Текст книги "Оливер Голдсмит"
Автор книги: А. Ингер
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Ингер А Г
Оливер Голдсмит
А.Ингер
Оливер Голдсмит
(1728-1774)
Если бы английским литераторам, современникам Оливера Голдсмита, дано было узнать, что 250-летие со дня рождения их незадачливого собрата по перу будет отмечено в далекой России выходом книги его сочинений, они бы, без сомнения, немало тому подивились. Ведь настоящее признание пришло к нему, в сущности, только после его безвременной кончины; лишь тогда современники стали сознавать, каким глубоким, тонким, изящным и удивительно разносторонним талантом он обладал и сколь многим обязана ему английская литература.
В латинской эпитафии, которую сочинил глава английского литературного Олимпа, выдающийся лексикограф и критик доктор Сэмюел Джонсон, среди прочего говорилось, что Голдсмит "...вряд ли оставил какой-либо род литературы незатронутым и украшал все, что затрагивал". Слова эти в высшей степени справедливы. Голдсмит и в самом деле обнаружил едва ли не одинаковую одаренность в драме, лирике, эпосе и журналистике.
Он оставил прекрасные образцы чрезвычайно популярного в ту пору жанра короткого журнального очерка – эссе, хотя обращался к нему только в начале своего творческого пути. Именно в этом не скованном никакими правилами жанре, в котором так свободно проявляются индивидуальные склонности и вкусы автора, а мысли поясняются примерами из жизни, истории и литературы и где так необходима краткость, невымученность и афористическая отточенность языка, сложился стиль прозы Голдсмита, гибкой и артистичной. Из 123-х таких очерков составилась его первая значительная книга – "Гражданин мира, или Письма китайца" (1762), замысел которой сродни "Персидским письмам" Монтескье.
В конце жизни он попробовал свои силы в комедии и успел написать лишь две пьесы, но одна из них – "Ночь ошибок" – по справедливости считается наряду со "Школой злословия" Шеридана лучшей английской комедией XVIII века. Его поэтическое наследие очень невелико (благодаря этой книге советские читатели впервые получают возможность так полно с ним познакомиться), но поэма "Покинутая деревня" была вскоре причислена к классике, а без некоторых его стихотворений до сих пор не обходятся антологии и хрестоматии английской поэзии. Наконец, он написал только один роман, но это – "Векфилдский священник". А ведь, кроме того, его перу принадлежат биографии, исторические труды, рецензии и обзоры литературных новинок и многое другое.
Доктор Джонсон заметил как-то, что это было "растение, которое слишком поздно расцвело". Однако подобное случалось и с другими, но о Голдсмите нельзя сказать избитой, но столь необходимой художнику фразы: однажды утром он проснулся знаменитым. После публикации поэмы "Путник" (1764) к нему пришла известность, многие находили его талантливым, и произведения его перепечатывались, и притом не однажды, но тот же "Векфилдский священник" четыре года пролежал у издателя, прежде чем тот отважился его напечатать, а "Ночь ошибок" почиталась некоторыми литераторами чересчур низменной и вульгарной. Мнение этих людей выразил без обиняков Орас Уолпол, объявивший, что муза Голдсмита, по-видимому, "притащилась с Саутверкского рынка и извозила свой подол в грязи до самых колен".
Но если пренебрежительное и даже презрительное отношение аристократа Уолпола вполне понятно, то куда труднее понять, как тот же Джонсон мог считать, что у Голдсмита не было определенных установившихся суждений ни об одном предмете и что "когда он не держал в руке пера, то не было на свете человека глупее его, а когда он писал, то не было – умнее". Джонсону вторит известный английский портретист того времени и один из друзей Голдсмита сэр Джошуа Рейнолдс, уверявший, что писатель был невежествен и пускался в рассуждения о вещах, в которых мало смыслил, что, находясь в обществе, он во что бы то ни стало стремился обратить на себя внимание и готов был ради этого чуть ли не стоять на голове. Чего же тогда было ожидать от людей не столь проницательных?
Чудачества и в самом деле случались, и слабости, и мотовство при постоянной нищете. Он мог на минуту дать волю пришедшей в голову фантазии, не по средствам и вычурно вырядиться или проявить неожиданную для такого скромного и застенчивого человека заносчивость и дерзость в обращении именно с высокомерными людьми. Но стоит заглянуть в его письма – и тогда начинаешь понимать, что это было следствием тщетных попыток приспособиться к окружающей среде, жить как все, что Голдсмиту постоянно приходилось насиловать себя и что его эскапады – не что иное, как попытки спасти свое человеческое достоинство.
При внимательном взгляде на портрет писателя кисти Рейнолдса нельзя не заметить, что художник тщетно старался придать его фигуре импозантность, как он это делал обычно, и сообщить лицу выражение степенной и в то же время поэтической задумчивости – отсутствие светского лоска и тем более "породы" сразу же бросается в глаза. Однако за этой неказистой внешностью скрывался человек с очень определенной жизненной позицией и чрезвычайно ясными этическими и эстетическими взглядами, приобретенными не в часы академических занятий, а в буквальном смысле слова выстраданными за годы голодной бродяжнической юности и столь же голодные годы изнуряющей литературной поденщины.
Сын бедного многодетного священника из ирландской деревушки, Голдсмит отнюдь не был баловнем судьбы. Учился он сначала в сельской школе, а потом в колледже Св. Троицы в Дублине. Учился плохо, и его считали тупицей. Фантазер и непоседа, робкий и впечатлительный, он тяготился царившими там серостью и мертвечиной, а также грубостью и жестокостью своих наставников. Не имея средств, чтобы платить за обучение, он, согласно правилам, должен был прислуживать богатым студентам, снося при этом их насмешки и презрение; не удивительно, что он мечтал бежать оттуда хоть в Америку. После того, как он с грехом пополам закончил колледж, родственники несколько раз собирали для него деньги, пытаясь определить его к какому-нибудь месту, или отправляли учиться, но, не добравшись до цели и промотав деньги, он возвращался обратно без вещей и без лошади. Постепенно за ним утвердилась репутация непутевого сумасброда, а о его "чудачествах" и "странностях" стали складываться легенды, тогда как он просто не умел жить как все, сообразуясь с велениями здравого смысла. Благоразумие никогда не принадлежало к числу его добродетелей – ведь он был поэт.
А жил он в прозаическую и суровую эпоху, получившую название "промышленного переворота". На глазах исчезала сельская Англия: менялся пейзаж страны и вместо живописных, хотя и убогих хижин арендаторов и батраков возникали казарменного вида фабричные постройки и дымили фабричные трубы. Исчезал устойчивый, давний крестьянский жизненный уклад, который хотя и был связан с повседневным тяжелым трудом и не всегда обеспечивал даже самые насущные нужды, но все же создавал иллюзию известной самостоятельности. Крестьянин жил на земле отцов и дедов, он был звеном в этой непрерывной череде и умирал с сознанием, что прожил жизнь в соответствии с заветами предков. И пусть это был застойный, замкнутый мирок с ограниченными представлениями, но человек ощущал себя членом определенной группы – сельской общины с ее традициями. Здесь вся его жизнь была на виду, он мог пользоваться здесь уважением и сознавать свою индивидуальную значимость в этом устойчивом микромире.
Согнанный с родного надела, он превращался в фабричного paбочего. В тяжелом крестьянском труде была своя поэзия – она проистекала из связи этого труда с природой, со сменой времен года и календарной обрядностью. Теперь эта живая связь была разрушена, как и связь с общиной, с соседями, из которых добрая половина состояла с ним в близком или дальнем родстве. Утратив свой угол, утратив все прежние связи, человек превращался в песчинку, в придаток ненавистного ткацкого станка, а то и просто в бездомного, преследуемого законом бродягу. И как всегда бывает в периоды огромных общественных катаклизмов, чувство бездомности, затерянности и беззащитности стало уделом широких масс английского народа.
Это чувство бездомности и затерянности было в высшей степени близким и понятным Голдсмиту. Его молодые годы были бродяжническими и бесприютными. Покинув родину в 24 года, он, по выражению одного из его героев, чувствовал себя в суровом мире, словно римский гладиатор, выпущенный на арену без доспехов. Он взялся было изучать медицину, сначала в Эдинбурге, а потом в Голландии, в Лейдене, но, так и не доучившись, отправился странствовать по Европе, в Париж через Фландрию, а затем на юг Франции, в Швейцарию и Италию. Он путешествовал не в карете, а пешком, с котомкой за плечами и с флейтой. Играя на крестьянских праздниках, он зарабатывал себе на хлеб, а иногда принимал участие в ученых диспутах при университетах: за это кормили и давали ночлег. Он много повидал и мог сравнивать жизнь разных народов, их нравы. Тогда-то и возник у него замысел его первой поэмы "Путник".
В начале 1756 года после продолжительных странствий по дорогам Европы он возвратился в Англию без профессии, без денег, без дружеской поддержки. "И все это в стране, – горестно констатировал он, – где одного ирландского происхождения достаточно, чтобы остаться без работы". Бедствуя и перебиваясь случайными литературными заработками, он с горькой иронией сообщал своим родственникам, что решил наконец взяться за ум, остепениться и стать бережливым, и посему отказывается от горячего ужина, кладет меньше сахара в чай, а стены своей комнаты вместо картин решил украсить собственноручно написанными (оно и дешевле выйдет) мудрыми наставлениями: "Гляди в оба! Не упускай случая! Теперь деньги – это деньги! Если у тебя есть тысяча фунтов, ты можешь расхаживать, сунув руки в карманы, и говорить, что в любой день в году ты стоишь тысячу фунтов. Но попробуй только истратить из ста фунтов хотя бы один фартинг, и тогда это уже не будет сто фунтов".
И всегда во время странствий и невзгод он с любовью вспоминал свою нищую родину, мечтал на склоне дней возвратиться в родные места и постоянно писал об этом в письмах. Любопытно, однако, что Голдсмит так ни разу больше и не побывал в родных краях. И дело здесь не только в том, что профессиональному литератору нечего было делать в этом глухом углу. Бессознательно он, по-видимому, понимал, что к этой беспечальной сельской идиллии нет возврата, да и сама она едва ли когда-нибудь реально существовала именно такой, какой представлялась теперь его воображению. В его сознании, как и в сознании тысяч вчерашних крестьян, неотступно мечтавших о возвращении к земле, к своему хозяйству, прошлое рисовалось безыскусственной поэтической пасторалью. Вот чем обусловлена удивительная поэтизация обыденного неприметного существования, мирного досуга и скромных радостей, которая разлита на страницах романа "Векфилдский священник", вот откуда щемящая боль, которая звучит в поэме "Покинутая деревня".
Голдсмита можно упрекнуть в непоследовательности. Но кто из просветителей, жаждавших общественных преобразований и устрашенных уже явственно ощутимыми плодами буржуазного прогресса, не испытывал колебаний, не начинал сомневаться в основных ценностях просветительской идеологии вере в непреоборимую силу разума, в существование естественных прав человека и т. д. Однако при этом у него были вполне определенные убеждения, и этот чудак умел их к тому же отстаивать. Он не посвящал своих произведений вельможам или государственным сановникам – факт по тем временам и тем более для литератора-разночинца исключительный. В чести у властей предержащих были продажные писаки и враги передовой мысли. Небезынтересен такой случай: в начале 70-х годов некий Битти опубликовал в Лондоне "Опыт об истине", после чего автора тотчас объявили борцом, отомставшим Вольтеру и прочим вольнодумцам за надругательство над христианством. Бездарный сочинитель был удостоен степени доктора гражданского права в Оксфорде, Георг II удостоил его аудиенции, ему была назначена пенсия (в то время как ходатайство друзей о пенсии для Голдсмита было безоговорочно отклонено), и, наконец, даже сэр Джошуа Рейнолдс не устоял и написал портрет новоиспеченного доктора при всех регалиях и со злополучным трактатом в руке. Здесь же ангел истины низвергал демонов неверия и лжи, коим художник придал некоторое сходство с Вольтером, Юмом и Гиббоном. Голдсмит был возмущен поступком Рейнолдса и напрямик высказал ему свое негодование. "Повергать столь возвышенного гения, как Вольтер, перед столь низким писакой, как Битти, недостойно вас. Битти и его опус будут через десять лет преданы забвению, тогда как слава Вольтера будет длиться вечно. Позаботьтесь о том, чтобы она не увековечила также и эту картину, к стыду такого человека, как вы". Видимо, убеждения Голдсмита несколько не совпадали с убеждениями сэра Джошуа Рейнолдса, а в таких случаях оппонента нередко объявляют лишенным всяких убеждений.
В своих воспоминаниях Рейнолдс видит причину многих из безрассудств Голдсмита в том, что "...большую часть своей молодости он провел среди отребья". Иначе говоря, и своим происхождением, и жизненным опытом, и симпатиями он теснее всего был связан с ирландским и английским крестьянством. Здесь лежат истоки подлинного демократизма, столь выделяющего его среди современных ему писателей, но здесь же и истоки многих его иллюзий, колебаний и даже известного консерватизма. Вот почему вольтерьянское свободомыслие и скептицизм в отношении многих феодальных институтов – монархии, религии и закона – уживаются у него с присущей крестьянству идеализацией патриархальных нравов, гуманного государя и веры дедов и прадедов.
Он все время колеблется между позициями Вольтера и Руссо. Причины такой непоследовательности следует, разумеется, искать не в свойствах натуры писателя или в недостаточной его образованности, а в объективных условиях тогдашней английской действительности. Об этом свидетельствуют следующие строки романа Голдсмита: "О великая свобода, кто только не поет тебе нынче хвалу? Я – за то, чтобы все были королями, я и сам не прочь быть королем. Каждый из нас имеет право на престол, мы все родились равными. Таково мое убеждение, я его разделяю с людьми, которых прозвали левеллерами. Они хотели создать общество, в котором все были бы одинаково свободны. Но, увы! – из этого ничего не получилось... кто посильнее да похитрее остальных, они-то и сделались хозяевами надо всеми". Здесь выражено глубокое разочарование в результатах английской буржуазной революции и неприятие современной писателю торгашеской Англии. Вот почему, сохраняя верность самым дорогим принципам просветительской идеологии, Голдсмит с такой силой выразил в своем творчестве начинающийся кризис этой идеологии и явился одним из зачинателей сентиментализма в европейской литературе.
Восемнадцатый век в английской литературе был в первую очередь веком так называемого нравоописательного романа: сначала приключенческого (Дефо), повествующего о странствиях по городам и весям и злоключениях одинокого и часто безродного героя, о его жизненных невзгодах и борьбе за существование в этом суровом мире. Несколько позднее появляется роман семейный (Ричардсон), повествовавший о том, что всякого рода опасности подстерегают человека не только в житейских странствиях и что жизненные драмы могут происходить и в замкнутом пространстве одного дома, при небогатом внешними событиями существовании – драмы семейные, нравственные; местом действия их стала английская помещичья усадьба или жилище какого-нибудь почтенного буржуазного семейства. Затем у Филдинга оба эти типа повествования соединились в пределах одного романа, и в его "Истории Тома Джонса, найденыша" изображение семейных нравов английского дворянства средней руки и лондонского света сочетается с миром приключений, с неожиданными дорожными встречами и быстро сменяющими друг друга эпизодами, в которых, как в калейдоскопе, мелькают люди всех званий и профессий.
Небольшой в сравнении с пухлыми английскими романами той поры роман Голдсмита, в сущности, почти завершает собой плодотворный путь, проделанный его предшественниками в этом жанре. Появившаяся вслед за тем книга Стерна "Жизнь и мнения Тристрана Шенди" – это уже пародия на такого рода романы, на их сюжеты, композицию, принципы обрисовки характеров, одним словом, это уже принципиально иной взгляд на мир. Книга же Голдсмита ничем (кроме разве размеров), на первый взгляд, от других подобных романов не отличается. "Векфилдский священник", в сущности, тоже семейный роман – ведь в нем повествуется о бедствиях, выпавших на долю семейства сельского пастора Примроза. И здесь мы встречаем знакомых нам по другим романам персонажей деревенского помещика, священника, вельможу и, конечно же, бедного молодого человека, отправляющегося на поиски удачи, меняющего десятки профессий, чувствующего себя игрушкой в руках судьбы, доведенного до отчаяния, но все же спасающегося на краю гибели и получающего в награду за свою нравственную стойкость руку возлюбленной, а заодно и ее изрядное приданое. Ведь такова была судьба и героев Филдинга – Джозефа Эндрюса и Тома Джонса, и героя Смоллета – Родерика Рэндома, но, чтобы рассказать о ней, эти писатели извели сотни страниц, а у Голдсмита все это рассказано в одной небольшой главе. Перед нами словно конспект ходовой ситуации. И здесь, в этом романе, казалось бы, господствует его величество случай, причем главным образом в самых последних трех главах, когда автор с плохо (быть может, намеренно плохо) скрываемой поспешностью начинает вызволять своих героев из беды и нагромождает такое количество счастливых совпадений, что невольно начинаешь думать: а не посмеивается ли он над "любезным читателем"? И здесь традиционный счастливый финал, в котором порок наказан, добродетель торжествует и дело кончается свадебным пиршеством.
По своей композиции роман отчетливо делится на две половины, очень друг от друга отличающиеся. В первой повествуется о том, как, потеряв все состояние, Примроз вынужден был покинуть насиженное гнездо, расстаться с любимым сыном Джорджем и, переехав со всем своим семейством в обычную крестьянскую хижину, начать жизнь, значительно отличающуюся от прежней. Теперь он не только пастырь, наставник своих прихожан, но, как любой из них, сам вместе с сыном Мозесом трудится в поле от зари до зари; он – священник и крестьянин одновременно со всеми вытекающими из этого последствиями, но только эти реальные последствия скажутся лишь во второй половине романа. В первой же его половине, как, впрочем, и в строках поэмы "Покинутая деревня", изнурительный труд в поле и тяготы бедности, в сущности, остаются за пределами повествования. Вместо этого крупным планом показаны невинные повседневные заботы и невинные простодушные радости. Семейство Примроза вскоре как будто смиряется со своим новым положением, не унывает и находит немало поводов, чтобы веселиться. Это семейный роман, но только представленный в виде пасторали и на пасторальном фоне, потому что и вокруг все дышит благополучием и покоем. Поселяне живут в первозданной простоте и умеренности, трудятся "весело и охотно", не ведают "ни нужды, ни убытка", а по праздникам предаются развлечениям. Читая все это, невозможно и предположить, что здесь произойдут столь драматические события и что этот мирный уголок принадлежит негодяю Торнхиллу.
А пока перед нами – замкнутый, патриархальный, не чуждый мещанского самодовольства и суетного тщеславия семейный мирок. Читателю исподволь как бы внушается мысль: главное не в том, много или мало у человека денег, а в том, чтобы на сердце у него было спокойно и совесть была чиста и чтобы он выполнял свой долг пахаря и семьянина.
В этой почти начисто лишенной событий жизни ("...все наши приключения совершались подле камина, а путешествия ограничивались переселением из летних спален в зимние и из зимних – в летние") каждый пустяк неизбежно приобретает в глазах людей непомерную важность. Вот почему, например, о достоинствах крыжовенной настойки – гордости семейной кухни – Примроз повествует "со всей беспристрастностью историка". Здесь играют в лото и в фанты и в еще более незамысловатую игру "Где туфелька?" и целую неделю изощряют свою изобретательность, чтобы без особых затрат затмить своим нарядом других прихожанок во время воскресной проповеди; здесь нет особых умственных интересов или особых духовных устремлений. Даже сам Примроз достаточно прост, а уж его близкие и того более.
Возможно, такие картины показались бы читателю приторными, а тон повествования чересчур умилительным, если бы не юмор, пронизывающий все эти главы, если бы не смехотворные ситуации, в которые то и дело попадают персонажи и в том числе и Примроз, который хотя и мнит себя человеком проницательным, однако простодушен, как дитя. Мозес, отправившийся на ярмарку, чтобы продать жеребца и купить верховую лошадь, и принесший вместо этого двенадцать дюжин зеленых очков; сам Примроз, в свою очередь отправившийся продавать мерина и попавшийся на удочку тому же самому мошеннику, – эти и многие другие эпизоды запоминались поколениями английских читателей с детства, точно так же, как приключения Сэмюеля Пиквика и его приятелей и присловья Сэма Уэллера из романа Диккенса.
Юмор фактически исподволь разрушает пасторальную идилличность этих картин, а кроме того, он дает нам возможность ощутить позицию автора. А отношение автора к этой картине двойственно и вовсе не совпадает с отношением рассказчика, о чем читателю ни на минуту не следует забывать. Автору многое здесь дорого и знакомо с детства, однако его собственный духовный кругозор и жизненный опыт намного богаче, и он взирает на эту пастораль, в которой сотня правдивых деталей, придающих ей видимость достоверности, с доброй снисходительной усмешкой. Он понимает всю хрупкость относительного благополучия своих героев, недолговечность и, если угодно, призрачность этой идиллии, но предпочитает ее тому миру, который населен людьми, подобными помещику Торнхиллу, миру людей циничных и безжалостных, который потом все же вторгается в эту идиллию и губит семью Примроза.
Но как понять отношение Голдсмита к своему герою и к событиям романа? "Векфилдский священник" написан от первого лица, как, впрочем, и большинство романов Дефо, например. Однако за сорок лет, отделяющих Примроза от Робинзона, литература накопила столько наблюдений над "человеческой природой", как любили говорить просветители, и разрушила столько абстрактных представлений о ней, что это не могло не отразиться на художественной манере повествования.
В романе Голдсмита позиция рассказчика, его оценки и самооценки, его повествовательная интонация, отношение автора к герою и восприятию читателя сместились, пришли в движение и даже утратили прежнюю неколебимую определенность. Писатель понимает, что человек может заблуждаться в оценках своих и чужих поступков, может помимо воли выдать истинное положение вещей, в котором он сам не отдает себе отчета. Автор уже не берет на себя труд объяснять все поступки и мысли героя, поскольку, видимо, не считает, что это так легко можно сделать с помощью логики, а подчас и попросту сбивает читателя с толку и ставит его в тупик, так что с ним, что называется, надо держать ухо востро. В XIX главе, например, попав в дом незнакомого, но гостеприимного джентльмена, любящего потолковать о политике, Примроз с жаром высказывает ему свои взгляды на политический строй Англии, и читателю очень трудно не отождествлять эти мысли с убеждениями самого автора. Думается, что для этого действительно есть основания, потому что примерно то же самое он выскажет впоследствии уже от своего имени в том же "Путнике". Однако в конце главы выясняется, что Примроз попал впросак и что его собеседник самозванец, нахальный лакей, выдававший себя за своего барина, и эта ситуация неизбежно бросает иронический отсвет на всю предшествующую сцену, а значит, и на, казалось бы, такой серьезный предмет разговора. Зачем же понадобилось Голдсмиту снижать то, что говорилось выше? Не следствие ли это некоторой утраты писателем-просветителем надежд на возможность благодетельных общественных перемен? Не означает ли это некоей горестной и остужающей иронии над столь патетическим и серьезным отношением своего героя, а отчасти и своим, к такого рода материям?
Вначале кажется, что Примроз вполне объективно повествует нам о себе и своем семействе и прекрасно разбирается в достоинствах и недостатках окружающих, хотя в его благодушном тоне нет-нет да и ощущается некоторое самодовольство. Он пока, как и автор, стоит над событиями и любовно, но со снисходительным юмором описывает свой семейный мирок. Но при внимательном чтении мы начинаем обнаруживать, что Примроз, сам того не замечая, себе противоречит. Так, например, вначале он объявляет, что жена ему досталась кроткая и домовитая, и не прочь внушить нам, что сам он был повелителем и непререкаемым авторитетом среди своих домашних, однако потом он роняет замечание, что на собственном опыте изведал, что пора ухаживания – самая счастливая, и постепенно мы убеждаемся, что им вертят в доме, как хотят. Потом обнаруживается, что он тоже тщеславен и тоже вопреки своим нравоучениям рьяно участвует в осаде богатого жениха-помещика, хотя сердце Примроза не лежит к нему. Теперь он сам все чаще попадает впросак, становится мишенью для юмора автора, но делается это неприметно; читателю необходимо самому сопоставлять факты и то, что говорит о них Примроз, чтобы понять это отношение автора. Голдсмит как бы внушает читателю мысль: не будьте слишком суровы к Примрозу, ведь он весь на виду, а на всякого мудреца довольно простоты. Но во второй половине романа, когда комическая идиллия сменяется драмой, Примроз утрачивает и благодушный тон, и снисходительную иронию, теперь он повествует о событиях изнутри с пафосом мученика, он преображается у нас на глазах, высвобождаясь от всего мелкого, наносного, страдание делает его чрезвычайно проницательным (как хорошо понимает он теперь состояние своей опозоренной дочери), и все лучшие стороны его натуры теперь торжествуют.
И все же именно Примроз, каков он ни есть, со всеми своими слабостями, более других героев симпатичен автору. А ведь еще недавно такие качества были отнюдь не в чести у авторов и читателей. Но дело в том, что столь ценимый просветителями Разум к тому времени в реальной действительности был уже изрядно скомпрометирован и обернулся прозаическим здравым смыслом, эгоистической расчетливостью и цепким практицизмом. Вот почему главным мерилом нравственной оценки человека в романе служит не столько разумность, при всем почтении к ней автора, сколько доброта, отзывчивость, умение прислушиваться к голосу своего сердца... Люди разнятся друг от друга богатством, положением в обществе, ученостью, но способность страдать и радоваться не зависит от этих различий, и в этом бедняк не отличается от вельможи или философа. Так культ сердца и чувства приобретает отчетливо демократический смысл.
Однако в мире эгоизма и корысти нельзя обнажать свои чувства, не рискуя стать жертвой обмана или мишенью для насмешек. Добрый бескорыстный поступок – аномалия, вызывающая подозрение. Потому-то благородная непрактичность, бросающая вызов здравому смыслу, и гуманность, не размышляющая, во что ей обойдется добрый поступок, становятся столь дороги английским романистам, начиная с Филдинга. И если на первом этапе Просвещения популярный в Англии "Дон Кихот" служил Разуму примером сумасбродства, то теперь наивность, доходящая порой до чудачества, доверчивость, преданность своим нравственным убеждениям полемически противопоставляются здравому смыслу и торжествуют над ним – пусть только на страницах романов, пусть лишь моральную – но все же победу.
Донкихотство вызывает теперь симпатию. Люди рассудительные, сообщив Примрозу о том, что он разорен, советуют ему умерить свой пыл, сыграть сначала свадьбу сына, а уж потом, когда тот заполучит приданое невесты, спорить с ее отцом относительно единобрачия духовенства сколько душе угодно. Что же делает герой Голдсмита? Он мчится известить будущего родственника о случившемся и спорит с ним еще яростнее. Ведь речь идет о его убеждениях! В итоге свадьба сына не состоялась, и последняя надежда поправить дела семьи рухнула. С точки зрения здравого смысла это безрассудство, но тем и дорог автору Примроз, что ради принципа, пусть в данном случае нелепого, он готов пожертвовать материальным благополучием. Позже, руководствуясь чувством нравственной правоты, Примроз бросает вызов помещику, от которого он зависит. Силы настолько неравны, что поступок Примроза выглядит самоубийством, но именно теперь комический чудак преображается и вызывает уже восхищение и сострадание.
Вторая половина книги по всем используемым в ней сюжетным ситуациям уже роман приключенческий, или, как его еще называют, роман дороги. Здесь есть бегство одной дочери и похищение другой, погоня, неожиданные встречи и узнавания и неожиданные повороты сюжета, есть даже и мнимая смерть, и, конечно же, как в любом повествовании такого типа, герой (а здесь чуть не вся семья) оказывается в тюрьме. Но то, что в большинстве романов служило главным образом одной цели – заинтриговать читателя, сделать книгу как можно более занимательной, – здесь производит такое впечатление, как будто автор хотел продемонстрировать, сколь мастерски он владеет техникой такого повествования, и даже несколько этим бравирует, словно говоря читателям: если вам по душе такого рода занимательное повествование – что же, извольте.
Еще более явно ироническое отношение автора чувствуется в самом финале романа, где после тюремной проповеди Примроза начинается движение сюжета вспять, как если бы киноленту стали крутить в обратную сторону, и благополучие и доброе имя всех членов семьи восстанавливается. Здесь все построено на одних случайностях и выглядит совсем неправдоподобно. Автор словно предвидел возможность такого упрека, и, предупреждая его, Примроз оправдывается тем, что и в жизни таких чудесных совпадений сколько угодно. Между тем несколько ранее, в рецензии на один "дамский" роман, Голдсмит писал: "Однако, чтобы утешить нас во всех этих несчастьях, дело кончается двумя или тремя очень выгодными партиями; и там уж всего до пропасти денег, любви, красоты, дней и ночей настолько счастливых, насколько можно пожелать; одним словом, еще один набивший оскомину финал современного романа". Как же совместить такое противоречие? Думается, что в финале "Векфилдского священника" определенно наличествует пародийный подтекст: автор лукаво посмеивается над штампами жанра и читательского восприятия. Роман словно бы подводит итог многим приемам повествования и показывает, что в таком виде эти приемы себя уже исчерпали.