412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абиш Кекилбаев » Дом на окраине » Текст книги (страница 5)
Дом на окраине
  • Текст добавлен: 17 декабря 2025, 22:30

Текст книги "Дом на окраине"


Автор книги: Абиш Кекилбаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Он всегда оживлялся, входил в азарт, когда видел самоуверенного сановного мужчину или смазливую горделивую женщину. Тогда в него точно вселялся неукротимый бес. Он позволял себе дерзкие выходки и вытворял бог знает что. И все сходило ему с рук. Может, и сегодня этот неутомимый ёрник надумал что-то такое, отчего все только ахнут?

Догадка эта вселяла надежду. Боль в груди, обжигавшая льдом, сразу отпустила. Отчего-то горели пятки. Нетерпение охватило ее. Хоть бы скорее кончился этот скорбный балаган... И домой она спешила как никогда. И добиралась как никогда долго. А добравшись – остолбенела: ворота были открыты. О боже! Неужто, как она и предполагала, Себеп– баев сидит дома и преспокойно дожидается ее? Жар тотчас подкатил к груди, к шее. В голове помутилось. Сейчас он выйдет навстречу, по обыкновению сграбастает в своп объятия, прижмет крепко-крепко... Щеки ее вспыхнули, а в ноги ударила такая слабость, что она с трудом переступила порог.

Вот тебе и чудеса! На приступке возле двери стоит совершенно новый кожаный чемодан. Вокруг никого. Зухра застыла в недоумении. В глубине сада кто-то свистнул. Еще и еще раз. Да так звонко, заливисто. Точь-в-точь Себепбаев. Когда они выезжали в горы, охотились на фазанов, разводили костер, он вдруг ни с того пи с сего принимался свистеть на все лады. У него это получалось так ловко, что Зухра внимала ому с открытым ртом, будто завороженная. Посвистев так, с озорным упоением, Себепбаев вдруг резко умолкал, прислушивался. Н вскоре ему отзывался издалека соловей, сначала робко, как бы пробуя голос, а потом все звонче и бойчее, самозабвенно. Озорная усмешка на губах Себепбаева мгновенно исчезала, он почему-то бледнел, становился задумчивым.

– Зухражап! – тихо окликал ее.– Ты знаешь, отчего так красиво поет соловей?

Она, улыбаясь, качала головой.

– А потому, что он только для себя поет. Он забывает обо всем на свете. Ему нет дела до того, что его кто-то еще слушает. Иначе он стал бы смущаться, робеть, оглядываться по сторонам. И тогда он не впадал бы в экстаз, не мог бы выделывать такие коленца. Так и человек. Чтобы быть счастливым, он должен быть или абсолютно свободным, сам по себе, или ровным счетом чихать на все людские пересуды. В противном случае будешь оглядчивым и никогда не расправишь своих крыльев. А тот, кто скован, прижат к земле, счастья не ведает. Вот так-то, милая Зyхражан!

Ай, Себепбаев, Себепбаев... Там, где ты, жизнь обретает особый смысл. Ты неповторим – не чета другим.

Вот и сейчас кто может с уверенностью сказать, что не ты притаился там, в укромном уголочке сада? И кто знает, какие мысли роятся в твоей седеющей, по по-молодецки буйной голове? Может, усмехаешься над той простодушной толпоіі. что давеча собралась у мнимой твоей могилы? И весе– лится-то Себепбаев, по-особому. Не хохочет, не расцветает лицом, а, наоборот, суровеет, хмуро сдвигает брови. И только возле глаз собираются в веселые лучики морщинки. А когда сердится, то вопреки ожиданиям становится ниже травы тише воды. Голос мягчает, будто шелк. Речь льется нежно, ласково. И весь он до приторности вежливый, корректный. Так разве можно себе представить, чтобы Себепбаев, не похожий ни на кого ни в радости, ни в печали, вдруг взял да умер, как заурядный грешник?! О нет... его смерть никак не обернется такой банальной возней. Не из таких он, Себепбаев!..

