Текст книги "Королевна (СИ)"
Автор книги: trista farnon
Жанр:
Короткие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
========== Часть 1 ==========
“Девушка спасла меня. Она пела… У нее был чудесный голос»
м/ф «Русалочка»
Смерть всегда где-то рядом. Смотрит из глубокой речной воды и из черных глаз ненадежной шахты, отражается в клинке, что вон из ножен вырван, в твоей руке и в чужой, подпевает песням о доблести и славе, но ее не слышно за победным рогом и зычным “Да славится!”, не видно за собственным твоим лицом. И Фили не узнал ее в тех черно-красных факельных струях, что хлынули на него из каменных жил Вороньей высоты. Да, было страшно, но Создателя ради!.. Разве умирают вот так?
Разве умирают?
Он рванул из-под наручей ножи, метнул их со светлым серебряным свистом, и двое упали, два факела покатились под ноги десяткам идущих, он потянулся было бросить еще, но понял – не успеет. Меч его вырубил искры из черного орочьего клинка, и страх вспыхнул и сгинул в этом золотом фейерверке. Он не умрет – он продаст свою жизнь за чужие, и дорого, ох дорого возьмет!.. Вражьи ряды вдруг разошлись, отхлынули в стороны, пропуская кого-то вперед. Одного бойца, в бой один на один…
Неужели!..
Фили крепче стиснул в ладони рукоять меча, глядя на вышедшего из-за спин других Бледного орка с лихой, яро кровавящей глаза радостью. Вот такая цена ему сгодится!.. Они оба не выйдут больше под небо, но это будет бой, о котором ни одна орочья тварь не забудет до самой могилы, бой, который стоит всей той жизни, что теперь ему уж не прожить. Ну, в последнюю, в последнюю битву! Он поднял меч навстречу Осквернителю, навстречу смерти и победе… Азог походя отбил его выпад и с тупой каменной силой ударил его кулаком в лицо. Жизнь треснула, раскололась и кончилась, выскользнула с рукоятью меча из ставших чужими пальцев.
Дальше была смерть. Дохнула бледным зимним светом в распахнутые, разорванные ужасом глаза, отразилась на замороженных зрелищем ее лицах Двалина, Торина, Бильбо, и воздух пах ей, холодный, бездонный воздух внизу. “Бегите”, крикнул он им, чтобы они спасали свои жизни или чтобы не смотрели, не видели, как он хочет и не может спасти свою, как ломает в нем все непреодолимый, последний ужас, выворачивает его, как улитку из раковины, из его силы, из несомневающегося боевого куража, из его будущего. И еще прежде, чем орочья сталь распорола его беззащитное, до костей раздетое тело, он уже был мертв.
Больше он ничего не видел и ничего не чувствовал, была только боль, и он лежал, прибитый ей к земле, как гвоздем, нанизанный на нее, будто на кол, и каждый вдох рвал его на куски еще дальше, и он хотел только перестать дышать.
У него получалось.
А затем что-то изменилось.
Едва уловимый запах смешался с больным, кровавым его дыханием, аромат как будто воды и отражений в ней, и заставил его вдохнуть глубоко до стона, и дышать, дышать… Так, наверное, пах снег под радугой, и раннее утро в лесу, когда розовое солнце греет еще спящие веки, и лопнувшая на скрипке под ретивой лаской смычка струна, и материна вышивка на старой отцовской рубахе. Он открыл глаза, только чтобы увидеть все это, еще хоть раз, а это оказались цветы. Простенькие бело-желтые комки растрепанных лепестков на тонких жестких стеблях, они лежали подле его постели, и ему показалось, что в их бело-солнечном тумане он видит чье-то лицо, а когда он подумал так, цветы превратились вдруг в девушку, как в сказке, в песне… Отец пел такую когда-то.
– В краях странных гулял я той ночью,
Деву дивную встретил в пути,
Голубее небес ее очи,
Белей пены цветы на груди.
Он протянул к ней руку, и на мгновение ее пальцы тронули прохладой его ладонь.
– Мне навстречу она потянулась
И пусть знал я – не жить той любви,
Ее губ мои губы коснулись,
И…
– Молчи, молчи, – услышал он ее голос, тихий, звонкий как ручей, но если бы только вода его была теплой. В словах этих, испуганно требовательных, ему почудилось смущение, и он улыбнулся с окрыленным мальчишеским самодовольством, как будто сумел своими речами зажечь милым румянцем щеки первой красавицы на пиру. И потерял сознание.
Когда он очнулся в следующий раз, цветов уже не было, и хоть вдыхать лишенный их воздух не хотелось, он все равно дышал, дожидаясь, пока не вернется тот светлый, нежный запах, не зазвучит разорванная струна и из белых лепестков не сложится лицо девушки из песни.
Народ их что камень – не разбить, не разрушить, но если уж побежала трещина, то назад не сживется. Долгие недели Фили лежал, чуть не сросшись кожей с одеялами на своей постели, пропаханный трещинами слишком глубокими, чтобы хоть шевельнуться, но в конце концов жизнь взяла верх. Она смотрела на него внимательным взором Ойна, а не тем искристым и мягким, из-за кружева белых цветов, когда он открыл глаза, и вокруг были зелено-каменные своды Горы, а не тот зыбкий мир трепещущих шелковых красок, в каком пришла к нему она.
– Молодец, – лекарь улыбнулся, наклонившись к нему и слушая его дыхание. – Работают легкие. В нутре-то все дела просит, чтобы жить. Ты дыши, дыши.
– Здесь была девушка, – слова как кулаком били по ребрам, но Фили заставил себя заговорить громче, когда Ойн наклонился к нему, внимательно хмурясь и поднеся к уху рожок. – Ты… ты ее видел?
– Девушки все в Синих горах, – хохотнул Ойн. – Тебя я подштопал, а не какая-нибудь эльфийская красавица, уж прости.
– Но… – Фили замолчал. Эльфийская красавица спасла его брата. История не могла вот так повториться.
Спасла его брата… Брат!
– Что с ним? Что с Кили, и с Торином? – выпалил Фили, подавившись словами, и сообразил со стыдом едва ль не до румянца, что о каких-то несуществующих девушках вспомнил прежде, чем о семье.
– Живут, – успокоил его Ойн. – Досталось им крепко, но живут. Все в порядке будет.
Фили с облегчением перевел дух и закрыл глаза. Едва-едва народившиеся силы его кончились, сон властно звал назад, но мысли не отпускали. Все ведь было так на самом деле, что он помнил это бредом написанное видение сильнее жизни, помнил запах цветов и бело-золотой свет лица неведомой девушки ярче, чем плеснувшиеся на него с трех сторон факелы и кровь у себя во рту, помнил прикосновение ее руки крепче, чем удар клинка Азога. Он поднял к лицу правую руку, поддавшись глупой надежде увидеть на ней следы ее пальцев, такие же ясные, как те, что вырезал в нем Бледный орк, но не увидел ничего. Не увидел свою руку. Будто провалившись сквозь собственное тело на страшное холодное дно, он увидел самого себя лежащим на постели, и обе руки его были при нем, вытянутые поверх одеяла. Он поднял обе, но подчинилась только одна. Он попытался еще раз, и еще, и еще… Ойн поймал его непонимающий, испуганный взгляд и качнул головой. Он умел наносить раны и исцелять раны и потому жалости не знал. И сказал правду.
– Рука – за жизнь недорогая плата.
Фили закрыл глаза и пожалел, что открыть их однажды придется. Рука. Руки, его руки… Он вспомнил свои клинки-близнецы, теперь, выходит, осиротевшие, стремительную меткую ловкость, с какой метал ножи, мастерство свое в кузнечном деле. Жутким могильным грузом все это повисло на немом его плече, и он почти взмолился, чтобы Ойн вовсе отнял неживую его руку и освободил его от тяжести этой нестерпимой загнивающей памяти. Он никогда не оценил бы жизнь свою вот так дорого, не отдал бы за нее половину всего, что умел. Но как и тогда, когда он готовился жизнь эту продать подороже в тесных коридорах Вороньей высоты, цену назначал не он и не ему было решать, что отдать, а что сохранить.
***
Дядя и брат, с ним вместе долго качавшиеся у смерти на самом краю, медленно возвращались к жизни, и сам Эребор поднимал голову, согретый возвращавшейся в каменные его жилы счастливой кровью наконец вновь обретших дом. Повсюду кипела работа: разбирали завалы, очищали коридоры и залы от серой пыли столетнего запустения, заново обставляли остывшие чертоги, и звон кузнечных молотов в красных звездах искр над горнами вновь зазвучал в так долго густевшей под малахитовыми сводами тишине. Дело было у всех. Балин и Дори с Глойном заняты были в сокровищнице, переписывая и разбирая тамошние богатства, Ори корпел над чудом пережившими дракона рукописями, найденными в архивах, Двалин и Нори ушли в Синие горы с новостями, Ойн заботился о раненых, Бофур шутил, Торин правил, Кили любил. Фили не делал ничего. Исполнял поручения, помогал другим, где мог и когда просили, но сам, по собственной воле, не занимал себя ничем, ни одно дело не влекло его, и он днями напролет сидел в пустой комнате, на той же постели, где, убитый, очнулся, и думал о чем-то, чего сам не понимал. Омертвелая рука мучила. Нередко он ловил себя на том, что пытается поменьше шевелиться, чтобы меньше ощущать разницу между ее неподвижностью и движением всего остального, даже ходит медленно и осторожно, стараясь не дать ей качаться, как сломанная ветка на ветру. Дни теперь казались ему непосильно долгими, и он проживал их, мечтая об отдыхе, о сне, а ночами то и дело просыпался от кошмаров и в темноте отчаянно вглядывался в проклятую руку, ища и боясь увидеть в ней белых могильных червей и загнивающие синие пятна, и огромный и пустой чертог вокруг казался ему усыпальницей. Воздух пах тленом. В конце концов он принес туда ворох сосновых веток, и свежий, холодный и сочный запах хвои изгнал из комнаты своим прозрачным зеленым дыханием мерзкий могильный дух. Кошмары тоже стали реже, но не ушли совсем. От одного из них Фили проснулся, разбуженный негромким стуком в дверь.
Кили. С волочащимся по полу меховым одеялом на плечах и прижатым к груди свертком бутылочно-округлых очертаний. Фили посторонился, молча пропуская брата внутрь. Они мало разговаривали с тех пор, как, оба очухавшись, встретились впервые в этой новой жизни и обнялись, охая от боли и не зная, куда девать бесконечно попадающие друг другу по синякам и ранам руки: Кили слишком тянуло наружу, на волю, а Фили слишком хотелось закрыться внутри. Но в этот раз разговор был неизбежен. Кили затем и пришел.
– Что с тобой? – напрямик спросил он, ищуще вглядываясь Фили в лицо.
– А что со мной?
– Ты… не такой, как раньше.
Фили усмехнулся.
– Ты тоже не такой. Не помню, чтобы у тебя раньше дыра была в груди, – и он легонько ткнул брата кулаком в перебинтованные ребра.
Они оба пережили одно, оба знали теперь, какова смерть на деле, а не в песне, но не говорили об этом, не могли. Фили не видел того, что случилось с Кили на Вороньей высоте, и не спрашивал о том. Довольно было видеть эту дыру в груди, которая казалась чуть менее кошмарной, если говорить о ней не всерьез. Закрывать глаза перепачканными этими попытками шутить пальцами и выглядывать сквозь них, едва осмеливаясь видеть – это все, что он мог. Мысли бились птицей о прутья и не могли найти выход, ответ на вопрос, что кричало в нем его по-детски всеобъемлющее горе, не желавшее зажить даже теперь, когда зажили уже родившие его раны: почему это случилось, как может быть так, что святая для него жизнь для другого – грязь под сапогами.
– А кажется, что дыра в груди у тебя, – серьезно и грустно сказал Кили и вдруг с почти детской, как много лет назад, отчаянно собравшейся с духом робостью попросил: – Поговори со мной!..
Фили отвернулся, отошел от него так далеко, как только пустили стены. Он не хотел об этом говорить, но чувствовал, что если снова отправит брата в другую сторону и скажет, что здесь разберется сам, то незаслуженно его обидит.
– На Вороньей высоте, – заговорил он, рукой и взглядом держась за камень перед самым лицом, чтобы остаться здесь и не сбежать, – я думал, что справлюсь, я должен был справиться, но не смог. Я…
Кили перебил его.
– Там армия была, Фили, армия! – воскликнул он, непонимающий, возмущенный. – Никто бы не справился! За что ты себя винишь, за то, что не из камня?
– Торин послал нас на разведку. Я должен был вернуться и предупредить его. И не было бы ничего этого!.. Из-за меня и ты, и дядя едва не погибли! Брат не должен вести брата на смерть, воин в бою должен умереть, а не как скотина на бойне, наследник короля не должен носить на спине позорные, трусливые шрамы!.. – Он выплюнул эти слова, забившие горло, будто кровь, но дышать не стало легче. Он был всем этим – братом, воином, наследником короля – и только этим, и на Вороньей высоте он погиб. В нем не может больше быть жизни, не может, и свое упрямо теплое тело вдруг показалось ему такой же мучительной, бессмысленной и страшной ношей, как недвижимая правая рука.
– Почему ты правда так думаешь? – спросил Кили несчастно, два вопроса слепив в один, и, не дождавшись ответа, продолжил: – Ты не бессмертный, не волшебник, ты просто Фили и ты сделал все, что ты мог! И где бы ни были твои шрамы, от них мне больно твоей болью одинаково, потому что за тебя вся жизнь твоя говорит, что ты не слабак и не трус, а шрамы говорят только, что ты чуть не умер!
Фили мельком взглянул на брата, благодарно улыбнулся и отвел глаза. Кили один умел это – вот так вставать лагерем, привалом с костром, плащом, едой и трубкой, вокруг того, кто насмерть устал и замерз. И это всегда помогало. Но отчего-то не теперь.
До рассвета они просидели за медом и разговором, легким и простым, как будто не случилось всех последних месяцев и они по-прежнему были дома, в Синих горах. Тогда, бывало, они тоже коротали вот так ночь до зари в небогатых своих чертогах, оба слишком полные жизни, чтобы хотеть даже такой жиденькой смерти, как сон, и беззаботно болтали о девушках и будущем. Тогда они частенько играли в шахматы, и Кили вспомнил об этом сейчас, но где искать доску и фигуры здесь, было непонятно, и они просто расчертили пол выкатившимся из очага угольком на черные и нечерные квадраты и расставили по ним всю мелочь, что сыскалась под рукой.
– Эй-эй, трубка – это пика! Вот и ходи как пика, а не как королева
– Это твоя трубка – пика! А моя – королева! Вон я на ней даже бант повязал!
– Шах!
– Не шах. Здесь монета лежит!
– Прости, не увидел. Тогда вот так…
Фили выиграл, как всегда. Кили возмущенно и разочарованно стукнул по полу кулаком, когда расческа, ключ и глиняный черепок от безалаберно расколотой ими бутылки загнали его кисет в угол.
– Хоть раз бы я выиграл!.. – помотав головой, воскликнул он.
– Кто плохо играет – хорошо живет, – шутливо утешил его Фили.
Кили усмехнулся, затем вдруг, будто вспомнив о чем-то, посерьезнел, задумался. Собрался с духом.
– Я ухожу, – сказал он и, подняв на Фили глаза, договорил одновременно с вызовом и мольбой: – С Тауриэль.
«Давай, негодуй, возмущайся!» и «Пожалуйста, пойми». Фили кивнул почти с облегчением и слабо улыбнулся. Он не удивился. Спросил только:
– Когда?
– Она будет ждать у Озера в полнолуние.
– Через седмицу, значит. Подождал бы, пока матушка будет здесь, повидался бы с ней.
Кили глубоко вздохнул и качнул головой.
– Вечность впереди у нее, не у меня, – сказал он. – Теперь я больше не могу терять время. Пусть даже день.
Брат явно не ожидал быть понятым, хоть о том и просили, может, и без разума вовсе его глаза, но Фили понял.
– А что же Эребор, жизнь здесь? – все-таки спросил он. – Ты не будешь жалеть?
– Я знаю, Эребор наш дом, и я с детства мечтал однажды увидеть его, вернуться, но я… – Кили по-мальчишески пожал плечами и отвел глаза, смущенный нагой красотой того, что думал, влюбленный допьяна и без памяти. – Тауриэль я встретил раньше.
