355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » А. Кирпичников » Пушкин » Текст книги (страница 2)
Пушкин
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:57

Текст книги "Пушкин"


Автор книги: А. Кирпичников


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

В числе приятелей П. было не мало будущих декабристов. Он не принадлежал к союзу благоденствия (не по нежеланию и едва ли потому, что друзья не хотели подвергнуть опасности его талант: во-1-х, в то время еще никакой серьезной опасности не предвиделось, а во-2-х политические деятели крайне редко руководствуются подобными соображениями, – а скорей потому, что П. считали недостаточно для этого серьезным, неспособным отдаться одной задаче), но вполне сочувствовал его вольнолюбивым мечтам и энергично выражал свое сочувствие и в разговорах, и в стихах, которые быстро расходились между молодежью. При усиливавшемся в то время реакционном настроении, П. был на дурном счету у представителей власти. Когда П. был занят печатанием своей поэмы, его ода "Вольность" (т. I, стр. 219) и несколько эпиграмм (а также и то, что он в театре показывал своим знакомым портрет Лувеля, убийцы герцога Беррийского) произвели в его судьбе неожиданную и насильственную перемену. Гр. Милорадович – конечно, не без разрешения государя, – призвал П. к себе и на квартире его велел произвести обыск. Говорят (пока мы не имеем документальных сведений об этом деле и должны довольствоваться рассказами современников), П. заявил, что обыск бесполезен, так как он успел истребить все опасное; затем он попросил бумаги и написал на память почти все свои "зловредные" стихотворения. Этот поступок произвел очень благоприятное впечатление; тем не менее доклад был сделан в том смысле, что поэт должен был подвергнуться суровой каре; уверяют, будто ему грозила Сибирь или Соловки. Но П. нашел многих заступников: Энгельгардт (по его словам) упрашивал государя пощадить украшение нашей словесности; Чаадаев с трудом, в неприемные часы, проник к Карамзину, который немедленно начал хлопотать за П. перед императрицей Марией Федоровной и графом Каподистрией; усердно хлопотал и Жуковский, ходатайствовали и другие высокопоставленные лица (А. Н. Оленин, президент академии художеств, князь Васильчиков и др.), и в конце концов ссылка была заменена простым переводом "для пользы службы" или командировкой в распоряжение генерала Инзова, попечителя колонистов южного края. Между тем по Петербургу распространились слухи, будто П. был тайно подвергнут позорному наказанию; эти слухи дошли до поэта и привели его в ужасное негодование, так что он, по его словам, "жаждал Сибири, как восстановления чести", и думал о самоубийстве или о преступлении. Высылка хотя отчасти достигала той же цели, и 5-го мая П., в очень возбужденном настроении духа, на перекладной, помчался по Белорусскому тракту в Екатеринослав. Вот что писал Карамзин через полторы недели после его отъезда князю П. А. Вяземскому: "П. был несколько дней совсем не в пиитическом страхе от своих стихов на свободу и некоторых эпиграмм, дал мне слово уняться и благополучно поехал в Крым (sic) месяцев на 5. Ему дали рублей 1000 на дорогу. Он был, кажется, тронут великодушием государя, действительно трогательным. Долго описывать подробности; но если П. и теперь не исправится, то будет чертом еще до отбытия своего в ад" ("Русск. Архив", 1897, No 7, стр. 493). Многие приятели П., а позднее его биографы считали это выселение на юг великим благодеянием судьбы. Едва ли с этим можно безусловно согласиться. Если новые и разнообразные впечатления следует признать благоприятными для художественного развития молодого поэта, то для него столько же было необходимо общение с передовыми умами времени и полная свобода. Гений П. сумел обратить на великую себе пользу изгнание, но последнее не перестает от этого быть несчастием. Печальное и даже озлобленное (насколько была способна к озлоблению его добрая и впечатлительная натура) настроение П. в 1821 и последующие годы происходило не только от байронической мировой скорби и от грустных условий тогдашней внутренней и внешней политики, но и от вполне естественного недовольства своим положением поднадзорного изгнанника, жизнь которого насильственно хотели отлить в несимпатичную ему форму и отвлечь от того, что он считал своей высшей задачей. П. вез о собою одобренное государем письмо графа Каподистрии, которое должен был вручить Инзову: составитель его, очевидно на основании слов Жуковского и Карамзина, старается объяснить проступки П. несчастными условиями его домашнего воспитания и выражает надежду, что он исправится под благотворным влиянием Инзова и что из него выйдет прекрасный чиновник "или но крайней мере перворазрядный писатель". Еще характернее ответ Инзова на запрос гр. Каподистрии из Лайбаха от 13 апреля 1821 г.; добрый старик, очевидно, повинуясь внушениям сверху, рассказывает, как он занимает П. переводом молдавских законов и пр., вследствие чего молодой человек заметно исправляется; правда, в разговорах он "обнаруживает иногда пиитические мысли; но я уверен – прибавляет Инзов – что лета и время образумят его в сем случае". Первые месяцы своего изгнания П. провел в неожиданно приятной обстановке; вот что пишет он своему младшему брату Льву: "приехав в Екатеринослав, я соскучился (он пробыл там всего около двух недель), поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою обледенелого лимонада. Сын его (младший, Николай.... предложил мне путешествие к кавказским водам; лекарь, который с ними ехал, обещал меня в дороге не уморить. Инзов благословил меня на счастливый путь я лег в коляску больной; через неделю вылечился. Два месяца жил я на Кавказе; воды мне были очень полезны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие... (следует ряд живых впечатлений кавказской природы и быта). С полуострова Тамани, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь (следует краткое описание древностей Пантикапеи). Из Керчи приехали мы в Кефу (т. е. Феодосию)... Отсюда морем отправились мы, мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф (иначе Гурзуф, тогда принадлежавший герцогу