Текст книги "Рассечение Стоуна"
Автор книги: Абрахам Вергезе
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Часть третья
Я ни в коем случае не буду делать сечения
у страдающих каменной болезнью,
предоставив это людям,
занимающимся этим делом…
Из клятвы Гиппократа
В плоде любви нет косточек
У тех, чья любовь взаимна.
Тируваллувар, из «Тирукурала»[57]57
Книга притч и афоризмов «Тирукурал» тамильского поэта Тируваллувара считается у тамилов священным текстом.
[Закрыть]
Глава первая. Тицита
Помню ранние утренние часы, мы на руках у Гхоша, он танцевальным шагом проскальзывает на кухню. Раз, два… Раздватри. Мы крутимся, возносимся к потолку, опускаемся. Долгое время я буду думать, что танцы – его профессия.
Мы огибаем печь, подплываем к задней двери, Гхош изящным движением отодвигает засов.
Появляются Алмаз и Розина, быстро закрывают за собой дверь, чтобы не напустить холода и не впустить Кучулу, которая весело машет хвостом в ожидании завтрака. Обе мамиты укутаны словно мумии, по самые глаза. Они слоями разматывают с себя одежду, пахнет травой, свежевскопанной землей, бербере и угольным дымом.
Я заранее заливаюсь смехом, втягиваю голову в плечи, сейчас ледяные пальцы Розины коснутся моей щеки. Когда она проделала это в первый раз, я, вместо того чтобы заплакать, с перепугу засмеялся, и это положило начало каждодневному ритуалу, который я со сладким ужасом предвкушаю.
После завтрака Хема и Гхош целуют Шиву и меня на прощанье. Слезы. Отчаяние. Попытка удержать их. Но они все равно уходят, им пора в больницу.
Розина укладывает нас в двухместную коляску. Я тянусь к своей нянюшке и прошусь на ручки, мне нравится взирать на мир с высоты взрослого. Розина сдается. А Шива доволен, куда бы его ни положили, главное, чтобы ножной браслет оставался на месте.
Лоб Розины – шоколадный шар, волосы на голове уложены в ровные косички, а ниже свободно свисают до плеч. Укачивая меня, она движется куда энергичнее Гхоша. Ее платье в складках так и мелькает перед глазами, выписывая кренделя, розовые пластиковые туфли то появятся, то исчезнут.
Розина трещит не умолкая. Мы помалкиваем, безъязыкие, полные мыслей и впечатлений, которых не в силах выразить. Алмаз и Гебре смеются над Розининым амхарским, над гортанными, харкающими звуками, которые она издает, но ей все равно. Порой она переходит на итальянский, особенно когда старается убедить собеседника, переспорить. Италиния дается ей легко, и, странное дело, ее все понимают, хотя никто на этом языке не говорит. Такова сама природа итальянского. Разговаривает сама с собой или поет она на своем эритрейском – тигриния, – и тогда речь ее течет плавно и свободно.
Алмаз, которая когда-то была служанкой в доме у Гхоша, теперь кухарка в его совместных с Хемой владениях. Она стоит перед плитой непоколебимая, словно баобаб, великанша в сравнении с Розиной, и не издает ни звука, только сопит да бросит иногда: «Byнут!» (Да ты что!) – чтобы Розина или Гебре не умолкали, будто им для этого нужно поощрение. Кожа у Алмаз светлее, чем у Розины, и ее волосы заключены в прозрачный оранжевый шаш, образующий нечто вроде фригийского шлема. Если у Розины зубы так и сверкают, Алмаз своих почти никогда не показывает.
К середине утра, когда мы с Кучулу в качестве телохранителя возвращаемся из нашей первой экскурсии по маршруту Бунгало-Приемный покой-Женское отделение– Главные ворота, кухня полна жизни. Пар клубится над кастрюльками, звякают крышки, свистит скороварка, ловкие руки Алмаз режут лук, помидоры и кинзу, рядом с крошечными кучками имбиря и чеснока громоздятся терриконы овощей. Под рукой у нее целая батарея специй: листья карри, куркума, кориандр, гвоздика, корица, семена горчицы, молотый перец, все в коробочках из нержавеющей стали, вставленных в коробку побольше. Безумный алхимик, она бросает в ступку щепотку одного, пригоршню другого, орудует пестиком, и чмокающее чок-чок вскоре сменяется скрежетом камня о камень.
Семена горчицы лопаются в горячем растительном масле. Алмаз придерживает над сковородкой крышку, чтобы они не разлетались, слышен стук, словно градины упали на жестяную крышу, добавляет семена кумина, они шипят и трещат, сухой благоуханный дым перебивает запах горчицы. Только потом в дело идет лук, целые пригоршни лука, и первобытный огонь пылает, и жизнь кипит.
Розина резким движением передает меня Алмаз и выбегает через черный вход, ее прямые ноги сходятся и расходятся, точно половинки ножниц. Мы еще не в курсе, но Розина вынашивает семя революции. Она беременна девочкой по имени Генет. Мы – Шива, Генет и я – вместе с самого начала, только она пока in utero[58]58
В утробе (лат.).
[Закрыть], а мы с Шивой уже пытаемся столковаться с окружающим миром.
Розина передает меня Алмаз совершенно для меня неожиданно.
Я принимаюсь хныкать, булькающие кастрюльки в опасной близости.
Алмаз откладывает поварешку и сажает меня себе на бедро.
Запустив руку в блузу, она с кряхтением достает грудь: – На-ка вот. – И передает мне грудь на сохранение. Я получил за свою жизнь немало подарков, но это первый, который я запомнил. Этот дар всякий раз застает меня врасплох. Когда его у меня забирают, образ стирается из памяти. А сейчас он оживает, высвобождается из одежды, вручается как медаль, которой я не заслужил. Алмаз, не тратя лишних слов, вновь берется за стряпню, будто поварешка такая же ее неотъемлемая принадлежность, что и грудь.
Шива в коляске слюнявит деревянную машинку. Если надо, он готов с ней расстаться, не то что с браслетом. При виде такого зрелища, как грудь, Шива роняет машинку на пол. Пусть грудь в моем полном распоряжении, пусть я мну ее и тискаю, все равно я его порученец, стенограф.
Восхищенный Шива отдает приказ без слов: Передай мне. Когда он видит, что это невозможно, следует новое распоряжение: Открой и посмотри, что там внутри. И это указание остается невыполненным.
Возьми в рот, велит Шива, ибо это для него главный способ познания мира. Я отвергаю этот замысел как несостоятельный.
Я пытаюсь приподнять грудь, тщательно осмотреть, она наполняет мне ладони и стекает между пальцев. Я провожу пальцами по склонам, вздымающимся к темному соску, через который грудь дышит и глядит на белый свет. Она опадает к моим коленям (а может, к коленям Алмаз, я не уверен), дрожит, будто желе, пар оседает на ее покровах, капельки воды скрадывают ее сияние. От нее пахнет имбирем и кумином, как и от Алмаз. Через много лет, когда я впервые поцелую женскую грудь, я буду ненасытен.
Вспышка света и холодный сквозняк возвещают о возвращении Розины. Я снова у нее на руках, меня отнимают от груди, которая таинственно исчезает, проглоченная блузой Алмаз.
Поздним утром, когда солнце давно прогнало холод и туман, мы играем на лужайке, пока щеки не покраснеют. Розина кормит нас. Голод и дремота сливаются воедино, как рис и карри, йогурт и бананы у нас в животах. Желания наши в эти годы просты, мир совершенен.
После обеда мы с Шивой засыпаем, обхватив друг друга руками, дыша друг другу в лицо, соприкасаясь головами. Сквозь сон я слышу песню, но ее поет не Розина. Это «Тицита», и напевает ее Алмаз, а я держусь за ее грудь.
Эта песня будет со мной все годы, что я проведу в Эфиопии. Когда молодым человеком я уеду из Аддис-Абебы, я возьму с собой кассету с записью «Тициты» и «Акваланга». Перед лицом отъезда или надвигающейся смерти волей-неволей определяешься, что тебе нравится на самом деле. В годы изгнания, когда кассета изнашивалась, мне на жизненном пути непременно попадались эфиопы. Мое приветствие на родном языке послужит искоркой, связующим звеном, выстроит целую сеть: телефонный номер Войзеро Менен, которая за скромную плату приготовит инжеру и вот и подаст тебе в своем доме, надо только позвонить накануне; Ато Гирма, таксист, чей двоюродный брат работает в «Эфиопских Авиалиниях» и привозит кибе – эфиопское сливочное масло, ибо без участия коров с тучных высокогорных пастбищ твой вот будет отдавать Америкой. Если на праздник Мескель тебе нужен баран, в Бруклине обратись к Йоханнесу, а в Бостоне позвони в «Царицу Савскую». За годы, проведенные на чужбине в Америке, я увижу, насколько эфиопы незаметны для других и до чего бросаются в глаза мне. Через них я легко раздобуду новые записи «Тициты».
Глава вторая. Грехи отца
Чтобы тебя услышали в море шума, затопившем наш дом, надо было нырнуть в него с головой и пробиться вперед всех. Голос Гхоша звучал ревуном, разносился по всем комнатам и плавно переходил в смех. Хема щебетала, словно певчая птица, но если ее разозлить, то трели делались острыми, как ятаган у Саладина, который, как утверждала моя книжка «Ричард Львиное Сердце и крестовые походы», разрезал на лету шелковый платок. Алмаз, наша кухарка, внешне хранила молчание, но губы у нее непрерывно шевелились, уж не знаю, молилась она или напевала. Для Розины тишина была личным оскорблением, она разговаривала с пустыми комнатами и со шкафами. Генет, шести лет от роду, пошла в мать, певучим голоском рассказывала самой себе истории о самой себе, создавая целую мифологию.
Если бы Шива и Мэрион появились на свет обычным путем (что было невозможно, ибо мы срослись головами), первым, старшим, оказался бы Шива. Но кесарево сечение изменило естественный ход событий, это мне было суждено сделать первый вдох, значит, я оказался старше на несколько секунд. А потому за связь с внешним миром тоже отвечал я.
На Пьяцце или на запруженном повозками, грузовиками и людьми рынке Аддис-Абебы Хема ни разу не произнесла: «Эта голубая рубашка так идет Шиве» или «Вот сандалии в самый раз для Мэриона». При появлении в лавке доктора Гхоша и доктора Хемы, несмотря на протесты, вытаскивались стулья, с них смахивалась пыль, мальчик посылался за теплой фантой или кока-колой и печеньем, нас обмеряли сантиметром, гладили шершавой ладонью по щекам, собиралась толпа зевак, будто Шива-Мэрион был львом из клетки. Кончалось все тем, что Хема и Гхош покупали по две единицы одного и того же, будь то одежда, биты для крикета, авторучки или велосипеды. Когда люди при виде нас восторгались: «Посмотри, какие миленькие!» – могло ли им прийти в голову, что наши одинаковые наряды мы выбрали сами? Признаюсь, в один прекрасный день я попробовал нарядиться по-своему. Мне стало не по себе уже у зеркала. Ну словно у меня ширинка расстегнута – что-то не так.
Мы – «Близнецы» – прославились не только тем, что одинаково одевались, но и тем, что бегали с бешеной скоростью, но всегда в ногу, странное четвероногое, перемещавшееся из пункта А в пункт В по единственному известному ему маршруту. Когда Шива-Мэрион был принужден идти спокойно, мы всегда обнимали друг друга за плечи, словно участники «бега на трех ногах»[59]59
Вид соревнований по бегу для детей; соревнующиеся бегут парами, причем правая нога одного участника привязана к левой ноге другого.
[Закрыть], хотя и понятия не имели, что такие состязания существуют. Садились мы всегда на один стул и даже туалетом пользовались на пару, направляя в фаянсовое вместилище двойную струю. Словом, часть ответственности за то, что люди воспринимали нас как единое существо, лежала на нас самих.
– Покличь Близнецов, время обедать.
– Мальчики, а купаться не пора?
– Шива-Мэрион, что хотите на ужин сегодня, спагетти или инжеру и вот?
«Ты» или «твой» относилось к нам обоим. Все равно, кто из нас отвечал на вопрос, ответ давался за обоих.
Наверное, взрослые считали, что Шива, мой прилежный, трудолюбивый брат, попросту скуп на слова. Хотя если считать звон колокольчиков на его браслете за разговор, он болтал без умолку и стихал, только когда перед школой натягивал на браслет носок. Наверное, взрослые полагали, что я не даю Шиве возможности говорить (что было правдой), но никто не просил меня заткнуться. Во всяком случае, в шуме и гаме нашего жилища, где дважды в неделю собиралась компания для игры в бридж, на «Грюндиге» вертелась 78-оборотная пластинка и от топанья Гхоша под румбу и ча-ча-ча звенели тарелки, прошло целых шесть лет, прежде чем взрослые заметили, что Шива перестал говорить.
В младенчестве Шива считался более нежным, все из-за черепа, который, пока не явилась Хема, пытался сокрушить Стоун. Но потом Шива благополучно миновал возрастные вехи, стал держать головку в одно время со мной, встал на четвереньки и сказал «Амма» и «Гхош» в положенные сроки, и мы оба начали ходить одиннадцати месяцев от роду. По словам Хемы, за несколько дней до того, как сделали первые шаги, мы забыли, как надо ходить, поскольку открыли для себя прелести бега. Шива говорил сколько нужно до пятого года жизни, когда принялся потихоньку откладывать слова про запас.
Сразу объясню, что Шива смеялся, плакал и вообще вел себя так, будто вот-вот что-то скажет, и тут в дело вступал я. Он охотно распевал ла-ла-ла вместе со мной в ванне, но, когда дело доходило до слов, они становились ему не нужны. Он бегло читал – только не вслух. Он моментально складывал и вычитал большие числа и записывал результат, пока я загибал пальцы. Он постоянно писал записочки, они устилали его путь, будто навоз. Он прекрасно рисовал, правда, на чем попало: на картонных коробках, на бумажных пакетах. На этом этапе он обожал рисовать Веронику[60]60
«Бетти и Вероника» – комикс, рассказывающий о похождениях двух девушек, влюбленных в одного парня. И если Бетти – тихая, скромная мышка, то Вероника – соблазнительная секс-бомба.
[Закрыть]. В доме у нас был один выпуск «Арчи Комикс» – я купил его в книжной лавке Пападакиса; на странице шестнадцатой были три сюжета с Вероникой и Бетти. Шива смог полностью воспроизвести эту страницу с пузырями высказываний, надписями и диагональной штриховкой. У него в голове будто имелся фотоаппарат, и в любое время он мог перевести зафиксированное изображение на бумагу, не забыв ни номер страницы, ни раздавленную муху. Я заметил, что он всегда выделяет линию груди Вероники, особенно в сравнении с Бетти. В оригинале обводы тоже присутствовали, но у Шивы линия был жирнее, темнее.
Иногда он импровизировал и отходил от оригинала, изображая грудь в виде готовых к пуску ракет или реющих в воздухе воздушных шариков.
Генет и я прикрывали молчание Шивы. Я делал это неосознанно, если и болтал без меры, то как бы за двоих. Разумеется, у меня никаких проблем в общении с Шивой не возникало. Ранним утром звон колокольчика – чинь-динь – спрашивал: «Мэрион, ты проснулся?» Динь-чинь значило: «Пора вставать». Если он терся своей головой о мою, это обозначало: «Просыпайсяй, соня». Одному из нас достаточно было подумать о чем-то, чтобы другой уже бросился выполнять.
Приметила, что Шива перестал говорить, миссис Гарретти из школы. «Школа Лумиса для города и деревни» старалась угождать вкусам торговцев, дипломатов, военных советников, докторов, учителей, представителей Экономической комиссии ООН для Африки, Всемирной организации здравоохранения, ЮНЕСКО, ЮНИСЕФ и особенно ОАЕ – Организации Африканского Единства. Император передал ОАЕ «Африка-Холл» – потрясающее здание, и благодаря этому хитрому ходу ОАЕ перенесла свою штаб-квартиру в Аддис-Абебу, что оживило всяческий бизнес, начиная с девушек из баров и кончая дилерами «Фиата», «Пежо» и «Мерседес-Бенц». Дети сотрудников ОАЕ могли посещать Лицей, что возвышался в самой тихой части Черчилль-авеню. Но посланцы франкоговорящих стран – Мали, Гвинеи, Камеруна, Берега Слоновой Кости, Сенегала, Маврикия и Мадагаскара – смотрели в будущее, и посему машины с табличками Corps Diplomatiques везли les enfants мимо Лицея к «Школе Лумиса для города и деревни». Для полноты картины упомяну еще о школе Св. Иосифа, где заправляли иезуиты, эти пехотинцы Христа, которые, по словам матушки, веровали в Бога и в розги. Но у Св. Иосифа учились только мальчики, для Генет путь туда был заказан.
Почему же тогда нас не отправили в одну из государственных школ? Дело в том, что в таком учебном заведении мы бы оказались единственными неместными и угодили бы в немногочисленную группу учеников, у которых число имеющейся обуви превышало бы одну-единственную пару, а дома имелся водопровод и канализация. У Хемы и Гхоша не было выбора, кроме как отдать нас к Лумису, где преподавали британские экспаты.
У наших учителей за плечами была средняя школа, и неясно, где они раздобыли лицензию на право преподавания. Удивительно, но черная креповая мантия способна придать прощелыге-кокни или разбитной цветочнице из Ковент-Гардена солидность оксфордского профессора. Акцент не играет в Африке никакой роли, главное, чтобы он был иностранный, ну и чтобы цвет кожи соответствовал.
Ритуал – вот бальзам на душу тех родителей, кто сомневался в качестве услуг, предоставляемых школой Лумиса за их деньги. День спортивных состязаний, школьная ярмарка, Рождество, школьные пьесы, ночь Гая Фокса[61]61
Вечер 5 ноября, когда по традиции отмечают раскрытие «Порохового заговора» сожжением пугала главы «Порохового заговора» Тая Фокса.
[Закрыть], день учредителей, церемония окончания школы – столько размноженных на ротаторе уведомлений мы приносили домой, что у Хемы голова кружилась. Кружки по интересам собирались по понедельникам, вторникам, средам, у каждого кружка были свои цвета, свои команды и свои руководители. В дни спортивных состязаний команды соревновались за кубок Лумиса. Каждый день начинался с общей молитвы, которую в присутствии мистера Лумиса мы возносили в актовом зале, затем зачитывался отрывок из Библии, один из учителей садился за фортепиано и пелся гимн из сборника.
Как ни прискорбно, результаты сдачи экзаменов по программе средней школы первого уровня сложности у учеников школы Лумиса по сравнению с детьми из бесплатных государственных школ были ужасны. У индийских учителей, которых император взял в аренду в христианском штате Керала (откуда родом была сестра Мэри), имелись необходимые знания. Спросите у любого эфиопа, как звали его учителя математики или физики, – наверняка Курьен, Коши, Томас, Джордж, Варугезе, Нинан, Мэтьюз, Джейкоб, Джудас, Паулос, Чанди, Ипен, Патрос или Паулос. Эти учителя воспитывались в соответствии с ортодоксальным ритуалом, который ввел в Южной Индии сам святой Фома. Но на своем поприще они следовали единственному ритуалу: наилучшим образом преподать своим исключительно способным к математике эфиопским ученикам умножение, периодическую таблицу и законы Ньютона.
Моя классная руководительница миссис Гарретти позвонила Хеме и Гхошу в конце того дня, когда я не пошел в школу из-за высокой температуры. Для нее мы были близнецами Стоун, темноволосыми светлоглазыми мальчиками, кто всегда одевался одинаково, весело пел, бегал, прыгал, хлопал в ладоши, болтал и рисовал. Без меня Шива точно так же пел, бегал, прыгал, хлопал в ладоши, но при этом не проронил ни слова.
Хема сначала не поверила, потом возложила вину на миссис Гарретти и в конце концов – на себя. Занятия танцами в клубе «Ювентус» были отменены, хотя Гхош уже почти освоил фокстрот, пластинки впервые за многие годы перестали вертеться, постоянные партнеры по бриджу перебрались в старое бунгало Гхоша, которое он использовал в качестве кабинета и где принимал частных пациентов.
В библиотеках Британского Совета и Службы информации США Хема взяла книги Киплинга, Раскина, К. С. Льюиса, Эдгара Аллана По, Р. К. Нарайана, и они с Гхошем принялись по очереди читать нам по вечерам, полагая, что большая литература пробудит в Шиве желание говорить. В до-телевизионную эпоху это было развлечение, за исключением К. С. Льюиса, чьи волшебные буфеты меня не впечатлили, и Раскина, которого ни Хема, ни Гхош не поняли и не могли долго читать, хотя настойчиво к нему возвращались в надежде, что Шива, подобно мне, возьмет да и крикнет: «Хватит!» Мы уже спали, а они не умолкали, Хема считала, что подсознание всегда настороже. Если после рождения они тревожились, выживет ли Шива, то теперь опасались отдаленных осложнений, вызванных древними абортивными инструментами. Они шли на все, лишь бы Шива заговорил.
Но он упорно молчал.
Однажды (недавно нам исполнилось восемь) возвращаемся мы домой из школы, а в гостиной школьная доска, и Хема, сверкая глазами, стоит перед ней с мелом наизготовку, и по пособию по каллиграфии Бикхема лежит на наших местах. На каждой книжке сверкает новая авторучка «Пеликан», мечта любого школьника, и новинка – сменные стержни – рядом.
Придет время, когда я буду рад, что я – хирург с хорошим почерком. Мои записи в медицинских картах намекают на таковую же сноровку во владении ножом (хотя никакого правила тут нет, каракули вовсе не свидетельствуют о несостоятельности хирурга).
Шива уже вертел в руках свой «Пеликан». Генет помалкивала. В чистописании она не могла похвастаться достижениями.
Я застыл на месте. Хемой двигало чувство вины, а оно редко бывает хорошим советчиком. Кроме того, я собирался устроить на насыпи за домом смотр своим игрушкам и даже специально расчистил для этого участок. Не вовремя все это.
– А можно мы лучше поиграем во дворе? – спросил я. – Мне не хочется заниматься ничем таким.
Хема поджала губы. Ее, казалось, обидела не моя просьба, а мое упрямство. Подсознательно она и меня винила за то, что сделалось с Шивой. И я, и даже Генет за завесой своей болтовни скрывали молчание Шивы.
– Говори за себя, Мэрион, – сказала она холодно.
– Я и говорю. Почему нам, ну мне то есть, нельзя пойти поиграть?
Шива уже вставил в авторучку стержень.
– Почему? Я тебе скажу. Потому что твоя школа – это одна большая игра. Мне надо поглядеть, как ты на самом деле учишься. Садись, Мэрион!
Генет тихонько села.
– Нет, – упорствовал я, – это нечестно. И потом, Шиве это не поможет.
– Мэрион, пока я не надрала тебе уши…
– ОН БУДЕТ ГОВОРИТЬ, КОГДА ЗАХОЧЕТ САМ! -завопил я.
И выбежал из дома. Сворачиваю за угол, за другой и налетаю прямо на Земуя. Мне стукнуло в голову, что военного нарочно прислала Хема, чтобы поймал меня.
– Братец, где война? – улыбаясь, спросил Земуй и поставил меня на землю. Его оливковая форма была с иголочки, ремень, кобура и ботинки сверкали. Он притопнул правой ногой и отдал мне честь.
Сержант Земуй был водителем полковника Мебрату. Когда-то Гхош своей операцией спас полковнику жизнь. Тогда Мебрату был под подозрением, но сейчас пребывал у императора в фаворе. Он занимал сразу две должности – старшего командира лейб-гвардии и офицера по связям с военными атташе из Британии, Индии, Бельгии и Америки. В обязанности полковника входило участие в многочисленных дипломатических приемах, не говоря уже о партиях в бридж у нас. Бедняга Земуй добирался до дома, жены и детей, только когда шеф уже изволил почивать. Полковник предоставил в распоряжение Земуя мотоцикл, чтобы дорога не отнимала у него много времени. А поскольку Земуй, живший неподалеку от Миссии, не хотел уродовать шины на гравийной дороге, он испросил у Гхоша разрешение ставить мотоцикл под навес. Тут его драгоценное транспортное средство находилось в безопасности от стихии и вандалов.
– Вот кто мне был нужен, – обрадованно произнес Земуй. – Что стряслось, мой маленький господин?
– Ничего, – внезапно смутился я. Мои беды казались сущей чепухой перед тем, что повидал солдат, только что вернувшийся из Конго, где шла гражданская война. – Что ты так поздно за своим мотоциклом?
– Шеф был на приеме до четырех утра. Когда я привез его домой, уже солнце всходило. Он меня отпустил до вечера. Слушай-ка, давай сядем. Прочитай мне письмо еще раз. – Он достал из кармана красно-синий конверт авиапочты, вручил мне, снял свой тропический шлем и выудил из-за ремешка окурок сигареты.
– Земуй, – сказал я, – давай я прочитаю его попозже, ладно? За мной гонится Хема. Я ей надерзил. Поймает – язык отрежет.
– Дело серьезное. Что ж, попозже так попозже. – Земуй спрятал письмо, в его движениях сквозила досада. – Как ты думаешь, Дарвин уже получил мое письмо?
– Думаю, ответ вот-вот придет. Сегодня-завтра.
Он отдал мне честь и скрылся за домом.
Дарвин был канадский солдат, раненный в Катанге, я читал его письмо Земую так часто, что успел выучить наизусть. Он писал, что в Торонто холодно, идет снег и что ему грустно и он никак не может привыкнуть к деревянной ноге. (Позарятся ли женщины в Эйтопии на одноногого белого с лицом, покрытым шрамами? Ха-ха!) Дарвин небогат, но если его другу Земую что-нибудь надо, то Дарвин в лепешку расшибется, ибо Земуй спас ему жизнь. Ответ Земуя я постарался перевести на английский. Интересно, как эти двое общались между собой в Конго? Земуй показал мне золотой кулон, крест святой Бригитты, висевший у него на шее. Дарвин втиснул его в руку Земую, когда они расставались на поле битвы.
При виде Розины, вышедшей навстречу Земую, я снова кинулся наутек. То, что я бежал один, без брата, оставляло ощущение пустоты вокруг.
Могила мамы в нимбе свежесрезаннных лекарственных растений и с эпитафией «Покоится с миром в объятиях Иисуса» не притягивала меня. Но в автоклавной рядом с Третьей операционной я осязал ее присутствие, вдыхал запах, чувствовал сродство душ. Ноги сами понесли меня туда. Вот где я спрячусь, и никто меня не найдет.
Я не понимал, почему Шива не любит здесь бывать. Наверное, ему казалось, что, зайдя сюда, он как бы изменит Хеме, которая следила за каждым его вздохом и привязала себя к нему бечевкой. Среди того немногого, что я делал в одиночку, был и поход в автоклавную.
Сев за парту, за которой сидела мама, ощущая запах кутикуры, исходящий от ее кардигана, я говорил с ней, а вернее, с самим собой, жаловался на несправедливость у нас дома, делился страхами. Больше всего я боялся, что в один прекрасный день Хема и Гхош исчезнут, как пропали мама и Стоун. Частенько я околачивался у главных ворот Миссии – вдруг Томас Стоун возьмет да и вернется? Солнечным утром, когда слышно, как в холодном воздухе позвякивают льдинки, Гебре распахнет дверь и войдет Томас Стоун. То, что я понятия не имел, как он выглядит, да и маму никогда не видел, никак не отражалось на моей фантазии. Он войдет, увидит меня, и его лицо озарится гордостью.
Эта вера была мне нужна.
Когда я вернулся, в нашем бунгало гремела музыка, Хема, Генет и Шива танцевали. На ногах у них звенели браслеты, не такие, что обычно носил Шива, а большие кожаные с четырьмя кругами колокольчиков. Обеденный стол был отодвинут к стене. Звучала индийская классическая музыка со стремительным ритмом таблы. Хема подоткнула свое сари так, что, казалось, на ней штаны. Пока меня не было, она обучала Шиву и Генет сложному набору шагов и па. Взяться за руки, разъединить руки, взмахнуть руками, поклониться, выстрелить из воображаемого лука, повертеть головой, шаркнуть ногой, притопнуть, звякнуть колокольчиками… Мне было больно это видеть.
Шива, Тенет и я появились на свет почти что в унисон. (Генет на полшага отстала, но потом ничего, нагнала.) Начав ходить, мы, к смятению Хемы, обменивались бутылочками и пустышками. Страсть Шивы прыгать в ведра с водой, лужи и канавы внушала взрослым страх, как бы не потонул. Матушка приобрела переносной бассейн-лягушатник «Джолли Бэби». В нем наша троица всласть плескалась голышом и позировала для фото, которые однажды приведут нас в смущение. Наш первый цирк, наш первый дневной сеанс, наш первый покойник – эти вехи на жизненном пути мы прошли вместе. В нашем домике на дереве мы содрали корку со ссадин и на крови поклялись, что мы, три Мисскетера, будем держаться вместе и не примем в нашу компанию других.
И вот мы впервые разлучились. Я стоял и смотрел. Хема поманила меня. Она больше не сердилась. Лоб у нее лоснился от пота, пряди волос прилипли к щекам. Если она собиралась меня наказать, то по моему лицу поняла, что наказание уже состоялось.
Браслет на ноге придал Генет женственности, стало ясно, что передо мной девочка, а не просто товарищ по проказам. Раньше я как-то не задумывался об этом. В танце она была такая милая. Даже если она пропускала такт, сбивалась с ритма, все равно – я не мог этого не заметить – ее движения были исполнены кошачьей грации.
Мой близнец все па выполнял правильно. Танец входил в его плоть стремительно. Сандалии его стучали по полу в унисон с Хемой, все ее наклоны и движения он повторял в такт. Он словно следовал за браслетом, за звоном колокольчиков.
Шива мог изобразить по памяти все что угодно. Он легко ворочал в уме крупными цифрами. А сейчас он обрел новый приводной механизм, новый язык для самовыражения, отличающийся от моего. Я не хотел присоединяться к нему, уверенный в собственной неуклюжести. Я завидовал, будто ребенок-инвалид, который и рад бы принять участие, да не может.
– Предатель, – тихонько шепнул я Шиве.
Но он меня услышал, ведь с углами у него было все в порядке, да он бы понял, что я сказал, даже если б я только подумал.
Мой брат-близнец, чья голова некогда срослась с моей, продолжал танцевать, отводя глаза.