Фили улыбнулся и сам ощутил, что это вышло шире, здоровее, будто по-старому.
– Ей повезло, – сказал он серьезно. Кили удивленно моргнул, улыбнулся недоверчиво, и он поторопился заговорить о другом: – Торин знает? Что он сказал?
Кили нахмурился и опустил глаза, потом улыбнулся, рассеянно крутя в пальцах пустой свой кубок.
– Ничего не сказал, – ответил он. – То есть… Я говорил, пытался объяснить ему, а… Он засмеялся. Не надо мной – над собой как будто. И обнял меня.
Фили изумленно и весело поднял брови. Если бы он успел представить себе то, как поведет себя дядя, доведись ему узнать, что сын сестры его мечтает о деве из эльфов, он представил бы потрясение и гнев, и совсем уж не смех и не объятия. Сам он с дядей почти не говорил и, сам не отдавая себе в этом отчет, избегал его. Отчаянный и бессловесный стыд, древний как сам мир, гнал его вон из дверей, едва только Торин входил в них. Многое для чужих глаз не предназначено, слишком глубокое, слишком свое, а Торин видел его за делом более личным, чем нестерпимые слезы с кровью из сердца и соленые поцелуи сквозь стон. Торин видел, как он умирает.
Он хотел было спросить Кили об этом разговоре, о том, неужто Торин и впрямь ни словом не возразил, но, повернувшись к брату, обнаружил, что тот уже спит, привалившись плечом к стене и уронив на грудь растрепанную голову. Фили набросил на него одеяло и, вытянувшись на шкурах у очага, тоже заснул, мгновенно и глубоко. Без сновидений.
Последующие несколько дней Кили собирался в дорогу, и Фили впервые с тех пор, как очнулся после ран, занят был делом с удовольствием: перебирая с ним вместе карты, выбирая снаряжение и еду в дорогу, он каждое мгновение понимал, что до следующего такого могут годы пройти, и, еще не сдаваясь грусти и тоске по уходящему, только с большим вкусом пил каждый глоток этого последнего времени с братом. И накануне полнолуния отправился вместе с Кили за ворота, проводить его в его собственное путешествие.
Сначала ехали верхом, потом, когда полная луна прозрачным серебром уже завиднелась на медленно темнеющем небе, пошли пешими, ведя коней под уздцы и двигаясь нелепыми перебежками: то совсем медленно, как будто брели, беззаботно пьяные, с веселой попойки домой, то вдруг едва ли не бегом, и Фили вдруг догадался: Кили боится, что она – Тауриэль – не придет. Торопится узнать наверняка и страшится. Ни с того ни с сего Фили подумалось, что песни врут не про одну только смерть – про любовь тоже. Где это пелось о том, что красавец-герой боится, что прекрасная девушка не придет на свидание? Или о том, что гном ради эльфийской девы горы бросит?
Она пришла. Фили догадался об этом по тому, как Кили вздрогнул вдруг, замер, а потом бросился было вперед, не удержав тело на краю своей счастливой пропасти, но остановился и повернулся к нему. У Фили уйма времени была подумать над тем, как он станет прощаться, пока они ехали сюда, но почему-то он все равно оказался не готов. И ему было грустно едва ль не до слез сквозь серо-звездное счастье этого тихого вечера, но хорошо, все было хорошо, и он понял теперь Торина – здесь нечего говорить, можно лишь засмеяться и обнять, в последний раз. Он крепко сжал плечо Кили и улыбнулся.
– В добрый путь! Куда бы ни… В добрый путь.
Кили молчал и долго смотрел ему в глаза, не то говоря этим взглядом, не то стараясь услышать, потом мотнул головой и сжал его в крепком, яростном объятии. Отпустил и попятился, вслепую поймав повод своего конька и упрямо глядя на Фили, улыбаясь, и тот тоже смотрел на него. Глупо, но он чувствовал сейчас, как уходит от него его лето, и пусть ночь еще была тепла и не падала еще зелень с ветвей, и ветер нес запахи дыма и цветущей земли, но он один оставался дышать ими, и не с кем ему теперь было молчать о том, что он был счастлив, тогда и теперь, без богатств и королевства, без чужой гордости, без славы и без завтра, даже без настоящей шахматной доски.
Кили отвернулся и пошел вперед, дальше. Фили провожал его глазами, пока фигура его не растворилась в густевших над водами реки и озера сумерках. Отвернулся, когда стало нечего больше видеть, и пустился в обратный путь.
Ночь густела и темнела вокруг, но Фили не торопился вернуться домой. Намотав повод конька на здоровую руку, он медленно шел вдоль берега озера, рассеянно глядя куда-то в небо впереди и не выбирая дороги. Просто шаг, и еще один, и еще… В стороне мерцали теплыми искрами в синем ночном дыму редкие неспящие окна города людей. Еще года не прошло с той поры, как он увидел Дейл впервые – пустые серые руины, где ветер живет с тишиною, а теперь уже вновь ожили эти дома. Врата Эребора горели сквозь ночь золотой мозаикой факелов. Он долго смотрел на них, пытаясь вспомнить, что почувствовал, впервые войдя в них, но не мог. Все было тускло и бледно, и память его населяли серые холодные призраки. Сам не понимая, зачем делает это, он повернул в другую сторону и быстро, почти бегом, зашагал к вздымавшемуся впереди, на севере, остро обломанному кряжу, увенчанному серыми камнями Вороньей высоты.
Коня бросил у подножия – через путанное сплетение коридоров и лестниц ему все равно было не пройти – и пошел по крутому склону наверх. Приходилось заставлять себя не вспоминать, позволить ногам самим выбирать дорогу – он все равно не помнил разумом, какой дорогой шел в тот единственный раз здесь, но тело помнило, и его как железную стружку к магниту, как призрака к своему кургану, тянуло и вело к тому месту, где он погиб.
Ведя рукой по стене этого неощутимого воспоминания, он в слепую шел по коридорам. Темно было, как в мешке с углем, и тихо, как под водой, только его шаги звучали под невидимыми сводами меж едва различимых стен. Из разверстой глотки мрака впереди тянуло сухой, пыльно-каменной затхлостью и гнилью, мерзкий запах тления креп с каждым его шагом, и в конце концов жуткая уверенность поселилась в нем: он повернет за угол и увидит на полу свое тело. Глаза давно привыкли к темноте, но Фили все равно не заметил и споткнулся о что-то, с дребезжащим железным звоном откатившееся в сторону. Он наклонился, пригляделся и, содрогнувшись, поднял с пола свой меч. Тела убитых им орков – серые остовы в лохмотьях кожи и брони, лежали здесь же, серые камни до сих пор пятнала черная высохшая кровь.
Никто не бывал в этом месте после битвы.
Битва все еще была здесь.
И когда из-за поворота коридора прямо впереди вдруг выплеснулся красный отблеск факельного огня, Фили едва сдержал крик. С беззащитным отчаянием паники выставив перед собой подобранный меч, он прижался спиной к стене – только не снова, не как тогда! – и впился застывшими глазами в выползающее из-за угла пятно страшного чужого света, до боли в пальцах сжимая в ладони рукоять.
Огромная тень прянула из-за угла и вдруг уменьшилась, эхо, множащее шаги одного в гомон и грохот армии, утихло, и знакомый голос испуганно спросил:
– Фили?
– Ори! – Меч с лязгом грянул острием об пол, вывернувшись из изнеможенно разжавшихся пальцев. – Что ты здесь делаешь?
– Я… – ученически поспешно выпалил Ори и замолчал, вдруг потеряв под своими словами опору. – Я хотел сложить песню. О ваших деяниях, о том, что здесь произошло. Пришел увидеть, каково же это место… И за правдой, кажется.
Фили нахмурился.
– Правдой?
– Да. – Ори посмотрел ему в глаза с внезапной силой и прямотой. – Каково это – погибать.
Непонятная злость вдруг взвилась у Фили в груди, и рванувшиеся с губ бессвязные слова лезвием полоснули горло:
– Это разочарование, мерзость и зверство. И правда, Ори, слишком много правды в том, что ты не из света и стали сделан, а из костей, требухи да… – Он оборвал сам себя, зло мотнув головой. – Не надо тебе такое знать, все равно с подвигами и геройством не зарифмуешь.
Он слышал, что говорит почти грубо, как будто Ори был перед ним виноват в чем-то, и хотел было извиниться, но Ори не дал ему времени.
– Кили говорил другое, – сказал он просто.
Фили вздрогнул, не уверенный, что хочет знать.
– Что?
– Что это больно. И все.
«И все». Фили тихо засмеялся, замотал головой, глядя в черноту над их головами и через все расстояние, что пролегло теперь между ним и Кили, – на брата. Как, как ты живешь так, как у тебя получается, что эльфийская дева из всей своей вечности выбрала тебя, что даже смерть для тебя – это всего лишь больно?.. Голос Ори вырвал его из мыслей этих.
– Там где звонкая песня начало берет,
Там не знаю герои хлопот и забот.
Там у них за плечами
Нет тоски и печали,
И зовет их дорога вперед.
Фили слушал, от удивления забыв о туче черных безответных вопросов, что стервятниками кружили над ним в темноте этого склепа.
– В наших песнях любимых о доблестных днях
Никогда не подводит героев броня,
Не оступится конь,
Не вспотеет ладонь,
И ветрам не похитить огня.
В этих песнях не место дырявым плащам,
Кошельку, что давненько уже отощал.
В них не вместится сон
И горячий бульон,
И сапог, что по швам затрещал…
Замолчав, Ори робко улыбнулся ему.
– Ну вот. А ты говорил, я не зарифмую!..
Фили засмеялся. Эхо этого звука забилось под сводами, и ему послышалось, как где-то там, высоко, с криком и клекотом разлетаются птицы, как будто вспугнутые брошенным в них камнем. Ори вторил ему. Оба они смеялись долго, задыхаясь, с жадностью и со страхом замолчать, напивались глупым этим своим весельем, как водой – с трудом выбравшиеся из пустыни бродяги, обливаясь, давясь, задыхаясь и наслаждаясь. И когда Ори помог ему подняться и оба они зашагали по длинным коридорам башни назад, Фили показалось, будто лопнула с тугим и злым стальным звоном струна, между ним и его пролитой здесь кровью натянутая. Трупы стали просто трупами, и меч его заржавел, и здесь было душно и темно, но и только. Незримое присутствие былого исчезло. Битва кончилась.
Возвращались в Эребор не торопясь, выбрав кружную дорогу вдоль берега озера. Провожающая Кили навстречу его выбору луна уже заходила, висела совсем низко над темной бахромою леса, и по воде тянулась широкая серебряная дорожка, казавшаяся такой густой, что кажется – направь туда коня, и та зазвенит под его копытами, поведет в даль, в небо… Налетел ветер, и Фили, рывком натянув поводья, остановил коня и замер на месте, вдыхая и не смея выдохнуть тот самый запах. Спрыгнув с седла, он бросился к воде: оттуда, из подводного мира серебряных лунных отражений, тихий ветер нес аромат тех самых цветов, что обратились склонявшейся над его могилой девой, не отпустившей его на дно.
Цветы эти, когда увидел, он едва признал – они запомнились ему другими, красивее, волшебнее, больше – но мысль эта сгинула, едва явившись. Под недоумевающим взором Ори Фили осторожно, почти благоговейно надломил тонкий, волгло хрустнувший стебель, а потом алчная жажда чуда захватила его, и он набрал цветов так много, сколько одной рукой смог удержать.
Вернувшись в Эребор, Фили положил свои цветы в миску с водой и, сидя с ней на коленях у очага, до глубокой ночи смотрел на прозрачное облако душистых лепестков в грубом рыжем свете пламени, боясь и надеясь среди трепещущих теней увидеть вновь то самое лицо. Вместо этого он увидел, как серо-алая зазубренная сталь выходит у него сквозь ребра и мокро, густо блестит. Он с криком проснулся, судорожно схватившись рукой за пробитую грудь, и увидел на пальцах кровь. Ему показалось, он чувствует, как с морозным сухим хрустом седина звериного ужаса бежит по его волосам, а потом увидел на полу в луже воды разбитую миску и безжизненные цветы среди осколков, один из которых в крови. Уронил миску, разбил, наткнулся рукой на осколок во сне – вот и все. Успокоенный, он почти заснул снова, когда внезапно грянувшее озарение распахнуло ему глаза, и он резко сел и поднял к лицу руки. Подчинилась – разумеется – только левая. А порезы и кровь были на правой. Выходит, она слушалась его, пока он спал.
Цветы завяли, и Фили снова пошел к озеру, за новыми. Они не спасали от кошмаров, не осыпались белым вихрем лепестков, из которого ступала к нему дева с волосами как солнце и глазами голубее небес, но он упрямо приносил и приносил их в свой пустой чертог и все ждал, сам не зная чего. Это продолжалось до тех пор, пока, придя на берег в очередной раз, он не обнаружил, что сегодня явился сюда не один.
Девушка в голубом узорчатом платье, с заплетенными пушистым кружевом светлыми волосами, стояла на берегу и смотрела вдаль, на широкий простор воды, серебрящейся дрожащими отражениями облаков. Услышав его шаги, она обернулась, и Фили будто ветром толкнуло в грудь, он замер, глядя на ее лицо, осторожно, как к пугливой птице, потянувшись к неясному, готовому ускользнуть воспоминанию: ведь он ее видел уже, он ведь…Она…
Она дочь Барда, вспомнил он и отчего-то ощутил разочарование. Сестра храброго мальчишки, бросившегося на помощь отцу сквозь гибель и огонь. Не та.
Она тоже узнала его, улыбнулась было, но раздумала и только склонила голову в знак приветствия. Он тоже поклонился, улыбнулся.
– Госпожа.
– Меня зовут Сигрид.
Да. Он слышал, как обращались к ней ее брат и младшая девочка, но не запомнил имени.
– Фили, – назвался он. – К вашим услугам.
Сигрид смотрела на него так серьезно, как будто он что-то очень важное ей говорил, а не пусто любезные слова.
– Спасибо, – сказала она. – Ты помог нам тогда, а я не поблагодарила.
Он с трудом сообразил, что речь об орках, разгромивших мирный их дом той злосчастной ночью, когда едва не умер Кили.
– Пустое. Вы дали нам кров, а мы вам в ответ – войну. Я сожалею. Поверь.
– Как твой брат? – Девушка как будто услышала отзвук имени Кили в его мыслях. Что ж, Кили всегда был громким.
– Здоров, – ответил он и добавил, решив, что сказать это важнее: – Счастлив.
Она кивнула, коротко взглянула ему в лицо и отвела глаза – как будто прикоснулась и отдернула руку. Они поговорили еще немного – о неважном, о чужих делах и новостях, друг для друга не интересных, о смутном будущем их земель, о котором сами ничего не знали… Фили никогда не любил долгие разговоры, теперь меньше, чем когда-либо прежде, да еще и разговоры вот такие, заведомо никуда не ведущие, выжимаемые с губ вежливостью и скукой, как будто орудиями пыток. Но этот разговор не был ему неприятен. С ней он мог говорить так, как будто ничего не произошло. Потому что для них двоих это так и было: она ничегошеньки не знала о нем, да и он о ней, он ни в чем не был перед ней виноват, а она не видела его таким, каким он быть не хотел и боялся. А месяцы одинокого сидения за закрытой дверью в попытках спастись от встречи с теми, кто слишком много видел, перед кем он был слишком виноват и чьих ожиданий не сумел оправдать, брали свое, и говорить с кем-то под чистым небом, без серой тени этих туч, было приятно.
Сигрид простилась первой и ушла, сказав, что ее давно уж ждут дома, и Фили тоже повернул назад, собрав цветы, за которыми и приходил, но в этот раз унеся вместе с их душистой охапкой память о неярком, но изумляющем очаровании этой девочки, таком же, как в вольных птицах и нежных цветах, гравированных отчего-то на свирепой стали боевого клинка.
Той ночью он снова долго сидел у огня, глядя на белый дым своих цветов, просвечивающий живым пламенным золотом, и снова ждал, уже не очень надеясь. И она пришла. Пришла к нему, рожденная из пламени, и он помнил холод и жар ее кожи на своей, и ее тело покрыло его, как вода, принимая его в себя, лаская, сжимая, и он тонул в живой воде ее поцелуев до утра. А проснувшись, увидел красный след ожога на правой руке, вытянутой к угасшему уже очагу.