А ликующий свист за яблонями постепенно приближался. Зухра нарочно отвернулась. II тут же свист прекратился. Значит, ее заметили. Вот он на цыпочках осторожно подкрадывается к ней. Сейчас подойдет, резко обнимет ее сзади. Потом звучно поцелует в шею, в затылок. Или приподнимет, поставит, точно столб, на обочину дорожки, а сам пройдет мимо как ни в чем не бывало. И не оглянется, пока она не взмолится, не окликнет, не остановит его. Конечно, он и сейчас что-то задумал. Наверняка ошарашит неожиданной выходкой. Она сделала вид, что ничего не замечает, и чуть наклонилась, косясь в сторону сада...

Неподалеку кто-то в черной нарядной форме, в золотистых погонах выжидающе глядел на нее. Зухра вздрогнула. Лицо это ей почудилось знакомым.

– Мама...

Незнакомец густо покраснел.

Боже, что он говорит? Кто это может называть ее мамой? Может, обознался? Однако всем своим видом он напоминает кого-то знакомого. Особенно этот преданный, робкий, нежный взгляд. Мужчины с таким взглядом всегда вызывали у нее смех. Если бы не смуглый цвет лица, можно бы было принять его за сына Кузембаева. Она улыбнулась ему, и тогда он сделал два-три шага навстречу. Походка тоже напоминала кого-то. Не-ет, только не Кузембаева: тот ведь и ступал-то робко, неуверенно. Себепбаева – тоже: этот ходил гордо, вызывающе, будто напролом. А молодой незнакомец ступает легко, бодро, у кого же она видела такую же пружинистую, танцующую походку?.. Когда?.. Где?.. А-а-а... да, да... Жанибек. Верно: он! Его манеры. Его походка. Жанпбек даже в дом входил стремительно, резко – не входил, а влетал, будто выбегал на трибуну. Даже верхнюю одежду не снимал. Казалось, сейчас начнет размахивать рукой и говорить политическую речь. Но... у Жанибека был острый взгляд. А этот... самое удивительное, что он назвал се мамой!

– Вы меня не узнали, да?

Что верно, то верно: не узнала.

– Я ведь... Алибек.

Что он говорит?! Неужто сын? Как он успел вымахать в эдакого детину? О-о-о... сколько, выходит, прошло времени! Как она тосковала вначале по нему! Его робкий, обиженный взгляд преследовал ее долго, даже во сне. Извелась вся тогда, измучилась... Потом как бы смирилась, привыкла. И все равно сынишка часто снился ей. Почему-то он останавливался у порога, словно не решаясь пройти к ней в комнату, с мольбою в глазах смотрел на нее и тихо говорил: «Ха-а-арошая тетенька, я пришел...» Снился он всегда крошечным. И говорил по-казахски. А этот называет ее мамой и говорит на безукоризненном русском. В последние годы она даже во сне стеснялась встречаться с ним, а он взял да примчался в такой день, словно с луны свалился. У нее подкашивались ноги. Не решилась даже с места сдвинуться. Молодой человек, назвавший себя Алибеком, подбежал к ней, схватил под локоть. Какая сильная у него рука! II горячая – кровь волной обожгла ее.

Едва переступив порог, гость скинул ботинки. По уютной, всегда сумеречной комнате поплыл чужой, неприятный запах. Зухру замутило. Сердце мелко-мелко забилось. Она уселась с края стола. Напротив сел гость. Явно растерянные, попеременно поглядывали друг на друга. Оба испытывали странную неловкость. И так продолжалось все время, пока гость не покинул отчий дом.

Утром, как всегда, она уходила на работу, а молодой гость тоже принимался за дело. Подладил сначала дувал, потом подправил крышу, побелил стены, покрасил полы. С утра до вечера пребывал в хлопотах, ходил весь чумазый, заляпанный и в таком виде казался Зухре более родным, и опа глядела на него с затаенной нежностью и сочувствием. А когда он, помывшись и переодевшись, садился с ней за стол, она чувствовала себя скованной и растерянной, как при чужом человеке, прямо-таки не находила себе места и норовила скорее выйти из-за стола. Возможно, гость замечал это, наверняка замечал, потому что тоже ел в спешке, не поднимая головы, а поев, тотчас спешил во двор, ссылаясь на такие-то недоделки. Он даже ходил по дому тихо, осторожно, на цыпочках, стараясь не издать пи звука. Даже не осмеливался откашляться. И все равно – стыдно признаться – был он Зухре в тягость, мешал быть самой собой, и она поневоле как– то вся сжималась и ежеминутно оглядывалась по сторонам. Даже ночью спала неспокойно, ворочалась, прислушивалась. Временами будто задыхалась. II постоянно чувствовала этот неприятный, затхлый запах, шедший от ботинок в передней. Что за неистребимый дух? Точь-в-точь такой уже преследовал ее однажды... когда же это было? Ах, да-а... в тот раз, когда припожаловали те двое, муж и жена, с пыльным мешком...

Ладный и крепкий молодой морской офицер погостил около двух педель и отправился на место службы. Сказал па прощание: «У вас, мама, есть невестка и двое внуков». И еще сказал: «Буду отныне писать, весточку слать». Сказал: «Мы ведь месяцами, а то и год находимся в плавании». Еще сказал: «Если будет в чем нужда – напишите». Так он говорил и при этом каждый раз краснел. Лишь поднимаясь по трапу, у самого входа в самолет, еще раз оглянулся на нее, и было в его глазах что-то безнадежно печальное, щемящее. И только в это мгновение этот рослый, крепкий молодой мужчина напомнил ей тогдашнего маленького ее Алибека. Когда большой, вытянувшийся в струнку самолет, легко оттолкнувшись, взмыл в небо, она почувствовала вдруг такое облегчение в груди, будто вытолкнула из горла затруднявший дыхание горький комок.

Вернувшись домой и нырнув в уютную прохладу комнат, она скинула с ног туфли так, что они полетели в разные стороны, и с размаху бросилась ничком на кровать. Хотелось ей заплакать, неистово, горячо, но не было слез. Опять она осталась одна-одинешенька, наедине с вожделенной тишиной. И вокруг простирался огромный мир. И подумалось ей восторженно: «Ах, как все-таки хорошо быть одной!» И вспомнилось тут же, как впервые воскликнула она так же тогда, когда вернулась домой после первого и столь памятного свидания с Себепбаевым... Опять Себепбаев. Выходит, в этом беспредельном мире ей не о ком больше думать? Перед глазами тотчас встал Себепбаев с улыбкой на лице. «Ты что, дорогуша, теперь-то уверовала в то, что меня нет?» – почудилось, спрашивал он.

Она вдруг поняла, Что не усидеть ей дома. Мигом собралась и отправилась на кладбище.

День был солнечный, теплый. Безмятежно перекликались неведомые ей птахи. По самих их, птичек, не было видно. И потому чудилось, что перекликались, мелко-мелко трепеща, листья на молодых березках, грустивших между могилками.

Над головой высились заснеженные вершины, ярко поблескивали в лучах солнца. Внизу тесно громоздились дома большого города, близко подступавшего к горам, и над ним плотно висел бурый дым. Сплошная грязная завеса окутала улицы, высотные здания, и все виделось смутно, зыбко, в неприглядном удушливом мареве. Зухра даже удивилась про себя: как только умудряются люди жить под этим чадным гигантским колпаком? По сравнению с тем сумрачным обиталищем живых кладбище – царство мертвых под чистым небом в горах – кажется райским уголком. «Пу конечно...– подумалось Зухре.– Уж кто-кто, а Себепбаев себе па уме. Знает, дьявол, где лучше». Однако тут же спохватилась, сообразив, что подобные мысли – сущий грех, растерянно раскрыла сумочку, достала платочек, обмахнула рот.

Могилу Себепбаева она нашла легко. Здесь все еще громоздились горы венков. Лишь золотые буквы на черных лентах заметно потускнели: то ли выгорели па солнце, то ли смыли их дожди. Одинокая пожилая женщина в черном, неуклюже двигаясь, прибирала могилку. На портрете в черной рамке, прикрепленном к глыбе черного мрамора, глядел куда-то поверх сваленных грудой венков непривычно серьезный, печально-задумчивый Себепбаев. Было странно оттого, что на губах его не играла столь знакомая язвительная усмешка. Еще более странным казалось это тоскующее выражение в глазах под густыми бровями. Зухра даже растерялась на мгновение: Себепбаев ли это? Подошла поближе, наклонилась, чтобы прочесть надпись на шлифованной мраморной глыбе, и тут вдруг заметила, что женщина в черном резко отвернулась и пошла прочь. Да так быстро, стремительно, будто напугали ее. Себепбаев за скорбной рамкой, чуть повернув голову, грустно глядел ей вслед.

Сердце кольнуло так, словно кто-то невзначай ущипнул его. Неужели все-таки правда, что Себепбаев удалился в мир иной? Иначе откуда такая жалость в глазах? Откуда эта неутешная печаль?

Она заспешила уйти отсюда, подальше, подальше от свежей могилы, заваленной венками. Она смутно чувствовала, что сегодня навсегда прощается с не похожим ни па одного мужчину Себепбаевым, щеголем, ухарем, бесшабашным до отчаянности бабьим баловнем. И не только с ним – с его скорбным аруахом, его духом, бесплотной тенью. Навсегда... навсегда... Ноги сами уносили ее отсюда. Казалось, раскаленный уголек жег ее между лопатками, и хотелось скорее юркнуть в укромное местечко.

В глазах рябило от камней-стояков, и с каждого жалостливо глядели ей вслед покойники – молодые и старые, мужчины и женщины. Поразительно, в жизни все они совершенно не походили друг на друга. Все были разными: один умный, другой глупый, кто-то счастливый, кто-то несчастный; один везучий, другой не очень; красивый и безобразный, приятный и несносный – всех видов и типов. А теперь здесь, на кладбище, на стылом камне, на железной пластинке, под тускло отливающим небольшим, величиной с ладонь, стеклом, они все были удивительно похожими, все глядели покорно– жалостливо, словно вымаливали у живых сострадание и милосердие.

В этот день впервые в жизни защемпло-заныло в неосознанной тревоге сердце Зухры. Выйдя за кладбищенскую ограду, садясь в пыльный автобус-коробку, она незаметно покосилась на окружавших ее людей и отметила про себя, что и они все глядели печально и отрешенно, точь-в-точь как покойники с фотографий на могильных памятниках. Ей как никогда захотелось быть одной, и она забилась в уголок на заднем сиденье. Автобус уже собрался тронуться с места, как вошла та самая женщина в трауре. Вошла и, словно но видя пустых сидений впереди, направилась прямо к Зухре. Походка ее была неуклюжей, будто приволакивала ногу, однако на лице застыло властное и непреклонное выражение. Открытый лоб, редкие топкие брови, аккуратный прямой пос. В глазах под длинными и густыми ресницами затаился холодный, угрюмо-угрожающий блеск. То ли блеск вызывающей гордыни, привыкшей властвовать над людьми, то ли отсвет бессильного гнева, непреходящей глубокой обиды, тщетно взывающей к мести. Неприступно холодная и суровая, женщина в черном уселась рядом с Зухрой и, выпрямившись, точно окаменела. Непонятная дрожь охватила Зухру: дрожь безмерного стыда и раскаяния, дрожь непостижимого страха или гадкая, туманящая рассудок дрожь ревности и ненависти – она понять сейчас не могла. Она обеими руками вцепилась в холодные поручни переднего сиденья да так и не шелохнулась всю дорогу.

Автобус некоторое время кружил, мотаясь из стороны в сторону, по извилистой дорожке ущелья, наконец выбрался на большак, и тогда женщина в черном неожиданно спросила:

– У вас тоже умер муж?

У Зухры жарко вспыхнули щеки. На глаза мгновенно навернулись слезы. Грозный взгляд женщины, пронзивший ее сбоку, тотчас смягчился. Соседка отвернулась и вздохнула. И в Зухре будто что-то сразу оборвалось, отпустило. Она сникла вся, как подбитая, почувствовав головокружение и тошноту. Временами ее познабливало, и она мелко-мелко вздрагивала помимо воли. На женщину в черном она старалась не смотреть. Лишь при выходе из автобуса скосила па нее мельком взгляд, заметив, как в глазах неподвижной, будто заледеневшей женщины стыло безутешное горе.

«Да-а... что было – сплыло,– думала она позже, спустя годы вспоминая ту пору.– Ах, как летит времечко... (сказать «жизнь» было выше ее сил)»

С того дня овладело Зухрой полное безразличие ко всему на свете. Отныне она редко смотрелась в зеркало. Перестала следить за своим лицом. Забыла про всякие мази, пудру, лосьоны, духи. Перестала замечать людей на улице, остановках, в автобусах. Все как-то разом лишилось смысла. Утром по привычке отправлялась на работу. Вечером возвращалась домой. И больше никуда не ходила, нигде не показывалась. И спала тревожно, просыпалась не как бывало прежде, лишь после отчаянного звонка будильника. Блеклые лучи рассвета, робко проникая сквозь щели ставней, казалось, прежде всего опускались на ее ресницы. Она мгновенно просыпалась и потом какой-то шорох неотступно преследовал ее, как наваждение. Чудилось, что идет дождь, но потом, когда выходила из дому, убеждалась, что кругом сухо. Казалось, будто под полом резвятся мышки, однако тогда было непонятно, почему они в остальное время суток не дают о себе знать. II так каждое утро, изо дня в день. Будто кому-то невидимому доставляет удовольствие играть ей на нервах. Скрип-скрип, шор– шор, шу-шу... И лишь с восходом солнца наконец все стихало. Но тут уже и ей вставать пора. Она пила чай, уходила на работу.

Зухра махнула на себя рукой, решив, что превратилась в заурядную бабу, изживающую свою заурядную жизнь. Но однажды утром, придя на работу, мимоходом оглянулась на огромное зеркало в углу приемной. Оглянулась и опешила. Одета опрятно, со вкусом. Лицом пригожая, гладкая. Тонкие брови круто изогнуты. Легкая, стройная, как и прежде. Только глаза стали вроде чуть больше. И в черных влажных зрачках прочно обосновалась грусть. Но она, эта затаенная грустинка, делала ее гордое, ухоженное лицо еще более привлекательным. И эта ее горькая краса с примесью чуть горчащей грустинки еще более воодушевляет, привлекает разномастных мужчин. Оказывается, и на улице, и в автобусах, и на работе этих самых, кто пялит па нее глаза,– хоть пруд пруди.

Зухра снова занялась собой. Опять, как прежде, едва поднявшись с постели, бросалась к зеркалу. Э, не-ет... какое бы грозное горе ни обрушилось на нее, а краса ее ничуть не поблекла, есть еще чем привораживать падкое до всего смазливого мужское племя! На этот раз Зухра не расстроилась от своего открытия, как тогда, когда узнала о гибели Жанибека, а, наоборот, торжествовала, испытывая гордость за свою неувядающую красоту.

Высокие тонкие каблучки ее туфель отныне опять выстукивали такую бодрую, бойкую дробь, что прохожие невольно оборачивались. Ну, а там, где женщина проявляет смелость, разве мужчина празднует труса?.. Чем краше и ярче становилась Зухра, тем гуще увивались вокруг нее те, кого еще не покинула вожделенная надежда, точно мотыльки вокруг огня. И некоторые не довольствовались восторженным лицезрением, а проявляли активность, выискивали любой повод для более тесного сближения.

И первым решился на натиск – о боже, каких только превратностей не случается на свете!– шкодливый старик ученый, неизменный и последовательный соперник удачливого Себепбаева. Глядя на то, как этот взбалмошный старик в неизменной феске с кисточкой, с которой не расставался зимой и летом, по обыкновению суетливо несся куда-то, точно ошалелая курица, гонимая собакой, покойный Себепба– ев каждый раз начинал громко хохотать. И каждый раз чудаковатый старик в благородном негодовании выпячивал грудь, задирал голову так, что того и гляди свалится с темени феска с кисточкой, и вызывающе гордо проходил мимо. Видно было, как его всего передергивает от одного только отрывистого, язвительного смеха давнего соперника. И потому всячески избегал его, старался не попадаться ему на глаза. А теперь, куда пи придешь, куда ни посмотришь, обязательно натыкаешься на его феску с дергающейся кисточкой. Только заметит кого-нибудь из знакомых – спешит, заплетаясь ногами, навстречу. Если мужчина – ухватится за правый отворот пиджака, если женщина – норовит взять под локоток. Упрется редкими рыжеватыми щетинками под носом едва ли не в шею собеседника и начнет балабонить без умолку. Рта не закроет. На каком-то совещании подошел к Зухре, схватил ее за локоть, засвистел-зашепелявпл:

– Ззздравссству й, Зззухражжжан... Как ззздоровье?

И задрожал было голосом, тщился выдавить слезинку, чтобы выразить соболезнование, даже платок к глазам под нес, но тут выкатил им навстречу рыжий брюхан с тройным подбородком, и смятый платок замелькал сразу под птичьим носом старика. Только прошел рыжий брюхан, и старик снова зашлепал было губами, как вынырнул сбоку тощий серолицый со змеиными глазками. Не успевший обрести проникновенную дрожь голос взвился, как стальная пружина:

– Иди, иди! К благодетелю своему сначала па поклон иди! Ко мне потом подойдешь!

А сам между тем с досадой и раздражением оттискивал Зухру в сторонку. Раньше она была не в состоянии более минуты слушать болтливого старика, а в тот день он ее почему-то забавлял. Ни одно его слово не застревало в сознании, и все же она его слушала, слушала. И чем больше слушала, тем сильнее презирала. И чем сильнее презирала, тем больше разбирало ее любопытство. Л старик ляскал языком без роздыху. Он разглагольствовал на улице. И в такси жужжал ей в ухо. И в тихом ресторанчике па окраине города, за одиноким столиком, все ткал и ткал паутину словес. И темой бесконечного словоизлияния был один Себепбаев, только Себеп– баев. Сначала, как подобает, старик выразил соболезнование. Потом принялся расхваливать покойника до небес. Восхищенно покачал несколько раз головой: «Ой, что и говорить, редкой пробы был человек! Баловень судьбы! Орел!» Потом обрушился на безмозглых дураков, принимавших принципиальное научное разногласие между ним и Себепбаевым за заурядную банальную зависть. Разгорячившись, даже поклялся в том, что между ними не было ни малейшего намека на взаимную неприязнь, ни тени недоброжелательства. Правда, у покойника были кое-какие недостатки. У кого их, впрочем, не бывает? Один создатель, пожалуй, безгрешен. Но если бы он обитал не в небесах, а жил, как все грешники, па земле, да к тому же занимался наукой, да еще разок-другой участвовал в выборах в Академию наук, то еще неизвестно, что бы осталось от его добродетелей, наверняка свихнулся бы вконец. П, довольный своей остротой, старик длинно захихикал.

Говорил он упоенно, самозабвенно, вышли из ресторана – а он все говорил и говорил. Добрались до особняка на окраине города – а он все говорил и говорил. Долго прощались– расставались – а он все говорил и говорил. Потом, забыв о прощании, он поплелся за ней в дом и опять все говорил и говорил. И когда сидели за бутылкой легкого винца, не умолкал, не запинаясь, не спотыкаясь ни на одном слове.

Даже посреди ночи, когда, сомлевшая от выпитого вина, оглушенная неистощимым потоком слов, Зухра вдруг задремала прямо на стуле, она очнулась оттого, что толстые, лоснящиеся губы на мгновение вцепились, как пиявки, в ее губы и тотчас, как бы спохватившись, снова зашлепали. Странно: дерзкая выходка болтливого старика ничуть ее не возмутила. Только вяло, как сквозь дрему, подумалось: неужели она так захмелела...

Все же па рассвете болтливый старик воровато улизнул, должно быть боясь попасться кому-либо па глаза. Зухра даже не проснулась, когда он убрался, но, повернувшись на другой бок, всем телом ощутила еще не остывшее чужое тепло и с удивлением почувствовала, что оно было приятным. Тягучая истома вмиг охватила ее, и тут только она поняла, отчего тогда замутился у нее рассудок, когда на заре под проливным дождем находилась в жарких объятиях неутомимого Себепбаева. Поняла она и то, по какой причине не оттолкнула прошлой ночью дрожащие и влажные от немощи руки болтливого старика.

«Да-а... чего только не случается в жизни! Как быстро, однако, летит времечко (сказать «жизнь» опа не решалась)»,—думала она позже, вспоминая былые дни.

Что ни говори, а странный народец все-таки мужчины! Поначалу и так и сяк обхаживают тебя, воркуют-пригова– ривают приторно-сладко: «сестреночка», «душенька», «Зух– ражан», «милая женеше», а на уме, по сути дела, всегда одно и то же. П, едва удовлетворив свое желаньице, каждый норовит поскорее убраться восвояси. Зухра притерпелась к этим повадкам, не осуждала мужчин и сама не особенно расстраивалась. Ну, что же с них взять-то, в самом деле?.. Это лишь до поры до времени они внимательны и обходительны, точно рыцари, а потом чуть что – сразу хвост торчком. А до чего же падки до всего сладкого! Верно, видать, сказывают: кто легко соблазняется – тот ревнив и завистлив. Среди двуногих. бог свидетель, самые увлекающиеся – мужчины. Следовательно, и самые завистливые – они.

Как-то поселился у нее служака-офицер, переведенный откуда-то с юга. Носатая орясина, приводил во двор солдат, заставлял их чинить то одно, то другое. Потом повадился до ночи засиживаться в ее комнате, подолгу гонять чаи. А кончилось тем, что однажды его офицерские брюки с красным кантом перекочевали на спинку стула возле ее кровати.

Вначале она испытывала явное смущение. Потом стало любопытно. Себепбаев имел обыкновение заявляться неожи-

данно и ненадолго. Редко когда он оставался на ночь, после чего длительное время вообще не показывался. Всегда неожиданная, но яркая радость сменялась долгим, тоскливым ожиданием. А этот, новый ее поклонник, каждый вечер, уже после одиннадцати, занудливо настаивал, чтобы она стелила постель. И как только постель была готова, он с размаху швырял к порогу скрипучие сапоги и нырял под одеяло. Утром вставал с видом исполненного долга. С тем же важным видом уходил на службу. Так же важно возвращался. Такой же важный раздевался. И так же важно забирался к пей в постель. Так это что? Обязанность? Зависимость? Или это и есть как раз то, что называется супружеской жизнью, семейным счастьем, о чем везде и всюду так увлекательно говорят и пишут!

Носатый дубина, должно быть, привык командовать своими солдатами, вскоре и па нее начал грозно коситься, словно па подчиненную. Особенно выходил из себя, когда заставал ее у зеркала. Видно, был убежден, что пудра, духи, мази нужны лишь для того, чтобы совращать других мужчин. В такие минуты в его голосе вместо еще недавней смиренной мольбы все явственнее звучала начальственная командирская сталь. Уходя из дому, строго оглядывался по сторонам, приходя со службы, подозрительно заглядывал во все углы. Мало того, еще через несколько дней приволок с собой громадного пса с аршинными клыками, с торчащими ушами. Сам он, служивый, оказывается, заведовал оружейным складом. Но чудилось, пуще военного склада охранял ее, Зухру.

Так уж вышло, что все мужчины, которых она знавала, легко и охотно подчинялись ее прихотям. Один Себепбаев, пожалуй, навязывал ей свою волю. Он и в жизнь ее ворвался как буря. II держался всегда вольно и раскованно. Потому, видно, и бывало с ним легко, просто. Те недолгие годы, которые она провела с ним, казались забавным действием веселого спектакля. II лишь теперь Зухра столкнулась лицом к лицу с гадкой и скучной обыденностью, которая именовалась реальной жизнью. Вот этот хмурый, ревнивый глазастый мужлан, подозрительно выслеживающий каждый ее шаг, и есть прозаический быт. Вон та псина, настороженно вслушивающаяся в каждый шорох, грозно клацающя клыками, и есть повседневная жизнь. Зухре быстро опостылело это грубое и монотонное супружеское сосуществование. Такая жизнь оказалась ей в тягость. Душа рвалась к столь привычной вольной жизни, когда она могла всецело распоряжаться

самой собой. И вскоре се желание осуществилось. Начальника военного склада перевели в другой гарнизон.

II опять Зухра осталась одна-одинешенька. Никто ей не был указ. Вольному воля: что хочешь, то и делай. И она снова убедилась в том, что мир по-прежнему огромен и беспределен, что воздух свободы по-прежнему пьянит и она вольна ложиться и вставать когда хочет, потому что нет у нее ни забот, ни хлопот. Так опа и жила сама по себе, в свое удовольствие. А время шло, шло. Собака, которую оставил па память начальник военного склада, превратилась в матерого пса в эдакое страшилище с львиным рыком. Когда пес взлаивал гулко и раскатисто да еще выкатывал свирепые глаза, не только все собаки в округе пугливо поджимали хвосты, но даже Зухре становилось не по себе. Но к ней он ластился как щенок; едва завидев ее, радостно рычал и тяжело рысил навстречу. Утром, когда она уходила на работу, пес от тоски когтями вспахивал землю, надрывно скулил.

Теперь, после отъезда майора, Зухра уже не стеснялась подолгу просиживать у зеркала. Тем более в этом появилась неотложная надобность: белое лицо ее вдруг усеяли паутинки морщин, будто трещинки на гладкой поверхности мрамора. И опа тщательно замазывала их по сорок раз па дню. Мужчины, конечно, видели эти роковые признаки, но в пылу своих желаний делали вид, что не замечают их. Однако уже не испытывали потребности задерживаться, как прежде, подолгу. В последний раз едва педелю прожил у нее заметно потрепанный жизнью и творческими муками топкоусый поэт. Он, как говорится, почти не просыхал, однако подозрительным образом держался всегда опрятно, а одевался даже изысканно. По непролазной грязи на окраине города он умудрялся пройти будто посуху, ни единым пятнышком не замарав штанин. Другим его отличительным свойством была молчаливость. Казалось, он придерживался убеждения, что там, где за слова не платят гонорар, нечего их понапрасну тратить. Даже здороваясь, он лишь еле-еле шевелил губами или ограничивался кивком. Одно лишь слово – «спасибо» – срывалось с его молчаливых уст, и то он произносил его глубокой ночью один раз в сутки. От этого «спасибо» у Зухры каждый раз горели щеки.

От одного только вида поэта-молчуна грозный пес приходил в неистовство. Он его решительно не переносил. Учуяв издали, уже утробно урчал. Мелькнет тень в окне – впадал в глухую ярость, рвал тяжелую цепь, захлебывался в клокочущем рыке. Тонкоусый поэт с недоумением взирал на безумствующего пса. День терпел, два терпел, три терпел... На седьмой день поэт вопреки своей привычно поднялся спозаранок. Собрал свои бумаги. Отутуюжил брюки, выгладил сорочку (свою одежду молчаливый поэт имел обыкновение стирать и гладить сам). Вышел на веранду и под оглушительный лай ошалевшего от ненависти пса почистил щеткой пиджак, до блеска надраил туфли. Потом зашел в комнату, тщательно оделся, взял в руку пузатый, с блестящими замками, черный портфель.

– Что ж... пора проявить человеческое сочувствие к этому кобелюге. Не желаю его больше терзать своим присутствием,—сказал на прощание тонкоусый поэт и, картинно приложив правую руку к левой части груди, поклонился и с независимым видом вышел.

Ушел и как в воду канул. И не только тонкоусого поэта, но и других бывших воздыхателей будто ветром сдуло. И на работе те мужчины, которые еще недавно считали своим долгом устремлять на нее свой тягучий взгляд, отныне все чаще с полным равнодушием проходили мимо. И, должно быть, это обстоятельство и побудило ее, вынудив руководство поистратиться на букет цветов и бутылку шампанского, уйти па так называемый заслуженный отдых.

Стала Зухра жить в просторном сосновом доме на окраине города одна со своим свирепым псом. В первое время она по давней привычке поднималась рано и подолгу смотрела в окно. Там, на улице, люди толпами спешили на работу, вид у всех был озабоченный, и, глядя на них, Зухра молча вздыхала. Потом она просыпалась все позднее и вскоре наловчилась оставаться в постели до обеда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю