Текст книги "Из жизни безногих ласточек"
Автор книги: Нина Пипари
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Муся уже работала в какой-то конторе, для галочки. Остальное время танцевала свои танцы, куда нас не звала. И помогала с домашними сценками маме только я. Но и мне нужно было куда-то податься – заканчивалась учеба в университете.
На последнем курсе, чтобы не отставать от Муси и тоже помогать, устроилась в соседнюю школу: заменять, преподавать, перебирать бумаги, сочинять для самодеятельности.
А в остальном воспоминания были обрывочными, смазанными, словно я пролетела над собственной жизнью на самолете… И, так и не сделав посадки, продолжила наблюдать эту жизнь со стороны, без особого желания как-то нарушить ее размеренный, кем-то чужим распланированный ход.
Работа в школе. После прихода сюда что-то случилось с временем. Дни тянулись медленно, а недели летели: раз, два, три, четыре – вот и октябрь. И за всем этим про стриженую знакомую из книжного магазина я ни разу не вспомнила.
Как-то в пятницу, возвращаясь с пар и сильно сомневаясь в том, что моя жизнь мне нравится, я решила заглянуть в тот подвал, где вечность назад пыталась купить маме книгу. Это была наша третья встреча.
Все та же стриженая девушка в очках, Вера, только-только пришла, еще толком не разделась. Стояла у прилавка, в черной куртке поверх черной байки, и настраивала радио. Я давно выбрала книгу, но уйти не могла: по радио уже что-то бодро пели, и ритм был энергичный, как будто жизнь только начинается и все просто. Я стояла, куда-то уставившись. Может, на большой плакат с морскими выдрами. И она просто спросила:
– Ну, как там?
– Не хочу уходить.
– Так оставайся, – она как будто даже удивилась, что для меня это проблема. Даже не посмотрела на меня.
– Мам, я сегодня буду позже, – я позвонила маме тут же.
Мама не сопротивлялась:
– Я лягу пораньше, у нас уже все разошлись. Кстати, где там твоя сестра?
Я не знала.
– Эти взрослые дочери! – и, промурчав что-то по-французски, мама положила трубку. Она могла быть нервной, злой, ироничной, язвительной. Но тогда она была спокойной. И я спокойно осталась.
Так началась наша дружба.
В тот же вечер я узнала от самой себя, что не люблю собственную жизнь. Что специально набила ее занятиями, чтобы не думать. Утром – пары, после пар – подготовка к урокам под беседы гостей, коварно бесконечные, как лента Мебиуса. Или ковыряние постылого диплома. Бег на работу. Пара уроков с громкими детьми, с бубнежом чужих, заученных слов. Удушливая толкучка в транспорте, где нужно успеть еще что-то прочитать. До поздней ночи – бесконечное чаепитие с уже другими гостями. Если пары вечером – все наоборот. И день был похож на день, вечер – на вечер…
Я говорила, а по радио пели весело и многоголосо, даже когда там звучали «меланколия» и другие очевидно пессимистичные слова, все равно было весело, и мой рассказ звучал легко и почти занимательно, как светло-грустное кино.
Прослушав его, Вера сказала:
– В целом, можешь ковырять диплом здесь, если тебя все так достало. Кроме понедельника – понедельник выходной. А так – с десяти до шести утра мы открыты.
И по тому, как она это произнесла, я поняла, что так и будет.
***
Когда мы познакомились, жизнь меня вполне устраивала и альтернатив ей я не то чтобы боялась – я просто не думала о том, что они могут появиться. Я знала, что мир полон ужасов и несправедливостей. Но в нашем доме казалось, что дальше интернета они не идут. У нас все было хорошо. Велись разговоры, кто-то занимался благотворительностью, мама сама организовывала сборы, иногда прямо у нас дома. И дальше все это переправлялось безымянным людям, чья жизнь никак нас (меня) не касалась.
Пожалуй, самым неприятным событием в моей жизни стал внезапный отъезд отца, но даже из этой по большому счету драмы мама не стала делать трагедии. Она нашла в этом много смешного, и так выходило, что никто не виноват и всем стало лучше. Поступок отца привел ее в восторг, поскольку она не ожидала от него таких эффектных эскапад.
Он присылал нам деньги, но мы бы и сами справились: Муся и я подрабатывали, мама репетиторствовала – обучала каким-то подсобным полезным жизненным навыкам: поднимать настроение «на раз», говорить так, чтобы всем стало хорошо, наслаждаться общением, делать особенную зарядку, ставить на место, не становясь смертельными врагами…
Все были счастливы, но я познакомилась с Верой, и оказалось, что все не так. И что все имеет конец, даже я – во что до сих пор трудно поверить. Мои родители были из других городов. Их родители были частью в разводе (и жили своими новыми семьями), частью в могиле, так что смерти мы с Мусей не знали.
Но появилась Вера, идиллия треснула, запустилось время. И 22 года жизни потребовали отчета о проделанной работе, как сказали бы на моей скучной, серой работе.
И если для того отчета еще можно было что-то наковырять, то за эти пять лет мне нечем было отчитаться. Их просто не было. Не было громких политических дел, не было раскола в обществе, не было массовых предчувствий худшего и тайной надежды на апокалипсис. Такой, чтобы как корова слизала и больше не мучиться неопределенностью. Для всех было, а для меня – нет. Время опять остановилось. И утро было похоже на утро, вечер – на вечер. Тогда, пять лет назад, каждый день был личностью – а эти просто толпились у сцены.
День четвертый
– Что-то ты кислая, – все коллеги уже известили меня об этом. Они не спрашивали, это была констатация факта, и скоро фраза стала новой шуткой.
Теплело. У всех открылось второе дыхание, пошли фестивали, выезды на природу, очереди в супермаркетах, новые дети. Коллеги массово записывались на курсы, а я отказалась. Где это все? Ничего не пропустить, не отстать. Простуду и отпуск я проводила на работе – только вперед. Как не бывало. Полный назад.
– Никакая она не кислая, – сказала новая коллега, улыбаясь открыто и долго, и пригласила всех сходить пообедать все в тот же бар. Ребята собирались, и мы с ней вышли покурить. Было пасмурно, и вместо стрижей налетели редкие ласточки. Выяснилось, что сегодня пятница, и я сказала, что боюсь пятниц.
– Почему?
Я вспомнила, как Вера не любила свой выходной понедельник, засмеялась, но тут же страх вернулся.
– Не люблю выходные, – мне захотелось, чтобы она понимала больше, чем другие. Но она промолчала. Может, она молчит так же, когда мужики с работы по пьяни начинают обнажать свои душевные раны таким вот хорошеньким девушкам. Все такие сложные и непонятые. Или в лифте, в очереди, на прогулке возмущенные рассказы о делах и коллегах, и начальстве, и таких больших, таких судьбоносных своих планах. И умные ремарки о политике. И никто из них не спросит: а что гложет тебя? Так что проще молча слушать эти одинаковые излияния с вечной улыбкой. И только задавать наводящие вопросы.
Я тоже не спрашиваю, что гложет ее. Она, они привыкли, что это никому не интересно. И даже если спросишь, ответят мелко и полушутя. Им никогда не встречался стриж, который умел задавать вопросы так, что твоя жизнь сразу становилась богатой и ценной, и особенной.
Мы обедали в том же баре и коротали время, предполагая, почему у меня нет аппетита.
– Я понял, Спаша в кого-то втрескалась! – сказал мой приятель. Рождалась новая будничная шутка, но я была не против.
Оглянувшись, я рассказала им одну из Вериных историй, изменив имена и пол. Про девочку-нервюру, которая мечтала подняться на колокольню старинного собора. У нее была анорексия, и ее тупо сдуло.
– У них в городке просто не было «макдака», поэтому она была такая тощая, – пошутил мой приятель, и я посмеялась вместе со всеми.
Небо набрякло, собирался дождь. Темнело. Снова стаями ныряли стрижи, и их крики волновали, как последние минуты перед грозой. Длинными густыми водорослями трепетали флаги у консерватории, скулили краны рядом. Я опять щедро собирала для Веры. Опять забыв, что это уже неактуально.
На вопросы, что и куда я сегодня, отшутилась. Куда я пойду? Зачем? А вдруг там, куда я пойду, она? Вдруг подойдет? Вдруг подойдет со своей девушкой? И еще этот дневник рядом лежит, живет.
После работы отказалась от мысли идти пешком. Знала, что книжный подвал сам бросится под ноги. Как стриж, подрежет из-за угла. И все равно вышла на остановку раньше и насобирала для нее, по привычке, всякой ерунды. Камнем отвесным, пенистым, проложил самолет рельсы. Прямо над головой, камнем, брошенным в чужой огород. Неприятно и невежливо.
Подумала: есть ветер, разгоняющий облака, как хищник. Есть ветер – овчар. Сегодня овчар. Облака редкие, ватными колбасками налипли на голубой небосвод, изобразив камуфляж. Небо в боевом духе сегодня. А я – нет, как всегда. Лени никогда не стала бы меня вербовать.
В городе виделось плохо, все казалось, вот-вот она выйдет, как всегда, внезапно из-за угла и сразу увидит, что я собираю для нее. И я почувствую себя преступницей.
Дома я села в свой «жучок» (небольшая компенсация за скучную серую работу) и выехала за город, где не было ни одного ее следа, и, как и пять лет назад, поездка проселочными магистралями сильно меня утешила.
Резко теплело. Только прошел дождь. Въехала в аллею цветущих каштанов. Как торты крутились, горя; как фонтаны, обдавали пеной; как гости на свадьбе, бросали пригоршни белоснежного риса. Как бедные дети, протягивали мороженое. Тетенька, купите. Черствая, проезжала мимо.
У реки сосны, и корни их – как шины огромных траков или щупальца подземного осьминога, с присосочками, и одним я чуть не сломала мизинец на разутой ноге. Уточки, рыбаки, потоки машин, спешащих на лоно природы. И оттого вернуться в город легко и по-хорошему одиноко. Гигантские супермаркеты, как форпосты на границе, стражи, поставленные охранять горожан от ужаса одиночества, особенно острого ночью, 24/7. Сколько раз мы бывали тут. Стала высматривать ее по привычке. Стемнело, и в превратном свете городских огней одна очень похожа была.
Пара привычек (просыпаться в три-четыре утра, гулять много и без разбора, находить леса в самом центре города, дуреть от кислорода в них, избегать властных женщин любого возраста, огрызаться до того, как захочется укусить, не курить дома и курить в принципе) – вот и все, что осталось кронпринцу в наследство. Не больше, чем после школы: пара строк из Пушкина, пара исторических анекдотов и «пифагоровы штаны на все стороны равны» (если школа, конечно, не составляла твой главный интерес).
И еще столбик коротких эсэмэсок. Сухих, как протокол, если не знать интонацию. Старомодный, единственный вещдок того, что мы были.
День пятый
Они начинали с трех утра, оказывается.
Жаворонок пел полной грудью, смело и последовательно. Стриж – робко. Стриж одинокий утренний звучит вопросительно, как космонавт, только-только вылезший из ракеты на чужой планете.
Настоящие звуки – только под утро, когда нет людей и машин, и газонокосильщиков. Из транспорта – только мотоциклы, не отличишь от сирен.
Незнакомая птица взяла одну ноту и педантично осталась на ней.
И да, пресловутые экзотические сороки.
И космонавт умолк, чтобы уверенно слиться с городским шумом днем. Не выделяясь на фоне машин и людей, и газонокосильщиков.
На балконе настоящие запахи травы. Светает. Надо спешить.
