Текст книги "Сказочный Ключ"
Автор книги: Сатпрем
Жанр:
Здоровье и красота
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
1
Старец
Жил-был старый-престарый человек. Никто не знал ни сколько ему лет, ни как его зовут. Он жил на высокой горе, там, где великие реки берут свои истоки; вот, впрочем, почему его называли человеком истоков, а другие называли его человеком без имени, а некоторые шалуны прозвали его человеком "без-нет", потому что он никогда не говорил "нет". Он смотрел на снега, поверьте мне, на столько снегов, и это было таким поглощающим, что иногда он отправлялся в другие снега, в неведомый здесь край. У него там был большой ледник, как пирамида, которую называли пирамидой-изо-льда, и утренний свет на гранях льда был таким искрящимся и немного розовым, что иногда она уходила в великий свет неизвестного здесь солнца. Этот человек без имени, без возраста, знал так много всего, что иногда грезилось, как его любовь течет как маленькая речка, которая бьет там ключом и разливается на равнинах, впадая в великую реку среди стольких людей, которые имели столько имен и рождались в четырех стенах. Его взгляд уходил далеко-далеко, туда, к этим людям и этим равнинам, так далеко, что иногда он переходил на другие равнины, сегодняшние равнины или более поздние, или же эти равнины были до людей? И его любовь текла и терялась вдали, как великая река, смывая мертвые тела, печали, унося прах и гирлянды и потерянный смех, черные и розовые наносы, унося все это к древнему Морю, которое хранит все. И он тоже, этот старец без имени, хранил все свое богатство – столько печалей и потерянного смеха, и столько мужчин и женщин со столькими именами и столькими солнцами или ночами, прошлыми, сегодняшними или будущими – в одном чреве, таком глубоком, что иногда он сам поглощался в этом чреве, ничейном, таком древнем, так далеко, что иногда он выходил на другую сторону всех глубин, всех печалей, всех криков и всего смеха, выходил к Морю неведанного края, которое, однако, было как маленький источник всего, что есть здесь, всего свежего, всего юного, всего искрящегося смехом, куда он погружал свои шаги и пил снежные звезды – было ли это сегодня, было ли это всегда? И старец без имени смотрел, смотрел далеко туда, в то "там", что искрилось здесь, и его глаза раскрывались, становились голубыми, как море, обрамленное пеной или льдом, а затем они снова закрывались, как всегда, в бездне без названия, которая была им самим, во времени без времени, которое было им самим, в ослепительном богатстве какого-то потерянного галиона, и старец не знал, смеялся он или плакал, он не знал больше ничего отсюда или оттуда, и это было наполненным, как все моря, как все бьющиеся сердца, и это было ничем, как крик пролетевшей трясогузки, секундой после того, как она выпила маленькую жемчужину из водопада.