Ришелье), где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я элегию ("Погасло дневное светило"), которую тебе присылаю: отошли ее Гречу (в "Сын Отечества") без подписи.... Корабль остановился в виду Юрзуфа. Там прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска; я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12-го года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценит его высокие качества. Старший сын его (Александр, имевший сильное влияние на П.) будет более, нежели известен. Все его дочери – прелесть; старшая – женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив; свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, жизнь, которую я так люблю и которой я никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо, прелестный край...". Там П. вновь испытал идеальную привязанность; там он пополнил свое литературное развитие изучением Шенье и особенно Байрона; там же он начал писать "Кавк. Пленника". Из Гурзуфа, вместе с генералом и его младшим сыном, П. через Бахчисарай отправился в Киевскую губ., в Каменку, имение матери Раевского, а оттуда на место службы в Кишинев, так как во время странствований П. Инзов временно был назначен наместником Бессарабской области. П. поселился сперва в наемной мазанке, а потом перебрался в дом Инзова, который оказался гуманным в "душевным" человеком, способным понять и оценить П. Поэт пользовался почти полной свободой, употребляя ее иногда не лучше, чем в Петербурге: он посещал самое разнообразное общество как туземное, так и русское, охотно в много танцевал, ухаживал за дамами и девицами, столь же охотно участвовал в дружественных пирушках и сильно играл в карты; из-за карт и женщин у него было несколько "историй" и дуэлей; в последних он держал себя с замечательным самообладанием, но в первых слишком резко и иногда буйно высказывал свое неуважение к кишиневскому обществу. Это была его внешняя жизнь; жизнь домашняя (преимущественно по утрам) состояла в усиленном чтении (с выписками и заметками), не для удовольствия только, а для того, "чтоб в просвещении стать с веком наравне", и в энергичной работе мысли. Его занятия были настолько напряженные и плодотворнее петербургских, что ему казалось, будто теперь он в первый раз познал "и тихий труд, в жажду размышлений ("Послание Чаадаеву"). Результатом этого явилась еще небывалая творческая деятельность, поощряемая успехом его первой поэмы и со дня на день усиливающеюся любовью и вниманием наиболее живой части публики (так, через полтора месяца по приезде в Кишинев П., на основании песни трактирной служанки, написал балладу "Черная Шаль", а в декабре того же года, задолго до ее напечатания, по рассказу В. П. Горчакова, ее уже твердили наизусть в Киеве). Уже в первые полтора года после изгнания П., несмотря на частые поездки в Киев (где Раевский командовал корпусом), в Каменку, в Одессу и пр., написал более 40 стихотворений, поэму "Кавказский Пленник" и подготовил "Братьев-разбойников" и "Бахчисарайский Фонтан". Но все это едва ли составит третью часть творческих работ, занимавших его в Кишиневе. Он работает над комедией или драмой, обличающей ужасы крепостного права (барин проигрывает в карты своего старого дядьку-воспитателя), над трагедией во вкусе Алфиери, героем которой должен был быть Вадим, защитник новгородской свободы, потом обдумывает поэму на тот же сюжет; собирает материал и вырабатывает план большой национальной поэмы "Владимир", в которой он хотел воспользоваться и былинами, и "Словом о Полку Игореве", и поэмою Тассо, и даже Херасковым. Под впечатлениями аракчеевско-голицынского режима он пишет ряд стихотворений (в том числе довольно обширную, но мало достойную его поэму "Гаврилиада" -последний отзвук его преклонения перед "Девственницей" Вольтера) не для печати. Кроме того, П. ведет свои записки, ведет журнал греческого восстания, которым интересовался более нежели многие греки и успех которого предугадал один из первых в Европе: пишет "Исторические замечания" и производит без посторонней помощи целый ряд исторических, историко-литературных и психологических небольших изысканий, о степени оригинальности которых мы можем судить по немногим случайно дошедшим до нас указаниям (напр. о гербе России, определение западного источника сказки о Бове Королевиче, франц. письмо брату No 32 и пр.). Энергия П. в работе тем поразительнее, что в продолжение всех 1/2 лет своего пребывания в Кишиневе, он не хотел и не мог примириться с мыслью о продолжительности своего изгнания, жил как на биваках, мечтал не нынче-завтра увидеться с петербургскими друзьями и постоянно переходил от надежды к отчаянию. 13 янв. 1823 г. он просился в непродолжительный отпуск, о чем довели до сведения государя, но высочайшего разрушения не последовало. Это усиливало оппозиционное настроение П., которое к тому же поддерживалось "демагогическими спорами" "конституционных друзей" его в Киеве и Каменке. Самым крупным событием художественной жизни П. за этот период было создание и появление "Кавказского Пленника", которого он окончил в Каменке 20 февр. 182 г. (эпилог и посвящение написаны в Одессе 15 мая того же года) и который вышел в СПб. в августе 1822 г. (изд. Н. И. Гнедич, печат. в типогр. Греча). В поэме сам автор различает (письмо No 18) две части, по его мнению плохо связанные между собою: описательно-этнографическую (лучше удавшуюся) и романтическо-психологическую; во второй он хотел изобразить "это равнодушие к жизни и ее наслаждениям, эту старость души (старость молодости, как выражается он о себе в письмах), которые сделались отличительными чертами молодежи XIX в.". По преданию, в основу поэмы положен рассказ некоего Немцова (слышанный П. еще до ссылки) о том, как его будто бы освободила из плена влюбившаяся в него черкешенка. Первая мысль обработать этот сюжет пришла П. в авг. 1820 г., на Кавказе; основная идея и характер героя, списанного П. с самого себя (не с такого, каким он был в действительности, а с такого, каким ему хотелось быть), выяснились автору под влиянием изучения Байрона. Внешнюю отделку, при всей своей строгости к себе и "Пленнику". Он не мог не признать шагом вперед против "Руслана".