– Ты будешь моим кронпринцем, малой! – декабрь только начался, и наша дружба была в золотом веке. Пока в магазине никого не было, мы сидели рядом, и она обнимала меня рукой за плечо и признавалась в родственных чувствах.
– Я бы тебя усыновила, честное слово! – мы почти не пили, вместо этого я танцевала для нее под босанову. Брала пару книг в мягкой обложке и, расправив их, как веера, обмахивалась с двух рук. Она смотрела очень серьезно и вдруг приходила в восторг («Я с двух рук так не выпью, как ты танцуешь!»). И опять называла меня маленьким кронпринцем и безоблачным малым.
Потом я выдыхалась, и мы придумывали смешные варианты нашего общего будущего, пока толстая женщина тугим, горячим голосом выводила на ломаном английском «I love you». Как-то у нас появлялся свой бар, куда мы пускали бы только тех, кто без задней мысли и может насладиться чистым искусством (вроде моих танцев). Она была бы идейным лидером вышибал. И все было бы красиво и просто.
Потом мы шли гулять, и те места, которые я исходила вдоль и поперек, идя в школу и домой, мы нарезали вкривь и вкось. Шли вдоль путей, куда мне запрещала соваться мама, когда начался университет и пришло время тусоваться в непонятных местах; по шпалам, на которые Вера и приятели ее детства ложились и считали вагоны, только не со стороны, а снизу, руку протяни.
Не так много лет разделяло нас, но Город, который она знала досконально, а я не знала совсем, лежал между нами, как пропасть.
Под мостом и мимо гаражей, где ютились наркоманы и таились маньяки, но в реальности собирались совсем другие люди. Изредка ее кто-то окликал, и она говорила «это мой кронпринц», обнимая меня за плечо. И мы шли дальше, и она подначивала меня:
– Почему твоей маме не нравится, чтобы ты сюда ходила? Актрисы же любят маргиналов? Они такие необычные!
Она отлично знала, что вопрос глупый, но говорить ей об этом я не стану. Уже одна ездила туда на велосипеде, днем, летом. Уже вслед выдавая ей все новые, развернутые ответы. Ну какая же она актриса? Просто яркая, энергичная женщина, выросшая в провинции. С багажом стереотипов и предубеждений против большого города. Может, Лени хотела бы для тебя именно такой судьбы? Именно этого испытания: полюбить женщину немолодую и жеманную. А если верить Мусе – завравшуюся в край, фальшивую вдоль и поперек.
Я отправила фото моста своей новой коллеге, рассчитывая на эмоциональную поддержку, и получила ее. В условиях большого города женщина – это маленькая подстанция: «Как красиво!» Она уже не спит: встала пораньше, чтобы стать красивой, как фантик. Хотя суббота же. Зачем?
С опаской спустилась в метро, где уже совсем начинались Верины владения.
Пять лет прошло, а в метро все те же афиши. Все такие же плакаты с рекламой пельменей и средств личной гигиены, которые мне так стыдно было видеть при Вере.
Но особенно – афиши. Эти длинные, на все раздвижные двери, афиши с несвежими актерами. Теперь только они еще старше. Счастье, что мама бросила это ремесло и не ее ужимки сводят все внутри от стыда. Не надо краснеть, воображая только, как могли бы отозваться в ее адрес подростки и пузатые мужики, что ходят по трое, в черных куртках и синих джинсах, и спорят хрипло о каких-то вселенских проблемах. Хорошо было Саре Бернар: никто не считал ее неудачи, не ловил на горячем, не караулил ее позоры, не снимал исподтишка ее стареющую плоть. Трудно быть актрисой театра и кино в наши дни.
Счастье, что я бросила свое ремесло до того, как оно стало моим. Счастье, что послушала ее и устроилась на «скучную, серую работу», где тебе платят и не требуют взамен ничего противоестественного: например, карабкаться по карьерной лестнице. На оставшуюся энергию ты можешь подумать, куда тебе дальше идти и зачем. Можешь читать китайских поэтов. «И главное – не можешь никому навредить».
