развивает удивительную виртуозность пальцев, но и все чаще впадает в гнев, что за музыка выходит из-под них: он колотит клавиатуру кулаками и бьет под конец по ней головой.
Приступы начинаются с того, что он ударяет левой рукой по пальцам правой, которая невозмутимо продолжает играть дальше, но потом останавливается, и тогда левая принимается играть свою партию, чудовищно фальшивя, и тут уж приходит черед правой положить конец этим проискам. Проявление нервного расстройства становится темой бесед в салоне, а страдающий нервным заболеванием молодой человек оказывается постепенно в центре внимания и привлекает в салон падкую на сенсации или компетентную в этих вопросах публику. Психиатры, музыканты и философы занимаются им, находят в его безумии определенный метод, а в его эксцессах варварский способ нового музыкального такта: конец гармонии – очевидно, не конец самой музыки. Клавиши умолкают, зато звенят струны, но это не смущает К.; недостающие звуки он воспроизводит собственным голосом, резким и неприятным, но с такой музыкальной точностью, которая поражает даже его прежнего учителя пения. Не слушая советов старой дамы, Цинкернагель настаивает на том, чтобы обезумевшему музыканту связали его опухшие руки, что с трудом удается сделать трем санитарам, применившим к нему силу. После этого К. впал в ступор, и его пришлось перевести в приют для неизлечимых душевнобольных.
Там твой рассказ приводит его к тому, что на него надели смирительную рубашку, но не без надежды на чудо. С этого места, как мне показалось, твой рассказ становится похожим на сказку. В «одном маленьком городке по соседству с целым миром» жил-поживал волшебник, с которым учитель пения состоял в регулярной переписке, «просто так», пишешь ты, «как ты со мной». (Здесь ты впервые удостоил меня обращения на «ты».) На этого «старика за горами, за лесами» молится твоя еврейская дама, «рассчитывая на него больше, чем на Спасителя, – и о горе! если его подарит миру Германия! – Скажи только одно слово, и его душа выздоровеет», – пишет она глубокоуважаемому, к которому обращается по имени Миллер. «Еще один раз, Миллер, должен ты спуститься в нелюбимый Берлин, иначе померкнет свет для нашего К.».
Это было последнее, что я слышал о твоем пациенте, – после конца Советского Союза он исчез из твоих писем. Иногда меня охватывало подозрение, что это мог быть я, который благодаря своим необдуманным расспросам – или благодаря отсутствию таковых? – поспособствовал его исчезновению.
Наши соглядатаи-службисты – «свинопасы» называешь ты их – остались верны нам и после великого объединения. Честь и хвала Браухли, который не упустил ни одного письма из нашей дальнейшей переписки. Доставим старому «щелкунчику», раскусившему твой шифр, удовольствие, пусть думает, что точно знает, что стоит за К., а также кто скрывается за тобой, рассказчиком про него. А знаешь, как я отреагировал на исчезновение К.? Прибегнул к спорту, и только спорту, – этому «игровому материалу», вовсе не заслуживающему такого определения.
Выдержал ли я твой экзамен – или это не было экзаменом? – по крайней мере, как учитель немецкого языка? Придерживался ли ты и дальше «твоего совершенного мнения», когда стилистически я поправил тебя на «совершенно твоего мнения». А написав «громадная ошибка», ты, вероятно, имел в виду «грубейшая ошибка». «Неслыханная случившаяся история» – было настолько неправильно, что мой красный карандаш поставил на полях букву «G» (что означало «Грамматика»!) Особенно чувствительно отреагировал я на твои попытки перейти, согласно твоему мнению, на швейцарский немецкий. Какой бес в тебя вселился говорить так, как разговариваю я, или того круче – «на языке коренных швейцарцев»? Ведь как звучало утешение, которое ты сочувственно выразил одинокому мужчине, оставшемуся без женщины? «Кому послано проклятие, чтобы расстаться с любимой, беги и не оголядывайся». Это «ого» я воспринял как опечатку, пока в следующем письме не встретил «водопад, низовергающийся вниз». Выходит, так примитивно представляете вы себе в вашем белорусском захолустье мой родной швейцарский немецкий! В твоей истории болезни польского музыканта я только один разок подпортил тебе дело. «А К. – это обязательно?» – написал я на полях.
Да, наставил меня на путь истинный Браухли, это обязательно. Потому что этим «Ферди» выдал себя. Ибо его подлинное имя – Казимир. Казимир князь Радзивилл.