Успех поэмы в публике был огромный; в глазах молодой России того времени именно после ее П. стал великим поэтом ("Руслан" сделал его только известным и возбудил ожидания), да и Россия стареющаяся должна была признать за "либералом" П. "талант прекрасный" (Карамзин, "Письма к Дмитриеву", стр. 337). Прежде всего подкупала читателей форма поэмы, изящество и сила стихов (из которых иные немедленно стали поговорками), затем поразительный по соединению простоты и эффектности план поэмы и глубоко правдивое чувство; она, действительно, "тайный глас души" поэта, тем более понятный читателям, что и они переживали ту же "болезнь века", более разнообразно и разносторонне, но едва ли более рельефно и сильно выраженную Байроном. Характер и судьба черкешенки (недостаток "местного колорита" в ее изображении не мог быть в то время заметен) всем внушали глубокую симпатию и даже возбуждали у лучших критиков (князя Вяземского) наивную досаду на поэта, который не выразил, сострадания к такому великодушному и благородному существу. Позднейшая критика заметила в сюжете мелодраматичность и в отдельных местах излишнюю приподнятость тона во вкусе Державина, но современники не могли считать это недостатками. Примечания П., объясняющие, что такое шашка, аул, кумыс и пр., осязательно показывают, что "Пленник" был родоначальником всей нашей весьма обширной и важной кавказской поэзии и прозы. В 20-х годах он вызывал и непосредственные подражания ("Киргизский Пленник", "Московский Пленник") и уже в 1823 г. был переделан в балет, в свое время очень популярный. В 1821 г. П. написал или, вернее, набросал поэму из русской жизни: "Братья-Разбойники". Он был очень недоволен ею, и сжег набросок, но один отрывок, в основу которого было положено действительное происшествие – бегство двух закованных арестантов вплавь, случившееся в Екатеринославе при П., – он отделал и послал в печать в 1823 г. (появился в "Полярной Звезде" за 1825 г), а другими воспользовался много позднее для очень красивой баллады "Жених". "Братья-Разбойники" в настоящем своем виде интересны в историко-литературном отношении, как свидетельство о стремлении П. соединить байроническое сочувствие сильным натурам, извергнутым из общества с изображением, пока еще очень несовершенным, русского народного быта. В форме нельзя не заметить пестроты и неровности: сильные, исконно русские выражения, свидетельствующие о внимательном изучении народной поэзии, стоят рядом с выражениями слишком искусственными, даже вычурными. В Кишиневе П. работал также над "Бахчисарайским Фонтаном" и задумал поэму "Цыганы", один из мотивов и краски для которой дала ему жизнь. В конце 1822 г., во избежание неприятных последствий "истории" за картами, Инзов послал поэта в командировку в Измаил: в Буджакской степи П. встретился с цыганским табором и бродил с ним некоторое время. В Кишиневе же, в мае 1823 г., начат Евгений Онегин. Из произведений меньшего объема этого периода особое значение и влияние имели стихотворения: "Наполеон", в котором (особенно в последней строфе) поэт проявил такое благородство чувства и силу мысли, что все другие русские лирики должны были показаться перед ним пигмеями, и "Песнь о Вещем Олеге" (1 марта 1822 г.), далеко не первый по времени, но первый по красоте и силе продукт национального романтизма в России. В конце кишиневского периода П., все яснее и яснее сознававший свое значение, вступает в деятельную переписку с двумя молодыми критиками: Плетневым и Бестужевым-Марлинским. В дек. 1822 г. вышла 1-я книжка "Полярной Звезды", имевшей целью руководить общественным мнением; для этого нужно было произвести, так сказать, серьезную ревизию немногому сделанному и объединить лучших делателей. Теперь П. больше чем когда-нибудь огорчается изгнанием, лишавшим его возможности принять непосредственное участие в важном деле, и рвется из полудикого Кишинева в культурную Россию. Так как ему не дозволили даже и на время съездить в Петербург, то он обрадовался случаю переехать в ближайший цивилизованный город – Одессу. Вот как П. в письме к брату от 25 авг. 1823 г. описывает свое переселение: "Здоровье мое давно требовало морских ванн; я насилу уломал Инзова, чтобы он отпустил меня в Одессу. Я оставил мою Молдавию и явился в Европу (в первых числах июня); ресторации и итальянская опера напомнили мне старину и, ей-Богу, обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов. принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе". Этот перевод устроил А. И. Тургенев. В начале поэт чувствовал только отрадные стороны одесской жизни; он увлекался европейскими удовольствиями, больше всего театром, внимательно присматривался ко всему окружающему, с неослабным интересом следил за ходом греческого восстания, знакомился с интеллигентными русскими и иностранцами и скоро увлекся женой местного негоцианта, красавицей Ризнич. На одесскую молодежь, как человек, он производил двоякое впечатление: для одних он был образцом байронической смелости и душевной силы, от подражания которому их насильно удерживали заботливые родители (см. "Записки" гр. Бутурлина, "Русский Архив", 