Я снова смотрю на афиши. Чем эти-то могут навредить? Теперь даже возрастной ценз ставят. Правда, непонятно, по какому принципу: 6+ на какого-то явно извращенца, к бабке не ходи.
Суббота. Куча времени, чтобы думать и вспоминать. Например, тот уличный фестиваль, где пели, плясали, кишели люди. Мы двигались в толстой колбасе горожан, ненадолго выбивались из нее, двигались дальше.
У огромной женщины, поющей босанову, мы стояли дольше всего. У Веры часто играло радио с такой музыкой. Ночь напролет по трое, по двое, соло и целыми хорами они распевали один и тот же набор песен с непременным «корасон». В основном «Девочку из Ипанемы». И почему-то не приедалось.
– Для меня это символ вечности. Небольшая вселенная, где развлекаются, сочиняя вариации на пять песен. У них там вроде небольшого кафе, по очереди на маленькую сцену выходят трио мужчин и одинокие женщины. Поют. Те, кто в зале, уходят и умирают. Приходят новые. А они всё поют. И все счастливы, и ничего не происходит. К тому же я ни слова не понимаю из того, что они поют. Хотя… – она смеется.
– Что? – я тоже смеюсь.
Мы смеемся. Очень долго, очень просто. И такова магия ее смеха, что мне неважно, с чего мы начали. На секунду в памяти возник и опять исчез. Сухой, хриповатый.
– У них же в каждой песне «тристесса», «меланколия», «саудаджи», это же все грусть!
Огромная женщина пела и танцевала, но ее танец не навевал ничего грубого. В проигрышах она вся тряслась, неуемно, как стакан в поезде, и я, уже со второй бутылкой пива, смеялась в голос, прячась в Верино плечо. И там мы простояли до конца выступления. «Все как в жизни: женщина всегда одна, мужики существуют тройками, в одиночку им страшно».
Напоследок женщина затянула-таки что-то грустное, прижимая контрабасиста к своему вымени, его маленькая голова тряслась и была как бы третьей грудью. И песня была уже вовсе не грустная.
– Вот если бы все женщины были такие, всё было бы хорошо.
Когда мы шли мимо уличного театра, я даже не собиралась останавливаться. Мим, кривляясь, сам подошел ко мне и куда-то потащил. Вера схватила его за руку и громко сказала:
– Не трогай ее.
Он отпустил меня и, кривляясь, пошел дальше, а Вера ворчала:
– Дарят они нам свои ужимки, дармоеды.
– Почему ты так не любишь театр?
– Да потому что – в жизни, что ли, его не хватает? Я вообще много чего не люблю. Ты мне тоже не понравилась сначала!
Она улыбается, но глаза собранные. Солнце, чисто, октябрь. Ее голос так идет строгому осеннему городу. Ни грубого слова, ни уличных междометий, если только в шутку или за компанию с покупателями. Как монолог героя старого французского кино. Кругом румянец и мода на яркую одежду. Как осенние листья, мы шевелились в людской гуще. Я вижу нас в этом пестром ворохе: сверху – я, в желтом, сливаюсь с другими; Вера, в черной куртке поверх черной байки, – просто точка на ярком листе. Она предупреждает, что скоро зима.
А у самой руки всегда горячие, даже на холоде. «Малой, ты где так руки заморозил? Давай сюда». Растирает. Или прячет в свою байку. Извечную черную байку. И, уткнувшись ей в плечо, так приятно вдыхать запах сигарет и самого вкусного порошка, каким стирают в секонд-хенде.
А как она поносила актрис и всю эту братию. И как вдруг улыбалась, когда я смеялась ее пародиям на мою маму. Как смеялась сама, редко и заразительно.
Что из этого осталось в ней? Что из тех дней и ночей она оставила в памяти?
День шестой
Воскресенье вышло совсем другим.
Наконец выходные перестали спариваться в один непонятный ком. Такой ком теперь стоит у меня в горле, когда надо есть. Еда так остро стала ощущаться внутри.
«С годами люди начинают есть, чтобы забыться». Думаю, Вера была права, но я бы хотела вернуть свой аппетит. Завидую коту, который встал со мной, ест за обе щеки и опять ляжет спать и уснет. Ночью проснется и, курлыча, как голубь, разволнуется. И опять лежи, рассматривай потолок, слушай Город.
Я пошла в парк. В парке было людно. Выяснилось, что кто-то тоже здесь, мы встретились, покатались на аттракционах, я отказалась от мороженого, но пожевала ваты. Узнала: кто-то забеременел, кто-то разводится, кто-то сподличал, а другой молодец. Мы еще погуляли, посмотрели фильм в кинотеатре. Я пошла пешком домой.
У реки пауки сплели круглые паутины на каждом фонаре. И в их свете сидели в центре своих кружевных салфеток, демонстративно, как продажные женщины, пузатые пауки.
А вот женщины, голосующие в коротких юбках на дороге, – стоит ли их подбирать? Или их только смутит твоя остановка? Или их уже ничего не смутит? Но каждый ловец ждет свою жертву.
Ветер надувает паутины, и, кажется, медузы плывут в темном воздухе.
Ночью кот опять разволновался, закурлыкал.
«Пойду погуляю с ним», – подумала я. Погуляла, вернула его и вернулась в город. В это время уже не было людей, машин – единицы. Редкий велосипедист. В одном наушнике у меня бухтел «корасон», и фонари светили почти игриво.
Встретила толпу кричащих, под чем-то. Как средневековые плясуны, жертвы загадочной эпидемии, они кружились на манер дервишей. Но дервишам следующий день нипочем. Я уклонилась от их курса в тень. И уличная собака весело наблюдала за ними рядом со мной. Мы с ней потом прошлись немного, и она побежала по своим делам.
***
Это был мой персональный коперниканский переворот.
Оказалось, можно было не спать ночью, гулять на рассвете, бросать университет, бросаться на помощь старушкам с тележкой, у них же покупать пучки укропа и первоцветов, не пользоваться социальными сетями, жить одной – простые откровения одно за другим поражали мое воображение. Можно было прийти в бар прямо днем и выпить коньяка. И пойти дальше, уже веселее.
Первое отрезвление наступило где-то месяц спустя, когда у нас снова собрались гости, и среди прочих (и позже всех) пришли красивая, огненно-рыжая женщина и моложавый старик. Рыжая женщина была подругой какой-то подруги моей матери, и весь вечер они переговаривались, обсуждая что-то не то чтобы горячо, но безостановочно. Мама сидела поближе к новенькой, чтобы ничего не упустить.
Я по привычке стояла в проеме: на подхвате и чтобы наблюдать всю картину, всех этих красивых, интересных людей, которые тогда мне еще нравились. Я сказала: коперниканский переворот, но все-таки он случился позже, а тогда мой мир еще стоял на местах довольно крепко.
Моложавый старик сидел наискосок от рыжей красавицы и красиво сдерживал свою ревность, которая возвращала его взгляд на ее раскрасневшееся и вдруг ставшее злым лицо. Я что-то упустила – мама уже демонстративно отвернулась от новенькой и очень зычно разговаривала попеременно то с Мусей, то со старым мужем, расспрашивала про выставки и лекции, я не вслушивалась.
Я, как всегда, уже опьянела от живого общества. От шума, от того, что планировала снова улизнуть к Вере ночью, когда все улягутся, и картинка плыла, и я была радостнее обычного.
Рыжая все пьянела и зло веселела. Они с подругой громко хохотали, и по тому, как смущался старик, как твердело его лицо, казалось, что хохотали о нем. Но никто больше за столом не смущался. И вдруг стало тихо, и отчетливо донеслись слова подруги: «А что его дочь?» Рыжая красавица расправила лицо и как будто протрезвела: «Вера?» Ухмыльнулась: «Ты же знаешь, какая она». Подруга подтвердила: «Да уж».
Мама, это Большое ухо, тут же подхватила слова, уточнила, не оборачиваясь: «У вас есть дочь?» Но старик отмахнулся: «Давно не живет со мной». Помолчав, добавил: «У нее своя жизнь». Причем слово «своя» он как-то странно подчеркнул.
Что-то впорхнуло в мамину голову, какая-то мысль оборвала бег ее быстрых мыслей, она всмотрелась в меня, ища подсказки. Но ситуация требовала от нее вернуть гостя в прежнее настроение, ведь в первую очередь она была хорошей хозяйкой. И, как хорошая хозяйка, мама перевела тему в другое русло.
Я ничего такого не подумала и не заподозрила тогда, хотя взгляды мамины были всегда неспроста. Я только знала, что рыжая красавица больше у нас не появится, поскольку не проявила нужного интереса к маминой персоне. Для ее мужа, что ли лектора, двери нашего дома были, судя по всему, открыты, «но он, совершенно очевидно, не отходит от нее ни на шаг» – вот и весь наш разговор между проводами гостей и укладыванием спать. Расспрашивать маму о не ставших дорогими гостях не полагалось. И мне нужно было как-то отпроситься к Вере, так что волновать маму было ни к чему.
А ведь этот человек прямо сейчас где-то устраивает выставки и читает лекции и не подозревает, что его дочь похоронила его в своем дневнике так убедительно. Или знает?
Я вчера спросила у мамы, помнит ли она ту пару. Мы сидели на нашей старой кухне, но она только сильно удивилась и слегка поджала губы. Она помнила их, но покончила с прошлой жизнью – так же, как покончила однажды с отцом.
Теперь популяция гостей сильно сократилась в пользу учеников. Мама лично переклеила кухню. И только новое поколение мышек напоминало о прежних днях. С поражениями мама боролась просто – она стирала всяческое напоминание о них. Или хотя бы меняла декорации.
Думаю, если бы мама узнала всю правду обо мне, о Вере и о Лени, в ее голове родилась бы какая-нибудь театральная ассоциация:
Саша – шут.
Вера – Гамлет (настоящий, переродившийся).
Лени – Офелия, взбунтовавшаяся против своей роли, утопившая других, включая Гамлета.
Только я – Саша – шут из какой-то другой драмы. Шут молодой и неопытный, которому бы повзрослеть и разучиться шутить. Или хотя бы не улыбаться постоянно. Но я улыбаюсь постоянно всю жизнь. Просто потому, что так ничего не нужно объяснять. Когда постоянно улыбаешься, от тебя сразу отстают. Можно молчать и думать о своем.
Мама как-то сказала, когда коперниканский переворот уже зашел далеко и я стала много задумываться:
– Что-то ты поникла, Спаша?
– А что я как шут?
– Шут – самая лучшая роль! Он все знает и не боится об этом сказать. К тому же он может улыбаться – и никто ничего не подумает.
Я и об этом задумалась.
Я опять пошла гулять ночью. Но скоро вернулась. Ночь уже принадлежала другим людям, и Город враждебно караулил меня, подбрасывая пьяных, загульную молодежь, бешеных велосипедистов, злых собак. И соловей не пел, а вел сухой репортаж, комментируя эти встречи.
Город уже не принадлежал Вере, его захватили те, кому он был дорог лишь как отблеск чужих мегаполисов, их майки «Нью-Йорк» били в глаза, как чужие духи на любимом человеке.
– Тебе знакомо это чувство? – спросил приятель. Я хотела ответить «нет», по привычке. Как говорила всем в ответ на вопросы о личной жизни. И вдруг вспомнила, как увидела цветы, которые Вера купила не мне. Чужую куртку на ней. Ее на мотоцикле с чужими девушками. Когда увидела имя Лени в ее дневнике. Дневник имени Лени.
– Можешь не отвечать, если не хочешь.
Он уже знает, что я из тех, кого даже простое «как дела?» ставит в тупик.