С тем же успехом он мог бы сказать: К. маскируется, прячась за блеклыми строчками. Цветная лента твоей пишущей машинки едва справилась со вторым берлинским периодом К., большие буквы вообще провалились, нижние концы только с трудом угадывались. Я позволил себе послать тебе новую ленту для твоего старенького «ремингтона» – я узнал тип машинки, такая же была у моего отца. Дошла ли до тебя лента?
Ответа на этот вопрос я не получил, но следующее письмо было написано от руки. И это уже был персональный ответ от тебя. Ты не желал получать от меня никаких подачек. Твой почерк – как у писаря в доисторической канцелярии – выглядел очень достойно и не доставлял трудностей при чтении. Только – кто сегодня пишет так, кроме тебя?
Я никогда не учился каллиграфии, Ферди, или чему-нибудь в этом роде. Пятнадцатилетним мальчуганом я приехал с матерью в город – только чтобы навсегда уехать из той горной деревушки, где мой отец обанкротился и повесился в своей пекарне. Я очень рано пристрастился читать, а когда у меня не было под рукой книги, я дрался. Моей «темной» матери очень хотелось сделать из меня духовное лицо. Но даже и она вынуждена была признать, что я не создан для целибата. Тогда я просветил ее – после получения аттестата зрелости, названного так исключительно по недоразумению, – что философия тоже очень солидное занятие и что кое-кому из мыслителей удалось найти свое счастье в жизни. Абервилен, наша община, выправила мне стипендию как способному к наукам сироте, каким меня, собственно, признали только после смерти моей матери. Но я не выполнил остальных условий для ее получения. Вскоре мне должно было исполниться тридцать, и, вместо того чтобы бороться с самим собой и своими недостатками, я стал неутомимо бороться с другими и зарабатывать себе таким образом на жизнь. В драках я был силен еще школьником, а став студентом, пробовал себя в разных видах спортивной борьбы и достиг как борец (в греко-римском стиле) успеха, получив пояса и медали. Двое докторов-папаш, моих научных руководителей, не дождались меня и отправились на тот свет, сокурсники становились все моложе и отпускали шуточки по поводу темы моей диссертации: «Принцип отсутствия от Эмпедокла [30]30
Эмпедокл (ок. 495–435 до н. э.) – древнегреческий философ.
[Закрыть]до Карла Барта [31]31
Карл Барт (1886–1968) – швейцарский богослов.
[Закрыть]». Эта работа дальше своего рабочего названия не пошла, затрату усилий вместо работы над ней я перенес в силовое поле и в конечном итоге добился академической степени: мастер высшей школы борьбы в полутяжелом весе.
Все же кое-что есть: я не курю, не пью и могу безнаказанно истязать себя; мое тело прощает мне больше, чем я ему. В Абервилене, месте, где я родился, люди даже хотели видеть во мне будущего короля свингеров, но для этого нужно было иметь помимо мускулатуры еще и отцовскую жилку – любить опилки под ногами и иностранных туристов.
Арена гладиаторов подходила мне больше, я стал борцом. Мой агент сделал из меня злодея, я получил известность как RED DANGER [32]32
Красная опасность (англ.).
[Закрыть], превратив ринг в арену «холодной войны». Политически благонадежным, но со страшными воплями от боли, я проиграл бой Aса Tору, сутенеру в мини-юбочке из крашеной козьей шкуры. Но я никогда не сдавался, не набив морду противнику и не выплюнув ему в физиономию мою вставную челюсть. Я научился падать так, чтобы не причинять себе вреда, и это помогало мне потом в настоящей жизни. Про RED DANGER я тебе ничего не писал, хотя это прозвище всегда связывалось только с моим внешним обликом красного ирокеза. Ваша цензура наверняка встала бы от этого в тупик.
А что можешь предложить мне ты из своего славного прошлого? По сравнению с описанием жизненного пути К. твой собственный не представляет никакого интереса. Санитар в санатории в Несвиже, в Белоруссии. Уволенный в 1990 году, ты продолжаешь, пусть и с пометкой «на добровольных началах», играть на скрипке в той же психиатрической лечебнице. «Для руководства было выгодней, – пишешь ты, – успокаивать наших пациентов музыкой, а не медикаментами, которые, если бы они даже и были в наличии, оказались бы для нас недоступными по цене». А из каких же денег ты оплачиваешь почтовый сбор?
«От подачек прошу воздержаться», – декларировалось уже во втором твоем письме, и я влепил тебе в твое предложение «я» туда, где ему положено быть по правилам немецкой грамматики (G!). И вообще, как мне вскоре стало казаться, побольше «я» в твоих фразах не повредило бы тебе. Твои письма казались мне ненатурально обезличенными. Не то чтобы слишком «безличными», что было бы несправедливо по отношению к тебе. И не то чтобы «альтруистическими» – это слово наверняка покажется тебе странным. «Обезличенными», и причем по полной форме.
«От подачек прошу воздержаться, тем более что они вряд ли дойдут до меня». Белорусская почта наверняка читала это, заливаясь краской стыда. Почему цензура это пропустила? Или это она придавала твоему стилю известную утонченность? Может, все же прав Браухли и ты – двойной агент?
«Подачки» – это твое слово. Я слышу в нем щелчки насмешки. Я заслужил их в гораздо большем количестве, чем ты себе представляешь. С наступлением нового века мне, собственно, уже незачем было изображать злодея. Я получил респектабельную работу – независимо от того, как ты на это смотришь, можешь оставаться при своем мнении. Это было очень даже кстати, что я не имел права рассказывать тебе о ней. Ты мало чего упустил. Государственные тайны настолько же пресная штука, как и спортивный суррогат, которым я кормил тебя все эти годы. Теперь у тебя есть неплохой сюжет. Немного он чем-то напоминает историю твоего безумного поляка, но это уже история моего отечества, и в ней тоже есть свое Ватерлоо.
Моей страны сегодня, собственно, больше нет. Это в Белоруссии осталось, конечно, незамеченным; мы и сами тем временем этого уже не замечаем. Но в глазах настоящих патриотов Швейцария еще лет десять назад подверглась угрозе уничтожения. Она затеяла семейную войну, которая благодаря нашей уникальной изоляции едва ли была слышна за пределами границ. Спор, должны ли мы присоединиться к Европе, велся внутри страны довольно ожесточенно, а за ее пределами это звучало несколько праздно, поскольку мы и без того давно уже внутри Европы – для других; да только мы сами не были этими другими. А кем мы, собственно, были? Вот поэтому и велась та яростная гражданская война, и страна, казалось, только и крутилась вокруг этих споров, растрачивая свои силы, требовавшие соответствующей подпитки. Вам такой люкс был бы не по карману. А нам смогло помочь только величайшее несчастье, обрушившееся на нас.
И когда это случилось и стало фактом нашей жизни, его уже так никто не классифицировал. Нашему благосостоянию оно не причинило никакого вреда, а наше взбунтовавшееся было самолюбие постепенно поутихло, и все как-то улеглось. Скандалы и банкротства немного сбили спесь; но решающим оказалась, если ты меня спросишь, смена денег. Мы уже не могли соответствовать моменту, когда европейская валюта вместо пустых угроз действительно пришла к нам. После этого мы почувствовали свою неполноценность в бизнесе. И стали сами себе вдруг казаться с нашим твердым швейцарским франком островитянами с ракушками в кармане вместо денег. Нам всегда была дорога тайна, которую мы делали из нашей валюты для других, но однажды трезвый взгляд показал нам, что вскоре это окажется для нас слишкомдорогим и просто даже не по карману. Так мы стали европейцами, и с тех пор уже никогда никем другим и не были.
Но до этого еще было очень далеко, когда в середине девяностых я приехал в Абервилен, деревню моих предков, чтобы залечить раны, которые заработал на ринге. Случилось так, что наш советник в нижней палате – первый народный представитель, которого абервиленцы когда-то делегировали в парламент, – стал на собрании в подпитии агитировать за создание так называемого фонда Солидарности, по поводу которого страна тогда думала, что она обязана это сделать, поскольку это ее долг. Во Вторую мировую войну она плотно задраила свои границы от всего человечества, а теперь хотела всенародно искупить свою вину. Луи Хальбхерр, наш народный представитель, сидел когда-то со мной на одной парте. Он старательно списывал у меня все, чтобы оправдать высокие ожидания отца, директора Промыслового банка, делавшего ставку на его продвижение в учебе. Мне, похоже, Господь даровал во сне многое из того, ради чего Луди бился как одержимый и отчего ребенком выглядел старше своих лет. Однако он решил доказать всем, на что способен. На снегу у него все получилось. Он всегда знал, как надо лучше всех изворачиваться и петлять; ему осталось только взять в руки палки для слалома, как они тут же стали приносить ему доход. То есть его дорога из деревни тоже вела через спорт. Но в отличие от меня он многого достиг на этом пути.
Когда он в «радостном настроении» поднялся на трибуну, он показался мне все таким же, без изменений, – жилистым, теперь еще и язвительным, если до этого доходило. Над изогнутой в кривой усмешке верхней губой, не сразу обнажавшей его клыки – выщербленные резцы, давно уже закрытые коронками, – виднелись посеребренные усики. Глаза, тонувшие в слезных мешках, казалось, не опасались больше насмешек класса, смело оглядывали всех вокруг, не теряя бдительности. У него была манера без конца снимать и надевать свои очки без оправы, придававшие ему необычайно компетентный вид. Ораторствовать он умел и раньше, а за прошедшее время выучился витийствовать как истинный парламентарий, позволял себе даже некоторые грубые выпады и сам улыбался, подбадривая себя, хотя от привычки глотать слюну так и не избавился.
Говоря то на диалекте, то ясным и понятным языком, Луи Хальбхерр продемонстрировал мне разницу наших жизненных успехов и достижений. Мы поприветствовали друг друга пожатием руки; мне было дозволено по-прежнему называть его Луди и обращаться к нему на «ты». Я принял также участие в дискуссии о распределении «избыточных золотых запасов» – комбинация слов, фривольность которой не осталась незамеченной в его бывшей горной деревеньке, перешедшей за это время в разряд «станций» и ничуть не смущавшейся при обозначении ее как места дислокации «гарнизона». Я выступил в защиту целевого вложения нашей доли солидарности в одну-единственную, нуждавшуюся в развитии страну, являвшуюся, возможно, даже частью бывшего восточного блока и борющуюся сегодня за свое становление, свободу, достоинство и демократию, как и хоть какое-то скромное материальное благополучие. Почему не подписать солидарное поручительство и не взять на себя шефство? Например, над Белоруссией, а по-новому Belarusj?
После охватившей всех ненадолго оторопи мое предложение натолкнулось сначала на сомнение государственного мужа, а потом на открытую насмешку. У Луди не было нужды ступать ногой на белорусскую землю, чтобы проявить себя экспертом в этом вопросе. Это авторитарное государство и все еще по-прежнему часть старого Советского Союза. Белоруссия казалась в устах человека в «приподнятом настроении» прямо-таки образцом страны, в которой нам с нашей готовностью помочь просто делать нечего. Солидарность с Белоруссией, провозгласил Луди, типичный пример философского мышления. Это даже не смешно, когда высказывают такие предположения, что Белоруссия смогла бы не только поучиться у нас в предлагаемом содружестве, но и мы у нее, в свою очередь, тоже. Я говорил об «умелой политике в условиях общего дефицита» – так ведь, мой дорогой друг? Но он, Луи Хальбхерр, назвал это цинизмом – мое счастье, что в зале нет ни одного белоруса, чтобы дать мне должный отпор.
Я не сослужил, Ферди, в обстановке «приподнятого настроения» никакой службы твоему отечеству, а тебе определенно оказал «медвежью» услугу. И тем не менее я не покраснел, когда на следующий день, покупая сыр, был встречен решительным возгласом: «Ага! Наш белорус! Его счастье, что он чемпион мира во всех видах борьбы! Ничего, что сыра немного больше?»
Тогда добродушие моих соотечественников было просто несокрушимым. Оно и сегодня все еще осталось таким.
И, как и прежде, нет никого, кто разбирался бы в делах Белоруссии лучше, чем Браухли – до вчерашнего дня мой офицер-куратор. Он даже знает, кто ты,когда речь заходит об этом, готов дать голову на отсечение.
А кто такой этот Браухли, которого никто не может ввести в заблуждение?
Его камуфляж: усы, еще гуще и пышнее, чем у министра, за чью безопасность он в ответе, свисают, правда, немного вниз, и серебра в них тоже несколько больше, ведь он уже приближается к концу своей службы. Он начинал как простой солдат, сидевший на прослушке телефонных разговоров, нанялся потом на службу к частному детективу и так ловко прослеживал тайные ходы неверных супругов, что один из них – офицер разведки – перевербовал его и нацелил его ловкость на защиту швейцарского нейтралитета. С проектом переноса резиденции правительства страны в случае войны на ирландский конный завод его военачальника он заново отремонтировал эту частную собственность и взял на себя обязательство передислоцировать подлинный ирландский паб с его полной комплектацией на Банхофштрассе – главную улицу Цюриха.
Как завсегдатай подобных заведений, знавший все ходы и выходы, он завязал отношения с толстосумами из тогда еще враждебной Восточной Европы и зарекомендовал себя как подходящая кандидатура на важные роли в закулисных играх периода «холодной войны», во время которой действовал незаметно, но настолько результативно, что федеративное государство вынуждено было вернуть его назад и снова посадить за письменный стол – замаскированная под повышение отставка, – использовав при этом в качестве предлога заботу о его здоровье. Но ты дал понять – сейчас я обращаюсь непосредственно к тебе, Браухли, даже если больше и не являюсь твоим коллегой, хотя все еще делаю на тебя ставку как параллельного читателя нашей переписки, – что тебя не остановит даже папская курия, твой истинный противник, и ты будешь вынюхивать и выслеживать дальше: этим я, по крайней мере, не открываю для тебя никакой тайны. Напротив, я почти уверен, что ты не станешь блокировать переписку, о которой даже участвующие в ней стороны не знают, то ли они рассказывают друг другу, как они о том думают. Достаточно того, что ты это знаешь точно. Чтобы все в мире было надежно, часто говорил ты, чуть ли не раскрывая свои карты, надо к реальной нестабильности добавить еще немного дополнительной, насадить это во всех коридорах власти и позаботиться о том, чтобы политика в достаточной мере была занята этим богатым материалом для игры воображения и не натворила никаких глупостей. Эта миротворческая работа, Браухли, и тебе это хорошо известно, остается скрытой, замаскированной, ее не афишируют, не поднимают на щит и не превозносят, она никогда не вознаграждается публично, и у кого не хватает сил рассматривать ее как чистую самоцель, тому и не надо этим заниматься. Поэтому да будет мне позволительно сплести здесь для тебя маленький венок и тут же передать его тебе на тайное хранение. Я научился у тебя: то, что видишь, это не то, что есть на самом деле. Хотя ты и пальцем не шевельнул, когда меня увольняли, я тем не менее остаюсь твоим учеником – и знаю, что ты посмотришь на ту или иную маленькую дерзость такого, как я, сквозь пальцы. Даже если мне и не доведется узнать, сколько уважения скрывается за этим: но тебе-то известно. И так и останется между нами. Ты – гурман, смакующий действительность. И моему другу Ферди тоже стоило бы склониться перед тобой, если ты немного раскроешь ему свои карты; но именно этого ты никогда и не сделаешь. В покере нужно уметь блефовать, не имея ничего на руках. Так что сделаем опять вид, будто тебя и не было вовсе.
Как же можно с успехом плести интриги, Ферди, если никто не создает необходимой для этого среды? Службы, не оставляя следов, вскрывали наши письма и снова их заклеивали, прежде чем доставляли их получателю с едва заметным опозданием, не бросавшимся в глаза; ибо то, что у вас называется халатным отношением к делу, можно с легкостью повторить и в системе, называемой нами «сферой услуг». Тайные службы – рекордсмены высших достижений в этой сфере. Но как не бывает системы без изъянов, так не бывает и изъянов без системы.
Поэтому знай: Несвиж, где, как ты уверяешь, ты работаешь санитаром, это замок князей Радзивиллов.
Браухли знает про твою родню все, еще с тех времен, до начала своей службы. В молодости он чокнулся на Кеннеди, а невестка Джона была родом из Радзивиллов. За истекший срок ему стало известно, кто на самом делеубил президента, и, когда его отправят на пенсию – через четыре годы, – он выдаст эту тайну, а пока вынужден затаиться или, по крайней мере, носить на лице маску. Быть правдоискателем – значит не быть уверенным в безопасности своей жизни.
Браухли раскинул над тобой свою сеть, стянув концы в узел. Он проследил в Интернете всю польско-литовскую династию до самых ее истоков: сегодня все нити сходятся в Несвиже, и именно ты держишь их в своих руках. Он нашел ключ к твоей истории и уже расшифровал ее: все то же самое, что и во времена апостола Петра. За Несвижем стоит Ратцингер [33]33
Кардинал Йозеф Ратцингер; теперь Папа Римский Бенедикт XVI.
[Закрыть], а за ним – Рим. С тебя, Ферди, начинается новая контрреформация. Ты завоюешь для папского престола ортодоксальную Россию.