1897, кн. V); другие видели в нем "какое-то бретерство, suffisance и желание осмеять, уколоть других" ("Записки" Н. В. Басаргина, "ХIХ в." Бартенева, стр. 89); но как перед поэтом, перед ним преклонялись все ценившие поэзию. Медовый месяц жизни П. в Одессе был, однако, непродолжителен: уже в ноябре 1823 г. он называет Одессу прозаической, жалуется на отсутствие русских книг, а в январе 1824 г. мечтает убежать не только из Одессы, но и из России; весною же у него начались настолько крупные неприятности с начальством, что он чувствует себя в худшем положении, чем когда-либо прежде. Дело в том, что граф Воронцов и его чиновники смотрели на Пушкина с точки зрения его пригодности к службе и не понимали его претензий на иное, высшее значение; а П., теперь более одинокий, чем в Кишиневе (друзей в деловой Одессе трудно было приобрести), озлоблялся и противопоставил табели о рангах то демократическую гордость ума и таланта, то даже свое шестисотлетнее дворянство, и мстил эпиграммами, едкость которых чувствовал и сам граф, имевший полную возможность "уничтожить" коллежского секретаря П. Если одесский год был один из самых неприятных для поэта, он был зато один из самых полезных для его развития: разнообразные одесские типы расширили и углубили его миросозерцание, а деловое общество, дорожившее временем, давало ему больше досугу работать, чем приятельские кружки Кишинева, и он пользовался этим, как никогда прежде. Он доучился английскому яз., выучился итальянскому, занимался, кажется, испанским, пристрастился к приобретению книг и положил начало своей, впоследствии огромной библиотеке. Он читал все новости по иностранной литературе и выработал себе не только совершенно определенные вкусы и взгляды (с этих пор он отдает предпочтение английской и даже немецкой литературе перед французской, на которой был воспитан), но даже дар предвидения будущих судеб словесности, который поражает нас немного позднее (см., напр., письмо No 117). По новой русской литературе он столько прочел за это время, что является теперь первым знатоком ее и задумывает ряд статей о Ломоносове, Карамзине, Дмитриеве и Жуковском. В тоже время, не без влияния коммерческого духа Одессы, где честный заработок ни для кого не считался позорным, и того случайного обстоятельства, что "Бахчисарайский Фонтан", благодаря князю Вяземскому, дал поэту возможность выбраться из сети долгов, П. приходит к отрадному убеждению, что литература может доставить ему материальную независимость (сперва такой взгляд на поэзию он называет циничным, позднее же он говорит: "Я пишу под влиянием вдохновения, но раз стихи написаны, они для меня только товар"). В основу "Бахчисарайского Фонтана" положен рассказ Екатерины Николаевны Раевской о княжне Потоцкой, бывшей женою хана Керим-Гирея. Сам П. и князь Вяземский (предпославший поэме "Разговор между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского Острова") видели в нем как бы манифест романтической школы, что выразилось в отсутствии определенности и ясности сюжета, элегическом тоне и яркости местного колорита. В последнем отношении образцом для поэта служил Байрон (см. письмо No 110), влияние которого очевидно также и во многих частностях, и в обрисовке титанического характера Гирея: но противоположение двух одинаково живых и рельефных женских характеров, эффектная и полная искреннего чувства сцена между Заремой и Марией и задушевный лиризм последней части – неотъемлемая собственность П. "Фонтан", сравнительно с "Пленником", представляет важный шаг вперед полным отсутствием "элемента высокости" (Белинский), который еще связывал П. с предшествующим периодом. Число лирических произведений П., написанных в Одессе, невелико: он был слишком поглощен самообразованием в работой над двумя большими поэмами – "Онегиным" и "Цыганами", "Онегина" автор называет сперва романом в стихах "вроде Дон Жуана"; в нем он "забалтывается донельзя", "захлебывается желчью" и не надеется пройти с ним через цензуру, отчего и пишет "спустя рукава"; но постепенно он увлекается работой и, по окончании 2-ой главы, приходит к убеждению, что это будет лучшее его произведение. Уезжая из Одессы, он увозит с собою 3-ью главу и "Цыган", без окончания. Отъезд П. был недобровольный: граф Воронцов, может быть с добрым намерением, дал ему командировку "на саранчу", но П., смотревший на свою службу как на простую формальность, на жалованье – как на "паек ссыльного", увидел в этом желание его унизить и стал повсюду резко выражать свое неудовольствие. Граф Воронцов написал 23 марта 1824 г, графу Нессельроде (буквальный смысл его письма – в пользу П., но в нем нельзя не видеть сильного раздражения вельможи против непочтительного и самомнительного подчиненного), что, по его мнению, П. следовало бы перевести куда-нибудь вглубь России, где могли бы на свободе от вредных влияний и лести развиться его счастливые способности и возникающий (sic) талант; в Одессе же много людей, которые кружат ему голову своим поклонением будто бы отличному писателю, тогда как он пока "только слабый подражатель далеко не почтенного образца", т. е. Байрона.

Этот отзыв Воронцова не имел бы особенно печальных последствий для П., если бы приблизительно в тоже время не вскрыли на почте письма самого поэта к кому-то в Москву (No 6), в котором он пишет, что берет "уроки чистого атеизма... система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более всего правдоподобная". Тотчас же П. был отрешен от службы и сослан в Псковскую губ., в родовое имение, причем ему был назначен определенный маршрут без заезда в Киев (где проживали Раевские). 30 июля 1824 г. П. выехал из Одессы и 9 августа явился в Михайловское-Зуево, где находились его родные. Сначала его приняли сердечно (письмо No 76), но потом Надежда Осиповна и Сергей Львович (имевший неосторожность принять на себя официально обязанность надзирать за поведением сына) стали страшиться влияния опального поэта на сестру и брата. Между отцом и сыном произошла тяжелая сцена (которой много позднее П. воспользовался в "Скупом рыцаре"): "отец мой, воспользовавшись отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, потом – что хотел бить. Перед тобой (пишет П. Жуковскому) я не оправдываюсь, но чего же он хочет для меня с уголовным обвинением? Рудников сибирских и вечного моего бесчестия? Спаси меня!" В конце концов родные П. уехали в Петербург и Сергей Львович отказался наблюдать за сыном, который остался в ведении местного предводителя дворянства и настоятеля Святогорского монастыря. В одиночестве П. развлекался только частыми визитами в соседнее Тригорское, к П. А. Осиповой, матери нескольких дочерей, у которой, кроме того, проживали молодые родственницы (между другими – и г-жа Керн). Жительницы Тригорского, по-видимому, больше интересовались поэтом, нежели интересовали его, так как его серьезная привязанность была направлена к одесской его знакомой. Как ни значительна была напряженность работы П. в Кишиневе и в Одессе, в Михайловском, в особенности в зимнее время, он читал и думал по крайней мере вдвое больше прежнего. Книг, ради Бога, книг! – почти постоянный его припев в письмах к брату. С раннего утра до позднего обеда он сидит с пером в руках в единственной отопляемой комнатке михайловского дома, читает, делает заметки и пишет, а по вечерам слушает и записывает сказки своей няни и домоправительницы. Под влиянием обстановки теперь он больше, чем прежде, интересуется всем отечественным: историей, памятниками письменности и народной живою поэзиею; он собирает песни (для чего иногда переодевается мещанином), сортирует их по сюжетам и изучает народную речь, чем пополняет пробелы своего "проклятого" воспитания. Но это изучение родины идет не в ущерб его занятиям литературой и историей всемирной. Он вчитывался в Шекспира, в сравнении с которым Байрон, как драматург, теперь кажется ему слабым и однообразным. В тоже время он воспроизводит с удивительной точностью поэтический стиль и объективное миросозерцание Магометова Корана. Восток, Шекспир и изучение исторических источников, вместе с годами и одиночеством, заставляют его спокойно смотреть на мир Божий, больше вдумываться, чем чувствовать, философски относиться к прошлому и настоящему, если только последнее не возбуждало страстей его. В янв. 1825 г. П. посетил будущий декабрист И. И. Пущин, который привез ему "Горе от ума"; он заметил в поэте перемену к лучшему: П. стал "серьезные, проще, рассудительнее". Мельком прослушанная комедия вызвала известное письмо П. к Бестужеву (No 95), показывающее необыкновенную тонкость и зрелость критического суждения (написанное двумя месяцами позднее письмо к тому же Бестужеву No 103 -применяет такую же критику ко всему ходу современной ему литературы и совпадает во многом с наиболее светлыми идеями Белинского). Умственная и художественная зрелость, ясно сознаваемая поэтом (немного позднее П. пишет Н. Н. Раевскому: "я чувствую, что дух мой вполне развился: я могу творить") и твердо установившееся миросозерцание, проявляющееся в стихотворениях этого периода, не мешали ему страшно томиться одиночеством и выдумывать довольно несбыточные планы для своего освобождения из "обители пустынных вьюг и хлада". С братом Львом и дерптским студентом Вульфом, сыном Осиповой, он составил нечто в роде заговора с целью устроить себе побег за границу, через Дерпт, и одно время настолько верил в возможность этого дела, что прощался с Россией прекрасным (неоконченным) стихотворением. В то же время он испытал и легальное средство: под предлогом аневризма он просит позволения ехать для операции и лечения в одну из столиц или за границу. План бегства не осуществился, а для лечения П. был предоставлен г. Псков. Весною Пушкина посетил бар. Дельвиг. На осень он остался совсем один, за временным отъездом соседок. От этого усиливается и жажда свободы, и творческая производительность: к зиме он оканчивает IV главу "Онегина", "Бориса Годунова" и поэму "Граф Нулин". Узнав о 14 дек., П. сперва хотел ехать в Петербург, затем вернулся, чтобы подождать более положительных известий, а получив их, сжег свои тетради. С крайне тяжелым чувством следил он за ходом арестов. Успокоившись и одумавшись, он решил воспользоваться отсутствием своего имени в списках заговорщиков и начал хлопотать о своем возвращении, сперва частным образом, потом официально. В июле 1826 г. П. послал через губернатора письмо государю, с выражением раскаяния и твердого намерения не противоречить своими мнениями общепринятому порядку. Вскоре после коронации он был с фельдъегерем увезен в Москву и 8 сент., прямо с дороги, представлен государю, с которым имел довольно продолжительный и откровенный разговор, после чего получил позволение жить где угодно (пока еще кроме Петербурга, куда доступ был ему открыт в мае 1827 г.), причем император вызвался быть его цензором.

