Текст книги "Грех содомский"
Автор книги: А. Морской
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Справа и впереди поезда все было залито ярким светом, горело багрянцем, отливало чеканным золотом, сзади же и слева уже подымались туманные сумерки и смотрели вслед, как стеклянный, немигающий глаз мертвеца. Оттуда тянуло сырым холодком…
Пикардины стояли у широкого, зеркального текла, плечо в плечо, рослые, стройные, и любовались красками заката.
В коридор вышло еще несколько человек пассажиров. Одни направлялись в салон-вагон, другие же просто размять ноги перед сном.
– Какая красивая парочка, – тихо шепнула молодая полька на ухо сопровождавшему ее мужчине, – наверно, молодожены.
– Да, это сразу видно, – лукаво подмигнул ей плотный блондин с бритой актерской физиономией. – Она хорошо сохранилась, но все же, несомненно, старше его… Во всяком случае, это брак по любви, а не по расчету: очень уж у них обоих радостные сияющие лица.
– Уйдем, не будем им мешать, – тихонько потянула его полька за рукав, и они незаметно скрылись за дверью одного из купе.
Солнце садилось ниже и по мере того, как приближалось к земле, делалось все больше и краснее. Пикардины рассматривали открывающиеся перед ними ландшафты, а мысленно унеслись далеко-далеко, так что даже не заметили появления и исчезновения шушукавшейся на их счет парочки. Там, далеко, из окон их дома виден такой точно закат. В памяти встал знакомый город, вырос в мельчайших подробностях, вспомнился последний, только что пережитый год… Друзья, приятели, случайные знакомые, и ни одного человека, с кем бы они были вполне откровенны, чувствовали бы себя совершенно свободно и легко… От всех приходилось таиться, со всеми играть комедию…
После доноса Стефании, который, казалось, был затушен в самом же начале, по городу начали носиться какие-то слухи, неясные, глухие, но они ширились и липли, как клочья паутины.
Вскоре обязательные кумушки начали добродушно пересказывать Валентине Степановне ходившие по городу сплетни; при этом кумушки, как водится, охали и ахали и возмущались, как это хватает у людей подлости всех пачкать своими грязными выдумками.
– Представьте, милая, ведь придумают же, пакостники, ведь откроется же рот сказать этакое. Да еще на кого?
А сами в это время пытливыми взглядами пронизывали Валентину Степановну, осматривали ее фигуру, примечали малейшее движение лица и потом, между прочим, к слову, спрашивали ее:
– А Глебик у вас все еще как маленький, в одной с вами спальной спит и голышом гимнастику свою проделывает. Конечно, конечно, милая; для матери ее дитя, хотя бы оно уже своих ребят вынянчило, все еще маленьким, несмышленым кажется. Хе-хе-хе!.. А люди Бог весть что готовы сплести.
Приходилось сдерживать себя и улыбаться, поддакивать и лгать, лгать без конца: лгать глазами, языком, даже своими желаниями и привычками. Пришлось устроить Глебу отдельную спальную, боясь выслеживания прислуги, сходиться украдкою, воровски, а днем не позволяя себе лишнего объятия, даже слова или взгляда…
Чтобы повлиять на кумушек, Валентина Степановна «записалась в старухи»: изменила прическу, стала носить темные, свободные платья, скрывающие ее стройную фигуру. Глеб же стал посещать товарищеские вечеринки, попойки и кутежи. Несколько раз он ездил даже с товарищами к проституткам и в публичные дома и, чтобы не выделяться, оставался там до утра… Хорошо оплаченная нм девушка рада была возможности спокойно поспать всю ночь, и никто не знал о том, что он не дотрагивался до нее и всю ночь дремал полураздетым на краю ее кровати или в кресле.
Было стыдно, ежеминутно возмущение готово было прорваться наружу. Но безумный призрак ужасного насилия, которое могли совершить над ними, ковал волю, делал нервы стальными, искажал живую игру лица в чужую, мертвую, противную маску…
Мучительно длинный, постылый, противный год!
Боже, как радостно, как хорошо, как необычайно легко дышать от сознания, что все это позади и не вернется никогда. Тяжелое материально положение, добровольное, вечное изгнание, отречение от всего родного, близкого, даже от своего собственного, привычного имени, все лучше, все легче, во сто крат легче одного такого года.
Глеб кончил училище, и они под предлогом необходимости переезда в университетский город ликвидировали свое имущество. Затем взяли заграничные паспорта, каждый отдельно, захватили с собою прислугу и поехали отдыхать до начала учения в университете за границу. Сейчас же после границы Валентина Степановна передумала, отправила прислугу назад, причем «по ошибке» дала горничной не ее, а свой паспорт… Правда, она сейчас же спохватилась, заявила о своей ошибке, послала телеграмму на границу, словом, сделала все, чтобы гарантировать горничной беспрепятственный проезд домой и получение своего постоянного паспорта, но пока что сама осталась с видом на жительство на имя Ананьевской мещанки Ефросинии Климовны Тырсовой, бездетной вдовы 31 года.
В Берлине вместо того, чтобы, как ей рекомендовали, подождать сутки и обменять у русского консула паспорт прислуги на свой, она, не выходя даже из вокзала Фридриха, пересела в другой поезд и помчалась в Париж – к цели их поездки.
Солнце уже касалось краем своего громадного, медно-красного диска земли. Прямо над ним, точно длинная белая рыба с перламутровыми плавниками и золотистым брюшком, остановилось в задумчивости легкое, одинокое облачко.
Старинная с башенками постройка осталась уже далеко позади. Прямо перед поездом стлались хлебные поля, пересеченные ровными длинными шоссе, усаженными с обеих сторон куполообразными или пирамидальными деревьями. Северный экспресс мчался все так же прямо на диск солнца, и казалось, что он напрягает свои последние силы и ураганом несется по удивленной, встревоженной им равнине.
– Свобода, Валенька, свобода! Там, за этим вечно радостным, золотым солнцем. Полная свобода. Можно с ума сойти, Валик, от радости!
– Детка моя, возлюбленный мой, радость моя, свобода! Не надо больше притворяться, лгать, фарисействовать. Жить и не знать вечного гнусного страха, не чувствовать своего бессилия, приводящего в ярость, доводящего до ненависти. Ты прав, Глебушка, есть от чего сойти с ума. Подумать только, что никто больше не будет интересоваться нашей жизнью, никто не будет залезать в нее своими корявыми пальцами.
В коридоре, кроме них, теперь стояло еще несколько человек, меж которыми могли быть русские, может быть, даже полицейские агенты, и они говорили совсем тихо, почти про себя, понимая друг друга больше по выражению лица, чем со слов. Близко прижавшись один к другому, они чувствовали, как что-то тает в их душах, уходит что-то темное, тяжелое, и радость, не передаваемая словами, необъяснимая радость жизни, свободы и душевного покоя разливается теплою волною по всему телу, застилает глаза, заставляет по-новому дрожать и биться истомленное сердце.
IX
Громадный, полутемный, с пыльным и задымленным стеклянным куполом Северный вокзал гудел, как колоссальный улей, одновременно несколько поездов входили и выходили из него, и десятки тысяч приезжающих на праздник подгородных и провинциальных жителей и спасающихся от них за город парижан, все одинаково весело настроенные, шутливые, радующиеся заранее от души предстоящему праздничному отдыху и развлечениям, беззаботные, как дети, болтливые, добродушные и нарядные, группами и в одиночку прокладывали себе дорогу сквозь густую толпу. Стоило в этой толпе кому-нибудь бросить удачное острое словцо, как оно подхватывалось и начинало летать с одного конца вокзала в другой, все округляясь, расцвечиваясь, сопровождаемое взрывами раскатистого, здорового смеха. Стоило одному от избытка жизнерадостности запеть модную песенку, и она уже неслась из нескольких десятков глоток, и бравурный, кокетливый мотив ее заглушал клокотание пара, свистки локомотивов и весь несовместимый хаос вокзальных звуков…
Был вечер 13 июня – канун самого шумного парижского праздника. На улицах было еще светло, только что заканчивался трудовой день, но праздничное настроение уже лилось по ним широкой, бурливой, перекатною водною…
Пикардины двигались среди моря голов, экипажей, автомобилей и трамваев под непрерывный гул, грохот, звон, хлопанье бичей, смех, песни и возгласы… Вакханалия, длящаяся двое суток, началась. Еще не угас дневной свет, а уже вокруг сверкали миллионы огней: балаганы, карусели, рулетки, тиры, рестораны торопились начать свою ночную, крикливую, залитую электричеством жизнь.
Огромный Париж превратился в сплошную ярмарку, а выставившие свои столики до самой середины улицы кафе и выстроенные ими на всех перекрестках эстрады для музыкантов, арки и гирлянды превратили его в сплошной, празднично убранный ресторан дешевого пошиба и народный танцкласс…
У прибывших провинциалов гул стоял в ушах, глаза начинали болеть от мелькания яркого света, и хотелось поскорее проехать дальше, оставить за собою эту какофонию звуков, суету уличного движения, выбраться на тихую будничную улицу. Но по мере того, как они проезжали улицу за улицей, а вихрь ярмарочно-праздничного веселья, шума и толкотни не только не уменьшался, но даже с приближением ночи все увеличивался, они постепенно начинали сами заряжаться этим общим настроением, и все сильнее делалось желание присоединиться к бесконечной веренице веселящегося народа, нырнуть в самую гущу этого чудовищного калейдоскопа…
На одном из перекрестков Пикардиным пришлось минуты четыре ждать возможности проехать дальше. Глеб поднялся во весь рост и огляделся.
– Валенька, Валик, подымись, погляди! Это вечно волшебное, сказочное. Словно колоссальный муравейник, встревоженный чьею-то могучей рукой. Погляди на эти широкие реки человеческих голов, фиакров, электрических фонарей; послушай, как гудит этот улей, как радостно, как весело вокруг…
Валентина Степановна поднялась и, оглядывая толпу радостно светящимися глазами, заметила:
– Ты обратил внимание на одну особенность этого поразительного скопления людей и широкого веселья их: нигде не видно ни одного войскового патруля, ни одного наряда городовых, которые бы осаживали, разгоняли и сдерживали толпу…
– Совершенно верно. И ни одного, несмотря на это, пьяного, буяна!..
– Зато погляди, сколько парочек идут обнявшись, веселые, радостные, приветливые. И никого-то они не шокируют, не возмущают… Глебик, милый, неужто же все, что мы перетерпели, осталось позади, совсем прошло и не вернется уже никогда, никогда…
– Да, да, Валик, никогда не вернется – прошло как скверный, тяжелый сон… Здесь жизнь, свобода, а там позади нас тьма, кошмар… Здесь мы можем, Валенька, работать, учиться и жить, жить как, как захотим, сами для себя. Ведь для всего мира ты уже не Пикардина, а Ефросинья Климовна Тырсова, моя двоюродная тетка и воспитательница, и никому в свете теперь нет до нас никакого дела… Ура, Валик, ура, обними меня, поцелуй при всей этой толпе, крепче, вот так… Слушайте все, мы любим друг друга, любим, любим!..
Глеб совсем по-мальчишески закричал громким, высоким голосом, замахал над головою мягкою дорожною шляпою и запрыгал в фиакре, держась одной рукою за Валентину Степановну.
Извозчик обернулся к ним со своего высокого сиденья, широко улыбнулся и спросил:
– Вы в первый раз в Париже? Вероятно, иностранцы? не правда ли, прекрасный город? К тому же очень удачно попали: 14 июля – это наш парижский праздник… Ведь это мы, парижане, разрушили старую Бастилию. О, она была уже слишком обильно полита человеческой кровью и горем, удобрена человеческими трупами… Не правда ли, на такой почве семена радости, счастья, свободы должны дать хорошие плоды?
– Верно, старина, вы правы. И раньше всего должны взойти семена личной свободы и неприкосновенности, а все остальное приложится. Право распоряжаться собою по своему усмотрению, жить у себя дома, как хочется, не стесняя других и не теснимые никем, – это залог действительного всеобщего счастья…
– Конечно. Лишь бы другим не мешать, не делать никому ничего худого, и живи себе на здоровье как хочешь, как нравится. Кому же до этого может быть дело… Вьэ, вьэ! – оборвал себя вдруг словоохотливый старик-извозчик, заметив, что проезд свободен, задергал вожжами и щелкнул в воздухе своим длинным, точно цирковым, бичом. Лошадь повела ушами, вытянулась и дернула фиакр.
– Осторожнее, дети мои, – смеясь, обернулся к ним извозчик, услышав за своею спиною шум возни, вызванный падением седоков. – Этак ваше свадебное путешествие вместо широкой, мягкой кровати отеля закончится узкими койками больницы. А я вас уверяю, что это уже не весело: больница – везде больница. И самый сладкий лекарственный сироп кажется совсем горьким, если он заменяет хороший поцелуй… Берегите ваши руки и ноги друг для друга; вы ими распорядитесь гораздо лучше, чем самый опытный хирург… хе-хе!
Старик мастерски защелкал бичом над головою лошади.
Глебу хотелось расцеловать кучера. Что-то теплое, радостное, мягкое подымалось, заливало грудь. Он уже собрался было что-то ответить старику, как сомнение и выработавшаяся за последний год осторожность остановили его.
– Эх, ты, старикан, – негромко заговорил он по-русски, – если бы ты, милый, знал, из какой Бастилии мы сейчас вырвались, какие стены разрушили и чего это стоит, если бы ты мог понять. А то боюсь я, что ты совсем по-иному заворчишь, узнавши нашу простую, никого не касающуюся и всех волнующую правду…
– Как знать, Глебик! Может быть, он и понял бы и отнесся к нам попросту, по-хорошему… Ведь и наши крестьяне, простые, необразованные, грубые, во многом разбираются лучше, чем так называемые люди общества: полуинтеллигенты, полумещане, получиновники… Но вот мы и приехали. Слава Богу, пора нам отдохнуть…
– Валя, мы займем один номер. Нет, нет, не смотри на меня так. Я предлагаю это, строгий страж моего покоя и здоровья, не из каких иных соображений, как только финансовых. Свои павианские наклонности, ты знаешь, я умею сдерживать. Тебе принадлежит слово благоразумия и увещевания, но на мне почиет благодать послушания… Истинно говорю тебе, мы можем поселиться в одной комнате. В тесноте, да не в обиде. Аминь!
– Ну, ин быть по-вашему, мой молодой, но благоразумный и послушный друг. Тем более, что Ефросинья Тырсова завтра же начнет искать квартиру для себя и своего двоюродного племянника. Следовательно, и тесниться-то нам не придется долго…
Они сошли с фиакра и следили, как швейцар и извозчик снимали их вещи. В это время в нескольких шагах от них раздался оглушительный выстрел, другой и третий: это группа ребятишек зажгла одну за другой петарды. От неожиданности прибывшие вздрогнули так сильно и в глазах их так отчетливо выразилось полное недоумение, что словоохотливый старик-кучер не замедлил объяснить им:
– Это в память канонады, которой были разрушены стены Бастилии… Два дня будут мальчишки забавляться так… Благо, все позволено. Если вы хотите, чтобы вам не мешали после дороги отдохнуть как следует и любить друг друга без помехи, то возьмите себе комнату окнами во двор… Желаю вам хорошо веселиться, покойной ночи!
Пикардины поблагодарили старика и воспользовались его советом.
X
Прошло шесть лет. Ефросинья Климовна Тырсова, корреспондентка двух больших провинциальных газет и переводчица новых романов и популярно-научных книг, совсем забросила на время свою журнальную работу; она была слишком занята другим. Глеб собирался жениться на молоденькой изящной француженке, окончившей вместе с ним юридический факультет.
За эти шесть лет он успел пройти курс филологического факультета, сдать экзамен на бакалавра и окончить юридический факультет.
Недавно он нанял себе отдельную квартиру, а завтра, после подписания брачного договора, сюда же должна была переехать и его Жульетта.
Два года он ухаживал за нею. Сначала она довольно долго не обращала на него внимания больше, чем на других своих знакомых по факультету, и с присущей ей резвостью, добродушием и неподдельным юмором вышучивала его серьезные, вдумчиво и любовно следящие за нею взоры и детски-наивные, простые объяснения в любви. Затем как-то внезапно переменилась к нему… Словно вдруг поняла что-то такое, чего раньше даже не замечала и не чувствовала, начала прислушиваться к тому, что он говорил ей, стала внимательнее присматриваться к нему… И вот уже с полгода, как они официально объявлены женихом и невестой.
Глеб и Жульетта хотели было обойтись без всяких официальностей, но под влиянием родителей Жульетты, для которых это было очень серьезным и важным обстоятельством, решили подписать свадебный контракт в мэрии.
Валентина Степановна сияла неподдельной радостью, с утра до вечера хлопотала в квартире Глеба, приводя ее в порядок, не доверяя горничной ни малейшей безделушки: ее занимала и радовала всякая мелочь, которая будет служить Глебу и Жульетте.
Всегда бодрая, веселая, с неиссякаемым запасом доброты и желания быть кому-либо полезной, она поражала теперь своею неутомимостью и каким-то светлым, идущим изнутри, льющимся вокруг нее покоем и тихим счастьем.
Наконец, все было чисто, блестело, стояло на своих местах и радовало глаз.
Валентина Степановна в последний раз обошла маленькую квартирку, производя строгий смотр всему ею сделанному. В руках ее была белоснежная салфеточка, которую она собиралась куда-то положить, но забыла.
И, по мере того, как она заканчивала этот свой последний обход, глаза ее тухли, походка становилась медлительнее, все тело вытягивалось в строгую, прямую фигуру замкнувшегося в себе человека. Какое-то странно болезненное чувство овладевало ею: сосало под ложечкой, тягуче давило виски, першило в горле, по спине пробегал нервный холодок.
«Вот все и готово, – подумала и медленно опустилась в кресло Валентина Степановна. – Завтра это гнездышко наполнится веселыми, радостными звуками; раздадутся громкие поцелуи, шумный смех, приглушенные, словно прячущиеся от самих себя слова, начнется новая жизнь!.. Старая ушла. Сделала свое дело и ушла прочь навсегда!..»
Валентина Степановна вдруг с ужасом заметила, как при этой мысли больно сжалось ее сердце и мелко-мелко задрожала в ее руке опрятная салфеточка. Она сжала зубы, напрягла мускулы и насильно представила себе то, что будет здесь завтра. Увидела радостные, возбужденные и немного сконфуженные лица Глеба и Жульетты, их бесконечные объятия, бессчетные поцелуи, их нежную заботливость друг о друге. Бедняжка захотела улыбнуться доброй, сияющей улыбкой, почувствовать мягкую, теплую радость чужого счастья, раствориться в ней – и не смогла.
Плотно сжатые зубы не разжимались, глаза, глядевшие далеко внутрь себя, не лучились, больно сжатое сердце не оттаивало.
– Что же это со мною? Что это, что это? – с ужасом спрашивала себя Валентина Степановна. – Ведь я сама, собственными руками создала то, что есть, и то, что будет… Я была искренна и правдива с собою. И я не каюсь, нет, нет!.. Так должно было быть и так должно было кончиться. Начатое хорошо должно хорошо кончиться… Откуда же во мне чувство ужаса, почему так больно сжимается сердце, куда девалась моя радость за Глеба?..
Ей стало стыдно, противно от промелькнувшей мысли.
– Радуйся же, – попробовала она взять себя в руки. – Отчего же ты не радуешься? Ведь твой сын любит, любим, полон счастья… Он никогда не был так красив, так весел, так полон необъятного желания жить, как сейчас… Любовь и страсть сделали его прекрасным. Радость бурлит, клокочет и в его жилах, почему же ты не разделяешь ее, не чувствуешь ее так же полно, искренне, непосредственно, как он? Почему?.. Неужели глупая, недостойная ревность сумела-таки прокрасться в твое сердце?..
В одни момент Валентина Степановна овладела собою. Широко открыла глаза и полной грудью вздохнула: ей стало снова легко и привычно. Что-то нечистое и злое свалилось с нее, исчезло, как не было. Но улыбка, ее обаятельная улыбка, все еще не появлялась на тонких губах.
– Как это дико, как нелепо… ревную? Нет, нет, я желаю им полного счастья, много, много радостей и наслаждений. Ведь раньше всего я мать и преданный друг, а потом только любящая его женщина… И никогда любовница не станет во мне сильнее матери-друга, никогда не овладеет она моим сердцем, моими желаниями… Я благословляю его любовь к этой другой женщине, я счастлива, да, да, я счастлива за него. И если все-таки сердце мое еще не звучит в унисон с его переживаниями, то это не из зависти, не из ревности к другой женщине. Это сердце матери сжимается в тайной тревоге…
Эта маленькая девушка, такая милая, красивая, с такой открытой, ясной душой, которая, кажется, светится в ее лучистых, серых глазах, разве я знаю ее настолько, чтобы быть уверенной, чтобы иметь право спокойно радоваться их сегодняшней радостью? Разве эти серые глаза видели уже перед собою жизнь, эти хрупкие члены перенесли хоть одну бурю, ее сердце, сейчас полное беспредельной любовью к нему, разве оно уже закалено и недоступно для других мужчин, которые встретятся ей на жизненном пути? А ведь они встретятся, подойдут к ней, неопытной, легковерной, со всей своей опытностью и умением. Что станется тогда с Глебом?
Валентина Степановна поднялась с кресла, огляделась вокруг себя и нечто, подобное давно забытой молитве, наполнило ее душу. Она почувствовала полный покой и, выходя из квартиры и запирая дверь на замок, мысленно обратилась к тем, кто с завтрашнего дня начнет в ней новую жизнь.
– Я буду всегда настороже, и остаток моих дней будет принадлежать вам обоим. И я верю, что нам втроем удастся избегнуть многого. А если все-таки с моим сыном стрясется беда, я сумею ее разделить с ним и помочь перенести ее.
Когда она спускалась по лестнице, она тихо улыбалась, и из ее глаз струилась обычная для нее тихая, безмятежная ласка.
Молодые Пикардины и Валентина Степановна прожили после этого в Париже еще два года. По-прежнему я бывал у них запросто, на правах старого друга, и близко знал всю их жизнь.
Помню, как родилась у Пикардиных дочь. Роды были тяжелые. Но трудно сказать, кто страдал больше: роженица или ее свекровь, которая в течение нескольких дней не ела, не спала, уходя от роженицы только затем, чтобы посмотреть, что делает Глеб. А когда девочка родилась и молодая мать была уже вне опасности, она оставила в покое взрослых и целиком ушла в заботы о девочке, которую Глеб и Жульетта назвали Валентиной.
С этого момента я почти не помню Валентины Степановны без маленькой Вали: она либо была с нею, либо делала что-нибудь для нее.
– Мама Валя и дочка Валя неразлучны, – говорила мне Жульетта. – Право, если бы ей не приходилось отдавать мне девочку покормить, то я скоро начала бы сомневаться, чья она дочь: моя или ее?.. И, несмотря на это, она умудряется все-таки заниматься литературой, но переменила амплуа: начала работать в детских журналах и собирается через год-два выпустить сборник своих рассказов для детей.
– Да, мамочка много работает, – подтвердил Глеб. – И знаете, когда она пишет? Когда сидит в саду около коляски Вали. А вечером продолжает понемногу свою прежнюю работу в газетах. Но это ее уже мало интересует, осталась привычка, старые обязанности. А, в сущности, она вся поглощена своей Валей и всем, что связано с существованием девочки.
– Хорошая у нас мама Валя. Правда, Жульетта?
Она ответила ему светлой, радостной улыбкой.
Париж, 1912 г.