2
Мать истоков
В этом сердце, однако, жила старая печаль, которая проходила через все печали, как весны и зимы и приливы и отливы проходят под столькими лунами; эта печаль проходила через столько смеха и радостей, потерянных, затем обретенных и еще раз потерянных под столькими обликами, любимыми и исчезнувшими, и еще раз найденными, как маленький источник с новой, совершенно свежей каплей, уже ушедшей, как трясогузка, которая пропела все и взлетела – и к какой Судьбе, всегда одинаковой? И кто же ткет эту песню, кто вливает эту каплю в великую Реку, к какому Морю, всегда одинаковому? Капелька человека, что это такое? И было нечто, что шевелилось в этом старом сердце, по ту сторону печалей, по ту сторону жизней и обликов, как если бы все уже было прожито и, однако, было бы новым, совершенно новым, как если бы еще что-то не было прожито, имело бы еще жажду, проливало бы еще одну каплю для... чего? Этот Старец стольких сердец и стольких обликов мог бы раствориться там в старых снегах и сделать еще одну снежинку, из ничего, в великом изумлении, всегда одинаковом, для другого взора ребенка или старца, подобного ему, и водопад снова забрызжет своими маленькими бусинками, и птица снова испустит свой крик, и люди, там, в четырех стенах, возобновят свою любовь и свои печали и свои часы, так быстро кончающиеся, и свои истории, всегда одинаковые? Он смотрел, этот Старец, и каждая секунда, каждая капля и каждый крик были наполнены вечностью, они были наполнены бесконечным богатством, и его сердце зашевелилось, не в силах заполнить эти полости бездонной любви, не в силах дать так много, дать это "нечто", влить еще одну каплю – и, возможно, из-за того, что в мире так много печали, так много жаждущих тел, так много детских смертей, без своей трясогузки, так много людей в четырех стенах без своего маленького водопада, то стоило ему, этому Старцу, вливать и вливать еще одну каплю? Как если бы ожидалась одна чудесная капля, которая изменила бы все. К чему еще одна снежинка в древних снегах? К чему это Богатство, которому никто не внемлет? И все было полным, и всегда была эта пустота. Какому же сердцу я расскажу свой Секрет, если ни одно из них не знает своего подлинного биения? Кому я поведаю Секрет этой капли, всегда новой, этого Богатства маленького человечка? Какому малышу поведаю я о его настоящем вопросе?
Тут явилась Великая Госпожа истока. И Старец снегов остолбенел. Она была прекрасна, о! как невиданное создание, как чистая капля, которая содержит в себе все капли, как радужный свет, который содержит все снежные звезды, и ее длинные золотые волосы предстали как утренняя заря на большой пирамиде изо льда, излучая солнечную радость, нежную и сладостную, как если бы все было готово расплавиться в этой улыбке, и все и навсегда исполнилось и растворилось бы в этой великой мантии любви. Это длилось всего лишь секунду, но было так, как если бы все времена достигли своей Цели, как если бы все печали, все смешки были поглощены собственной жаждой, которой была Она. Возможно, это была Мать Миров. Но эта Любовь, как будто бы с другой стороны всех глубин, всех печалей, всех ночей, всех дней, которые возобновлялись, чтобы выпить еще раз эту единственную чистую каплю... Ошеломленный, Старец закрыл свои глаза; одна секунда, которая содержала в себе все секунды, прошлые, грядущие, неизвестные, которые взывали, чтобы еще раз возобновилось это Чудо, как если бы смерти никогда не было, никогда не было печалей, никогда-никогда – это было всегда-всегда, единственная капля всех миров, единственное биение всех жизней. И он посмотрел еще раз. И все было по-прежнему, и все изменилось. – О, Старец, не сокрушайся... И ее взгляд сосредоточился на маленьком водопаде и ручейке, всегда одинаковом, и на тех равнинах, совершенно розовых, и на этих людях. – Моя река не всегда несет к моему великому Морю этот прах, и эти печали, и эти крики, а также эти поблекшие гирлянды и этот смех, так рано угасший, и эти биения, которые не отбивают ничего. Прислушайся-прислушайся к великой Жажде, которая поднимается через смерти и руины, и детей несчастливого дня, и жестокие ночи, которые терзают, чтобы растерзать самих себя и выкрикнуть наконец свой единственный Крик, исторгнуть свою единственную запечатанную Любовь, свою осмеянную Радость, не оправдавшую надежд, свои смерти, которые все умирают, чтобы наконец-то найти Жизнь, свои храмы и своих ложных богов, которые рушатся, чтобы освободить то, что бьется там, в их подлинном сердце, как в прибое вселенных. Прислушайся-прислушайся к великой Жажде, которая поднимается и которая выметет всю эту тину и эти живые смерти, которые никогда не жили настоящей секундой, никогда не пили чистой капли, как твоя кричащая трясогузка... Великая Богиня помолчала секунду, которая была как все секунды – в одной, как все время – в одной улыбке. – Я жду... я жду ребенка земли, чистый крик, который прокричит для всех людей. Мне нужен... мне нужен крик человека, который пробьется через этот старый прибой печалей и старый никчемный смех, и старые дни, которые занимаются ни на чем. Моя ночь прячет Секрет, моя Боль прячет Секрет, моя Смерть и мои ложные боги прячут высочайшее Зарождение – но нужен, нужен настоящий крик, который сорвет с меня все эти маски, которые держатся только и прямо на Ничтожестве старого мира и старых больных людях. Я жду... я жду этой чистой капли, которая брызнет из несчастных веков. И Она замолчала. Затем Она добавила, на этот раз степенно и строго, как спокойная буря, которая нависла над черным горизонтом. – Моя Боль хочет получить отклик людей... не важно, каким средством.
И снега снова затянулись молчанием.
3
Одна Секунда
Но безмолвие давно висело под покровом ночи мира; оно невозмутимо, ибо знает свой Час. И люди живут, не зная, что есть Час и секунда, где все подсчитано и выверено. Секунды проходят, как кричащая трясогузка.
И вот, там, в Морском крае, вскрикнула чайка. Юнга, живущий у Моря и любящий приключения, как все моряки, решил отплыть к Великой Реке – но он даже не знал этого, или еще не знал. Ибо уже давно, возможно, в течение веков, вещи вибрируют внутри, затем они невнятно прорываются наружу, не зная почему или каким путем, по случаю испущенного крика, по случаю повеявшего ветерка; знать бы, что происходит в эту секунду и какой крик веков она пронзает, или какой старый неизвестный человек вдруг оказывается в биении иноземного сердца, в другом краю, как если бы все сходилось и пересекалось под одним и тем же небом и так похожими широтами одного и того же человека отсюда или оттуда. И много ли людей в это верят? Поистине, приподняв один маленький камешек, можно найти всю вселенную.
4
Жан-Идиот
В этой бухте также прошли годы. Парусники изменили свою форму, прошли каравеллы и шхуны, затем суда для ловли тунца, как и суда для ловли омаров, затем старые плоскодонки, но матросы всегда оставались одинаковыми, и перламутровый свет октября наполнял сны некоторых людей. – Меня называют Бигарно*, но это меня не волнует. Так и шел наш малыш, который был достаточно большим, уж поверьте мне, по набережной Сент-Брэнэ, в сопровождении своего пса Ника – сокращенно от имени Коперника, великого бретонца, который открыл, что земля не находится в центре вселенной, за что и был проклят нашей Святой Матерью Церковью. Но, боже мой, что же не находится в центре вселенной? Даже маленькая чайка во взмахе крыла и пателла** в своей раковине... Он шел, держа весло на плече, а нос – по ветру. – Норд-вест, Ник, держим курс на Тайлефер. Ник встряхнул головой и ткнулся носом в рыболовные сети, которые сушились на пристани. Между прочим, это дедушка Людовик построил эту пристань, другой великий бретонец (который не проектировал Эйфелеву башню, для чего надобно иметь инженерный диплом), но которой поднял якорь с одной миловидной бретонкой, бросив свою безутешную бабушку – такова жизнь. (Боже, упаси их души.) Душа ли это жизни, или душа смерти – сие неизвестно, но ветер был попутным, а море – спокойным, что как раз и нужно для того, чтобы плыть на Тайлефер или Бель-Иль*, такой прекрасный, самый прекрасный из всех островов. И вот вам, на краю пристани (как раз то, что нужно) – Жан-Идиот, лучший друг Бигарно, после его собаки. Еще бы! Жан был идиотом самого прелестного типа после или, скорее, перед несчетным количеством не-идиотов, которые "шли туда, не зная куда" – такова жизнь. (Боже, упаси их души, или Дьявол... в конце концов, никогда не известно.) Жан стоял там, как штык, с кепкой, сбитой на затылок и рыжей челкой, а его голубые глаза, как бездонное море, смотрели на вас... с изумлением... как если бы никогда такого не видели – Жан на все смотрел с изумлением, как в первый раз в жизни, и в его глазах была какая-то отрада, как если бы он видел перед собой саму Деву Марию и не верил бы своим глазам. – Эй, Жан! Привет, браток! Попутный ветер, легкий бриз. – Гхо, гхо... Гхо. Это все, что он мог сказать, потому что он был также немым (вероятно, от изумления, с момента рождения на этой планете). Однако, он не был пьян, благо что он признавал мюскаде** среди всех прелестей этого мира, примечая всех молодцов, которые угощали его и сами хорошо веселились. – Эй, Жан! Глоточек мюскаде? – Гхо, гхо... Гхо. Непонятно, что забавляло тех молодцов, но Жан заставлял их смеяться так, как первый раз в жизни. Конечно, Жан ежедневно отхлебывал мюскаде (возможно, даже несколько раз за день), как если бы в мире не было большей доброты, благо что отец его был неизвестен. Так что было непонятно – то ли он вечно пьяный, то ли идиот, ни откуда он вышел, ни кем благословлен, ибо кому еще не выпадет знать своих прародителей? (Увы, у него не было никакой родни.) Впрочем, поговаривали, что он был сыном Марии, потому что Марии есть везде – такова жизнь. Но сам Бигарно вовсе не верил, что Жан – идиот. Однако Жан не казался идиотом, а был самым настоящим идиотом, но его идиотизм был воистину Мудростью первого человека в мире, который раскрыл свои совершенно круглые глаза на это Чудо – а все не-идиоты видели только огонь, или логарифмы, или проделки Хорошего Бога в особом месте, либо плохих Дьяволов везде понемногу. Рожденный от неизвестного отца в неизвестном мире... счастливчик! Но иногда он подмигивал краешком глаза, правого глаза, и делал это исключительно для Бигарно и только для него одного, как если бы он все понимал – и это "все"-там было таким же изумленным или изумляющим, как глаза Жана и первая великая волна мира. И он не казался изумленным, он ДЕЙСТВИТЕЛЬНО был изумлен, как если бы Небо вдруг свалилось ему на голову, как если бы это было "в первый раз"... Он проходил перед Мэрией и видел господина Мэра, разряженного (еще бы! моряк в отставке), и его трехцветную перевязь, и было "Гхо, гхо...", к чему этот вымысел? Он видел, как проходит Тристан, Приходской Священник, весь облаченный в черное с шапочкой на голове (боже мой, это не забавно), со своим хором мальчиков, цедивших латынь сквозь зубы, направляясь с урной к кладбищу – "Гхо, гхо...", к чему все эти фокусы? Этого нет! Либо есть в первый и последний раз, и он встряхивал своей рыжей челкой с видом неверующего человека. И Бигарно, с веслом на плече и носом по ветру, спрашивал себя иногда... – Скажи мне, Жан, сплю ли я? – Гхо, гхо... И он слегка подмигнул правым глазом. Однако же, дул хороший бриз, он неослабно дул точно на норд-вест. Возможно, это была единственно настоящая вещь во всем этом. Бриз вился как маленький смех морского простора, он переливался капельками как Розетка* после своего купания – он был прекрасен, поверьте мне. И, затем, этот запах морских водорослей под пеной утеса. – Скажи мне, Жан... И Бигарно застыл с немым вопросом – он не знал, что спросить! Но было что-то, что стоило спросить. Был один вопрос, возможно, как вопрос первого Идиота, который только что появился и еще не был человеком, или не знал, что ему делать во всем этом. – Скажи мне, Жан... почему? Почему, что? Чайка вскрикнула на краю пристани. И Жан посмотрел на Бигарно, как если бы никогда не видел подобного чуда. Но слабенький норд-вест дул по-прежнему, и Коперник принялся лаять на вселенную.
5
Бигарно-Улитка
Он прошел к краю пристани, где был привязан его челнок, бывший полностью белым до того дня, как в порыве протеста (против чего, неизвестно), он выкрасил его черным гудроном от утлегаря до заднего борта, включая руль. Но грот* оставался голубым, как и фок**, полоскавшийся на ветру. Маяк стоял на своем месте, и все так же пенились скалы в фарватере. Бигарно также оставался сами собой. Когда он был на земле, в нем всегда что-то бушевало – мои "тайфуны", как он говорил – а затем эти тайфуны растворялись в смехе, как только он проплывал мимо маяка с маленькой красной шапочкой (красный цвет = опасность). Еще бы! Бигарно любил опасность, он любил шторм, он любил ветер, он любил неизведанное – а также запах жимолости на тропинках Семафора. Но вечером он должен был возвращаться на землю, и это было досадно – либо заходить в порт, и это было началом другой досады... которая не была морской. Едва он приставал к берегу, как слышался поток изысканной брани на хорошем французском, даже бретонском: gasht, maloru; "Вот Бигарно вернулся", – говорили рыбаки. Чем же он был так недоволен? Материком, самим собой? Жизнью? Жизнь, что в ней хорошего, кроме простора и бурунов, которые привлекали всегда, даже когда они портили форштевень и крутили на месте; шторм – это привлекательно, это надо было преодолевать – пре-о-до-ле-вать, этот пароль нравился Бигарно. А на земле, что преодолевать? Ничего не меняется, соблазнительные улыбки, слишком соблазнительные, которые кончались в неизвестно какой постели, откуда поднимаешься с жаждой мюскаде, как если бы была грандиозная прорва жажды. Жан Бернес (так звали нашего Идиота) был тогда классным братком. С ним все было понятно. А затем молчание простора, мертвый штиль, когда маленький клапот мягко плещется по курсу, как если бы жизнь бесконечно уходила в голубизну. Маленькая спокойная секунда, которая покачивалась, как пена на зыби. И, к тому же, эта жажда плыть еще дальше, как если бы существовало чудесное "далеко"... которое всегда обманывало, чтобы заманить вас еще дальше – и что будет в конце всего этого? Однако Жан-Бигарно вовсе не хотел конца! "Конец" всегда подразумевал начало. Тогда Бигарно начинал скрежетать зубами, как плохо смазанный ролик. И снова возникал немой и непонятный вопрос. Он мог бы славненько потонуть в мюскаде или, лучше, в необъятном просторе, раз и навсегда – отчего, стало быть, ему хотеть топиться? Его мать, Лизетта (Мария-Луиза по паспорту – "Мария-Луиза-молчаливая", как прозвали ее прародители) была твердой бретонкой, готовой ко всем невзгодам, даже с полдюжиной детей, которых ей наделал отец-христианин, а вовсе не распутник. С этой стороны все было прочно и надежно, это было даже солидное пристанище для Бигарно, но было так много других сторон... неизведанных – эта чертова генеалогия, восходящая до каких пор? Поэтому он злился и брал курс на простор. Каждый день он распускал большой парус и маленький фок, полоскавшийся на ветру, но все это повторялось каж-дый-день и было хорошо знакомо, как дно гавани, а простор не имел дна, право! Бигарно же хотел коснуться дна, которое не имело дна! Он был совершенно безрассудным и невыносимым. Он очень хотел найти порт, который не имел бы пристани – с тем же успехом он мог бы поискать порт в открытой Атлантике или в неведомых Гесперидах. И иногда он спрашивал себя: не лучше ли ему утонуть? Без причины. Без причины. Он был в отчаянии... из-за чего? И в то же время он был как великая надежда. Надежда на что? Странно, прибиваемый к берегу мусор имеет зеленый цвет. Жизнь, она была странным приключением в идиотизме, который должен был иметь смысл – это как смерть, которая вечно хотела жить, чтобы бежать, и как жизнь, которая вечно испытывает жажду умереть или бежать в вечность. Вы мне говорите, что в этом есть смысл? Гхо, гхо... Но он не хотел возвращаться в свой порт, это было ясно и определенно, даже если бы это причинило боль доброй матери Луизетте. И он снялся с якоря в последний раз.
Песнь потерянных Веков
Есть нечто, чего не хватает так не хватает в наших жизнях
Окна, которое раскрылось бы на бесконечность, которая улыбнулась бы уголком сердца которое погрузилось бы в Твою великую волну которая побежала бы там как никогда
Есть нечто, чего не хватает так не хватает в наших жизнях
Нечто, что есть навсегда что наполняет каждый час как знакомая музыка как сладость потерянная и снова найденная в то же мгновение
Есть нечто, что кричит что так кричит в наших жизнях
Нечто, чего нет там и что пронзает наши жизни болью без имени зовом столь старым что он как все боли мира, зовом столь пылким что он как любовь без дна для всех этих жизней потерянных жизней
А! найдем ли мы это нечто, чего не хватает так не хватает в маленькой секунде как в потерянных веках?
6
Черный Вагон
О, вековечный странник, что же ищешь ты? Бигарно, какая выдумка! Кто назвал тебя так? "У меня нет имени", – ответил он, – "нет страны, я живу возле моря – что касается всего остального, смотри выписку из моего свидетельства о рождении." Затем, в один из дней своих путешествий, этих портов, этих пристаней без конца, всегда одинаковых, Бигарно высадился в... Безумии... полном. На пристани, но на пристани, как никакая другая, однако в этом же Времени, в стране, которая звалась Больше-Никогда. Но это Больше-Никогда, оно бежит, бежит – в вечность? Бетонная пристань, на ней рельсы, вагоны для скота. Люди из железа, автоматы на поясе, лающие приказы, и так много ошалелых бигарно, которых заталкивали ударами дубинок в эти вагоны. Десять, сто, пятьсот, неизвестно сколько, в каждый вагон, до тех пор, пока он не набьется, как сардинами консервная банка, куда последняя сардинка должна загоняться последним ударом дубинки. И раздвижные двери закрылись на ночь. Ночь, как на заре Веков. После этой ночи больше не было дня – никогда-никогда. Вы были мертвы раз и навсегда. Не было больше страны – никогда-никогда. Не было больше имени, кроме лагерного номера, 53766. Больше не было братьев, кроме как братьев по несчастью, больше не было знакомых людей, больше не было моря, земли и небес – это было на другой стороне, другой стороне всего: жизни, смерти и преисподней, в никакой дыре, которая, возможно, была дырой первого бигарно в мире, который цеплялся... за что? на голой скале. Как первый Идиот в мире, немой и ошарашенный, который не знал ни идиотов, ни мира, ни... чего? Было только огромное ЧТО ночи и небытия – возможно, это "что" возникает, когда цепляешься за скалу. Раньше было начало, был конец, все было похожим. Теперь же не было ни начала, ни конца – это было... ничто. Однако это не прекращалось. "Это" длилось три ночи и два "дня" этого Времени, стоймя, бок о бок, как в вагоне сардин. В первую ночь – ничего: все были ошарашены. Иногда поезд останавливался в ночи и слышался автоматный треск – дыра в полу, побег?... Но из этого никогда не убежишь! Бежать, куда? От смерти? но не было даже могилы, чтобы "где-то" ее избежать. Вторая ночь – снова стоя, но были номера, которые умирали стоя, не было места, чтобы умереть, и зловонные запахи – тоже стоя. Кто-то принимались выть, сходил с ума, пока сосед по номеру не заставлял его замолчать под ударами кулаков – иначе бы все сошли с ума. На третью ночь не было ничего, кроме молчания и нескольких смертей стоя – молчание... На третий день двери раскрылись, и они должны были выпрыгивать прямо в снег. И в голый Ужас. Бигарно-53766 сказал себе еще кое-что, как из глубин старого океана: это надо пре-о-до-леть. И он преодолевал это 536 дней и ночей. Но больше не было дней и ночей, они были похожи, не было ничего, к чему можно было бы прицепиться на голой скале. На пятьсот тридцать пятый день Бигарно вдруг почувствовал, что его внутренне что-то тянет; он повернулся на своем тюфяке – его сосед взглянул на него большими нежными глазами: "Было близко..." Близко? "Ты скажешь моей матери..." И на этом все, он умер. Пришел человек из железа, стянул с него арестантскую робу, отметил его лагерный номер, начертанный на груди, и – в печь. Бигарно больше не знал ни своего имени, ни названия своей деревни, ни имени своей матери – он был нигде. Снаружи высилась груда трупов. На пятьсот тридцать шестой день Бигарно был "освобожден": выпущен в еще большую Ночь, потому что это был день всего мира, но он, Бигарно, был навсегда нигде.
7
Бигарно-Улитка у Ракообразных
Все же был этот сосед с большими нежными глазами, который оставил что-то, как послание. Возможно, это было все, что осталось у него "человеческого". Бигарно был мертв. Как заставить жить смерть? Притворяться? Это было невозможно – не-воз-мож-но. Как жить этим невозможным? Это как тысячи смертей свалились ему на голову, тонули в его сердце, как свинец. Было ли это из-за страданий, было ли это из-за "Нет", было ли это из-за "Да"? Случилось ли это от ужаса или все же от любви? Это была огненная дыра из Ничего. Ничего, это невозможно. Ни человек, ни зверь, ни рыба, ни пателла* на какой-либо отмели. Пустая раковина выпотрошенная, это невозможно. Без прародителей, за один раз. Впрочем, все предки были уже мертвы, это была смерть конца – конца чего? Это было ужасное ЧТО – физиологически и как рана в сердце. Черная рана, огненная, неизлечимая. Эта рана была, возможно, всем-что-есть. Как вылечить смерть, которая все же бьется? Делать видимость – это невозможно. Или же стать еще одним трупом – мне не нравятся кладбища, мне не нравятся все их притворства. Как выжить в катаклизме? Это было как миллионы лет назад. Как первый бигарно должен был заполнить "нечто" – но "наружная корка" образовалась позднее. Было что-то до этой корки. ЧТО же это было? Это была не метафизика, это была прото-физика, жгучая, кровавая и ранящая – да, действительно, нужна была корка, чтобы прикрыть эту рану, либо предать ее забвению. "Люди", это была корка забвения. Экс-Бигарно не мог забыть. Но он и не мог жить просто так. Было слишком больно. Он не мог больше ненавидеть эти другие корки, которые жили в своем Ужасе, это было так, как ненавидеть самого себя, но он не мог больше и их любить – можно было бы любить просто так, как бурые водоросли на отмели, как те нежные большие глаза, которые ушли в смерть. Была Нежность на дне этой корки. Это было последнее немое слово жизни. Так что? Тогда что, черт возьми! Это что – оно было, возможно, первым немым словом жизни. Эта Нежность – она, возможно, была последним не найденным словом – не могущим жить в этой корке. Тогда, в тот день, наш первозданный Идиот эпохи до мудрецов, до священников, до ученых не-идиотов, последовавших за ними, отправился читать последние прописные мудрости мыслителей не-идиотов. И вот однажды, в какой-то гавани на какой-то особой и неопределенной долготе, он наткнулся на мудрость мыслящих ракообразных – наш современный кровоточащий Идиот умел все же читать – и увидел грандиозный заголовок: Бытие и Небытие. Небытие – это понятно, это было прожито, а вот бытие... что это такое? Оно ушло с большими нежными глазами. И он прочел, изумленный, в конце пятисот страниц этой скучной мудрости не-идиота:
Человек – это напрасная страсть.
Тогда Бигарно, экс-закосневший и полный идиот, застыл в немом молчании на этой пристани на берегу черной речки, как тот умерший человек, с груди которого списывали лагерный номер. Это был такой Скандал – сметь формулировать подобные мудрости... В какой стране, на каком континенте или планете, в конце стольких тысячелетий смертей кровавых и нежных, возможно было такое? Этого мудреца, совершенно ракообразного и не-идиота, нужно было впихнуть в Черный Вагон, чтобы он научился жить. И наш Экс-Бигарно номер 53766, узнав об этом черном Скандале, поклялся, что больше не будет – но Больше-Никогда – номера 53767 на пустой раковине. Он взял свои манатки и навсегда ушел с этого черного Континента, покрытого касками и митрами и закостеневшего, ушел с этой долготы Небытия и Смерти, чтобы поплыть к "нечто", что еще не существовало. И к черту на кулички.
Там, вблизи неизведанного водопада, вскрикнула трясогузка. И человек посмотрел. Возможно, он пережил исчезнувшие миры?
8
Путь, которого еще нет
О, малыш, есть старая рана, которая кричит в глубине человека. Бигарно долго прижигал свою рану, на множестве широт и долгот, на множестве пристаней, но всегда было так, как если бы дыра становилась все более глубокой, а огонь все более жгучим, как безнадежное ничто. И где было это "нечто иное"?... И это ничто было таким жгучим, что оно было единственной вещью, как сплетение Да и Нет, как жизнь и смерть бок о бок, обнявшись как супруги в одном и том же теле; и было то одно, то другое. Когда становилось совсем невмоготу, он шел еще дальше, менял окружение, и это "еще дальше" было другой дырой, которая сразу же ловила его, как ничто, которое все же было. Как быть старому первому бигарно, который хотел бы стать человеком, тогда, в конце веков? Как быть старому никакому человеку, который хотел бы стать "чем-то", там, в конце... чего? Возможно, в конце своего износа. Надо было "износить" немало шкур, жестоких людей и маленьких скотов, а также несчетное количество хорошеньких людей, которые были не так уж хороши. Так что Бигарно шел и шел, благо что это было единственным, что мог делать человек на двух ногах. Углублять свою дыру, чтобы придти... куда-то. И всякий раз, на той или иной пристани, спадала какая-то маска: это ранило немного больше, это жгло немного больше, это было так, как идти наперекор всему миру: дьяволам, богам, змеям и всему содому. Это была как большая Жажда, как старая нескончаемая пустыня, которая продолжалась просто из-за того, что была жажда. Он бросался на все: хорошее, плохое. И ничто не было ни хорошим, ни плохим. Или же то и другое было переплетено, как любовники, как еще одна жажда. Остановиться означало смерть – это моментально уподобиться ракообразным. Он не хотел "преуспеть": каким бы ни был "успех", он был бы успехом старых "корок", самоуверенных и торжествующих; и он не хотел потерпеть неудачу, потому что от этого стало бы только больше на одно известковое отложение старого головоногого на взморье – эта "голова" была старым Несчастьем. Тогда чего же он хотел, этот бедный странствующий Бигарно? Того-чего-еще-нет. Очень трудно стать тем, чего нет. Это ночь, и ночь без глаз, смотрящих в будущем. "Но если я это ищу, значит оно существует!", – говорил он себе – "это уже существует, иначе я бы не искал", как первая клетка уже содержала своего старого "изношенного" голово-человека. Надо еще "износить" старого доброго малого. Где этот Путь, которого еще нет? Нет пути! его надо найти в собственной шкуре. И однажды он остановился на пристани отчаяния. Он закрыл газа, как единственный человек на краю света. Тогда старая Нежность взглянула ему в глаза.
Песнь на Краю Света
Я любил Я любил столько проходящих вещей
Я любил большой ветер и прибой и свободную птицу на своей скале Я любил этот нежный облик и эту мать как открытое море я любил я любил столько проходящих вещей
Но этот ветер поведал мне другое и этот облик улыбнулся кстати и эта птица пролетела через мое сердце недавно с недавних пор
Я любил Я любил столько невзгод и прогуливал печаль как годы
Я любил, в конце концов то, что билось в моем сердце повсюду то, что пело в моих печалях повсюду и что улыбалось во всем Я любил тебя – мое путешествие и мой большой простор и мой океан на краю печалей и путей
О, Ты, моя птица такая старая так поющая всегда я не знал я не знал что я всегда тебя любил извечно