Напряженная работа мысли Пушкина в михайловский период наглядно выразилась тем, что с этого времени он начал писать и прозаические статьи: в 1823 г. он напечатал в "Московском Телеграфе" очень едкую заметку "О M-me Сталь и Г-не М." (за подписью Ст. Ар., т. е. старый арзамасец), где выразил свое уважение и благодарность знаменитой писательнице за симпатию, с которой она отнеслась к России, – и статью: "О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова", в которой он дает глубоко обдуманный очерк истории русского языка и такую умную и точную характеристику Ломоносова, что ее и до сих пор смело, с великою пользою, можно вводить в учебник словесности. Эти два года – из самых плодотворных и для лирики П. В начале он обрабатывает мотивы привезенные с юга, яркие краски которого видны в "Аквилоне", "Прозерпине", "Испанском романсе" и др. Затем проявляются в его пьесах вновь созревшие мысли и более прежнего уравновешенные чувства ("Разговор книгопродавца с поэтами"; два "Послания к цензору"); даже "Вакхическая песня", по исходной точке тожественная с юной его лирикой, заканчивается глубоко гуманной мыслью. Форма еще совершеннее: на невольном досуге даже шутливые пьесы, как "Ода гр. Хвостову", отделываются необыкновенно тщательно. К концу периода немногочисленные лирич. произведения выражают лишь скоропреходящие настроения минуты: П. всецело погружен в поэмы и драму. Еще 10 окт. 1824 г. он окончил поэму "Цыганы", начатую в Одессе 10 месяцами раньше. Хотя она напечатана только в 1827 г., но оказала сильное и благотворное влияние на публику много раньше, так как сделалась известной в огромном количестве списков. Имя героя (Алеко-Александр) показывает, что по первоначальному замыслу он должен был воспроизвести самого поэта; затем, по мере освобождения П. из под влияния Байрона, Алеко оказывается первым ярко и объективно очерченным характером, в обработке которого байронизм подвергается жестокому осуждению, трезвость и гуманность содержания, необыкновенная ясность плана, небывалая простота и живописность языка, рельефность всех трех действующих лиц и их положений, драматизм главных моментов, полный реализм обстановки и наконец целомудрие при изображении полудикой, свободной любви – все это черты новые даже в П., не говоря о современной ему поэзии. Противопоставление эгоизма грозного обличителя общественных зол Алеко, который "для себя лишь хочет воли", истинному свободолюбию и справедливости старого цыгана – первый гражданский подвиг П., "смелый урок", который дает поэт черни; лучшее доказательство его убедительности и великой полезности – вдохновенно кроткие строки великого критика, Белинского. Всецело михайловскому периоду принадлежит "Граф Нулин", о происхождении которого автор говорит: "перечитывая "Лукрецию", довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? Быть может, это охладило бы его предприимчивость, и он со стыдом принужден был отступить... Мысль пародировать историю и Шекспира ясно представилась, я не мог противиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть". "Гр. Нулин", по необыкновенной легкости стиха и стройности рассказа, и производит впечатление капризного вдохновения минуты. Критика жестоко напала на П. за безнравственность его поэмки, но читатели (и, как свидетельствует гр. Бенкендорф, император Николай) были чрезвычайно довольны ею. Это одно из немногих произведений П., свидетельствующих о его таланте изображать и отрицательную сторону жизни. По сравнению с Гоголем, его сатира кажется более легкой, как будто поверхностной; но невозможно указать в нашей литературе другое изображение пошлости русских парижан того времени, более типичное и резкое по существу; да и вся помещичья жизнь, с виду такая патриархальная, оказывается насквозь проеденною распутством. На поэмке видно и влияние "Беппо" Байрона, и изучение русской литературы XVIII в., воевавшей с петиметрами, и увлечение ехидным сарказмом Крылова: но изящный реализм целого и подробностей всецело принадлежит П. В Михайловском написана также народная баллада "Жених"; сюжет ее – обломок из кишиневской поэмы "Братья-Разбойники", теперь, под влиянием рассказов Арины Родионовны, обработанный как сказка-анекдот. с эффектной развязкой. Как в форме стиха, так и в содержании П., очевидно, соперничает с Жуковским (с "Громобоем" и другими русскими, балладами) и в смысле народности одерживает над учителем блестящую победу. Самое крупное и задушевное произведение михайловского периода – "Борис Годунов", или, как сам П. озаглавил его: "Комедия о настоящей беде московскому государству, о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве". П. начал ее в конце 1824 г. и окончил к сентябрю 1825 г., усердно подготовившись к ней чтением. "Изучение Шекспира, Карамзина и старых наших летописей дало мне мысль оживить в драматической форме одну из самых драматических эпох нашей истории. Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров; Карамзину следовал я в светлом развитии происшествий; в летописях старался угадать язык тогдашнего времени; источники богатые: успел ли я ими воспользоваться, не знаю". Сам П. называет "Бориса Годунова" романтической драмой и тем указывает на главное теоретическое пособие – "Чтение о драматическом искусстве" А. В. Шлегеля, откуда он воспринял резко отрицательное отношение к трагедии классической и идею национальной драмы (отсюда и заглавие), но отринул все узкоромантическое, мечтательное и мистическое (как и из Карамзина исключил все сентиментальное). Над каждым, даже третьестепенным лицом он работал с необыкновенным прилежанием: целые сцены, вполне отделанные, он исключал, чтоб не ослабить впечатления целого. По окончании труда, П. был чрезвычайно доволен им. "Я перечел его вслух один, бил в ладоши и кричал: ай-да Пушкин!" Но он не спешит печатать "Бориса" и держит его в портфеле целые 6 лет: он сознает, что его пьеса – революция, до понимания которой пока не доросли ни критика, ни публика, и предвидит неуспех, который может невыгодно отразиться на самом ходе дорогого ему дела. Даже восторг московских литераторов, которых во время чтения 12 окт. 1826 г. "кого бросало в жар, кого в озноб, волосы поднимались дыбом" и пр. (Барсуков, "Жизнь и труды Погодина", II, 44), даже видимый успех "Сцены в келье", которую П. напечатал в начале 1827 г. ("Моск. Вест.", No 1), не заглушили его опасений, и они оправдались вполне. Когда в начале 1831 г. вышел "Борис", со всех сторон послышались возгласы недоумения и недовольства или резного осуждения: классики искали "сильных, возвышенных чувствований"и находили только "верные списки с обыкновенной природой"; поклонники П. и романтики искали "блестков", свойственных поэту, разгула страстей и поразительных эффектов и находили, что здесь все слишком просто, обыденно, почти скучно; огромное большинство признавало Бориса "выродком", который не годится ни для сцены, ни для чтения. Катенин называет драму "ученическим опытом", "куском истории", разбитым на мелкие сцены, а женский крик за сценой признает прямо "мерзостью"; И. А. Крылов прилагает к ней анекдот о горбуне. С другой стороны, кн. Вяземский находит в "Борисе" "мало создания"; Кюхельбекер ставит его ниже "Т. Тассо" Кукольника. Только Киреевский в "Европейце", да отчасти Надеждин поддержали П. Позднее все, даже и Белинский, еще со времен студенчества восторгавшийся прекрасными частностями, упрекали П. за рабское следование Карамзину. П. был глубоко огорчен нападениями, на которые ответила за него история: этот "выродок" явился отцом всей национальной русской драмы, и внутренняя величавая стройность этих "обломков" Карамзина теперь ясна всякому ученику гимназии. Зиму 1826–27 г. П. провел главным образом в Москве (он уезжал по осени в Михайловское, где с наслаждением смотрели, на "покинутую тюрьму", и в Псков), живя у Соболевского на Собачьей площадке, в дер. Ренкевич. Он вполне наслаждался своей свободой и обществом, тем более, что москвичи приняли его с распростертыми объятиями, как величайшего поэта (в начале 1826 г. вышло 1-е изд. его "Стихотворений"), либеральная молодежь видела в нем чудом спасенного друга декабристов, которым он шлет "Послание в Сибирь", а убежденные защитники существующего порядка радовались искреннему его примирению с правительством ("Стансы"). П. широко пользовался до тех пор мало знакомой ему благосклонностью судьбы; он посещал и салоны умных дам (напр. кн. З. Волконской), и светские балы, и сходбища так назыв. "архивной молодежи", и холостые пирушки. Рассеянная жизнь не мешала ему работать. Недовольный существовавшими тогда журналами и альманахами, он еще в Михайловском мечтал об основании серьезного и добросовестного журнала; теперь оказалось возможным осуществить эти мечтания. Среди "архивной молодежи", из которой иные, как Д. Веневитинов, импонировали даже П. умом своим и талантом, он нашел людей, ему сочувствующих. Было решено издавать, при постоянном участии П., "Московский Вестник", в редакторы которого был избран М. Н Погодин. В продолжение трех лет П. добросовестно служил новому журналу (в тоже время он считал своим нравственным долгом поддерживать альманах бар. Дельвига "Северные Цветы"), хотя в его отношениях к московскому кружку нельзя не заметить некоторой двойственности. Он вполне сочувствовал его серьезному взгляду на литературу, его убеждению в праве искусства на безграничную свободу и желанию низвергнуть господство французского вкуса, но он вовсе не хотел подчинять нашу юную словесность философским немецким теориям (которые он и понимал неясно). К московскому году жизни П. относятся "Записка о народном образовании", написанная по поручению государя, и "Сцена из Фауста". "Записка" очевидно, вытекла из разговора императора с П., в котором поэт указал на плохую систему воспитания русских дворян, как на причину появления декабристов: она развивает ряд мыслей оригинальных и умных, иногда односторонних, но во всяком случае не соответствовавших видам правительства. "Новая сцена между Мефистофелем и Фаустом" написана под влиянием Веневитинова, который в стихотворном послании убеждал П. изучать Гете. Содержание ее вымышлено и далеко не вполне в духе Гете; Фауст П. выражает только одну сторону прототипа – рефлексию, убивающую всякое наслаждение, и представляет амальгаму из Гете и Байрона. Беспощадный анализ Мефистофеля ближе к источнику, но и в нем виден отзвук "демона" юности П. В мае 1827 г. П. дозволено было ехать в Петербург и он поспешил воспользоваться позволением: но к осени он, "почуя рифмы", уехал в Михайловское. Там, сознав будущность романа и повести, он начал исторический роман "Арап Петра Великого", в котором, не смотря на новость для него этого рода творчества, проявил великое мастерство, главным образом в серьезном, объективном тоне рассказа, в отсутствии слащавого преувеличения, ненатурального изображения старины. Зиму 1827–1828 года, как и весну, лето и часть осени 1828 г., П. провел большею частью в Петербурге (жил в Демутовом трактире), откуда иногда ездил в Москву (останавливался обыкновенно у Нащокина). Его душевное состояние за это время – тревожное, часто тяжелое; медовый месяц его наслаждения свободою давно прошел; через гр. Бенкендорфа он не раз получал выговоры, хотя и в деликатной форме; не раз ему давало себя чувствовать недоверие низших органов власти (напр. в крайне нелепом, разбиравшемся в сенате деле о списке стихотворения Андрей Шенье). С другой стороны П. недоволен условиями личной жизни: кружок близких людей сильно поредел (брат далеко на службе, сестра в янв. 1828 г. вышла замуж); молодость, минутами представлявшаяся ему рядом ошибок см. "Воспоминание", II, 37; ср. "26 мая 1828 г.", II, 38), прошла, и П. чувствовал потребность устроиться, положить конец душевным скитаниям, но пока не находил к тому возможности. Весною 1828 г. П. обратился с просьбою о принятии его в действующую армию и отказ принял за выражение немилости государя (см. А. А. Ивановский, "Русская Старина", 1874, IX, 392 и след.); также напрасно он просился ехать за границу. Тоска и огорчения столь же мало препятствовали энергичной творческой работе П., как и все более и более усиливавшееся недоброжелательство критики, которое началось с того времени, как поэт стал принадлежать одному литературному органу, а также наивное недовольство публики, которая ждала от каждой новой строчки поэта какого-то чуда. Довольно многочисленный, и по форме, и по содержанию безупречные лирические стихотворения этого периода представляют летопись душевной жизни поэта; некоторые из них ("Воспоминание", II, 37; "26 мая 1828 г.", II, 38) служат выражением безутешного отчаяния. Но творческие силы поэта при этом даже растут: в окт. 1828 г. П. начал "Полтаву" и окончил ее менее, чем в месяц. Первая мысль о поэме из жизни Мазепы возникла у него еще при чтении "Войнаровского" Рылеева; узнав из ее, что Мазепа обольстил дочь Кочубея, "я изумился – говорит П. – как мог поэт пройти мимо столь страшного обстоятельства". Явилось сильное желание изобразить любовную историю старого гетмана, для чего подготовительную работу составляло чтение "Истории Малой России" Бантыша-Каменского и др. пособий; в это время план зрел в голове П.; рамки его раздвигались, и романтическая поэма естественно сплеталась с исторической, с изображением одного из важнейших моментов к истории новой России (здесь начало увлечения П. Петром, столь важного для его будущей деятельности). Поэма вышла в 1829 г. и не имела успеха: не нашли в ней того блеска и яркости, которыми пленялись в П., не поняли необходимости слияния частного с общим, что составляет особенность всех лучших художественных воссозданий прошлого. Немногие истинные поклонники П. (напр. Кюхельбекер) оценили и в то время "Полтаву" по достоинству, а теперь, несмотря на успехи исторической науки, нам трудно, почти невозможно отрешиться от того поэтического колорита, которым П. облек полтавскую битву, Кочубея, Мазепу и пр. "Полтава", опоэтизировавшая природу Малороссии и ее быт, открыла дорогу повестям Гоголя и "Тарасу Бульбе".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю